Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 112




Foto1

Евгений КАСИМОВ

Foto2

 

Родился в 1954 году в шахтерском городке на Южном Урале. Окончил Литературный институт им. А.М.Горького (Семинар В.Амлинского). Автор нескольких книг рассказов и повестей. Лауреат премии «Ясная Поляна».

 

 

РУССКОЕ МЕТАФИЗИЧЕСКОЕ

 

 

*  *  *

 

По дорожкам Нескучного сада –

вниз и вверх, от жары одурев,

я брожу с непонятной надсадой

в окружении мрачных дерев.

 

Полуобморочно, торопливо

я исследую чертовый сад.

Летний домик стоит у обрыва,

как его беллетрист описал.

 

Из оврагов петлистые уши

там и сям ненароком торчат.

И живые и мертвые души

совершают здесь свой променад.

 

Под баян подвывает старуха.

На чекушку старик наиграл.

И дебютную чуя проруху,

шахматист что-то затосковал.

 

Мокасины пылят по суглинку.

Притаившись в высокой траве,

пацаны в кепарях «шестиклинках»

разливают по кругу портвейн.

 

Верховодит классический жулик,

с керосиновой мутью в глазах.

Бандерлоги из северных джунглей –

все ведут свой неспешный базар.

 

Это все так до боли знакомо,

до разбитых зубов, до кровей!

Горсады, словно воры в законе, –

неизбывны в России моей.

 

Тот же воздух густой и венозный,

и шмелей мешкотня и возня.

И зудящая в сердце заноза…

Еле слышно в Донском зазвонят.

 

Регулярные парки Европы

мне являли свои чудеса,

Как банальны сонетные тропы,

что в венок заплетает Версаль!

 

Он бодрил, словно шпанская мушка,

как порочная бледная связь.

Но в саду под названьем Нескучный,

я по пояс, по горло увяз!

 

Грандиозный, как русская проза,

этот сад, гениальный почти,

словно доктор Чезаре Ломброзо,

наблюдает меня сквозь очки.

 

И блуждаю я в этой глуши,

как какой-то несчастный Груши.

 

 

ДОЖДЬ

 

Заворочались небеса.

Заворчали бледные тучи.

Настороженный сад

с глухотою паучьей

 

наблюдает, как мой окоем

бунчуки распускает лениво,

как червленым блестя серебром –

приближается ливень.

 

Сад стоит, как во сне.

И поникшие травы

чуют в душной возне

неизбежность расправы.

 

Дождь идет напролом!

Серый, крупный, отвесный.

Всем своим существом,

заполняя окрестность.

 

Как монгольский тумен

он врывается – страшный, кромешный –

и крушит в полутьме

сад от ужаса оцепеневший.

 

Листьев толстую плоть

рушит он оголтело.

Брызжет бисером лед –

аж мурашки по телу!

 

Он уйдет, словно тать –

непонятный и древний.

Будут тихо стоять

в полумраке нагие деревья.

 

И когда, не спеша,

средь разрухи пройду и разора –

отзовется пустая душа

засиявшим простором.

 

 

В КРЫМУ

 

гуляет пьяный месяц в облаках

херсонский мощный воздух в коктебеле

миндальным горьким запахом пропах

сознанье спит как будто в колыбели

 

оно всё сладко плачет по тебе

и разбухает сердце словно память

сентябрь у моря повесть в октябре

и небо напрягается как знамя

 

провинции коньяк или кагор

они нас манят грубым ароматом

как снег на пляж свалились за бугор

и родина в бинокле восьмикратном

 

но в перевёрнутом и всё наоборот

большое умаляет расстоянье

в одеяло зарываешься как крот

чтобы избегнуть противостоянья

 

с самим собой каким ты был и есть

сейчас и в этом долгие печали

в окне рассвет уже наверно шесть

и свет горит его не выключали

 

 

ТАУЭР

 

В холеные утробы каземат

нас манит, вызывая любопытство.

Занятно все: дождливая зима,

арест, отсидка, следствие и пытка.

 

Гид говорит, как истинный поэт,

о ледяном пронизывающем страхе

томящихся. Вот кто-то вопиет,

когда его прикручивают к плахе.

 

Сверкают алебарды, факела,

луны обмылок в тусклом небосводе,

конечно, вороны, кровавые тела –

и в завершение – немного о погоде.

 

Ну, что же, замок. Глянцевый вполне.

Как будто ты ребенком в кинозале.

В окошке дама. Рыцарь на коне.

Что было дальше – нам не показали.

 

Бифитеры постятся весь сезон.

И бледные они от анемии.

Коровье бешенство бушует как назло,

а людоедство вроде отменили.

 

Все в Тауэре – тишь да благодать.

Покой и воля. Пусть и за стенами.

Каморку хорошо б облюбовать –

для стильных романтических писаний.

 

 

*  *  *

 

Я рыскал призраком в Европе –

искал заветную шинель.

Витали в воздухе сиропном

удушливо духи «Шанель».

 

И Клиньянкур – чудесный рынок –

прошел я из конца в конец.

Соболью шубу за бесценок

навяливал мне продавец.

 

Благоговейно у жилеток

бальзаковских я постоял.

Сутаны, сюртуки, горжетки –

накатывали, как девятый вал.

 

Хемингуэя свитер серый

примерил – нет, не подошел.

В «Тати» набрал носков без меры,

но вот шинели не нашел.

 

Весь мир вертелся каруселью,

и с приступами тошноты –

тягучий запах карамельный

преследовал до темноты.

 

А ночь на Пляс Пигаль нагая

играет в тысячу карат,

и башня Эйфеля пугает,

как марсианский аппарат.

 

И стало пусто и постыло,

что праздник вовсе не с тобой.

Я не нашел шинели милой.

Бери «Шанель», пошли домой.

 

 

*  *  *

 

Пускай луны волшебные обводы

тревожат душу, сникшую в неволе.

Не надо мне униженной свободы,

которая куда как горше соли.

 

Которая куда как крепче стали!

Я думаю о свете и о воле.

Но неводом меня уже поймали.

Не говорите мне о доле и о боли.

 

Тем более, что свет такой высокий.

И воля мне неведома. Но все же,

я думаю, что мыслящей осокой

быть лучше, чем ловцом бронзовокожим.

 

 

*  *  *

 

Осенью в саду я живу жизнью очень простой.

Рано встаю, варю кофе, чего-то жду.

Сад засыпает сухой прозрачной листвой –

я ее в золотые кучи сгребаю и жгу.

 

Дым курится в маленьком моем саду,

в небо уносится огня голубая душа.

Я с большими ведрами к колодцу иду.

Зачерпнуть бы со дна чуда – ни шиша!

 

Ни тебе рыбки тропической золотой,

ни емелиной щуки – ничего вообще!

С согнутой выей бреду потихоньку домой.

Зубы ломит от воды отрезвляюще.

 

Никто не едет в гости, хотя я друзей люблю.

И нет вокруг никого – ни зверей, ни людей.

Размеренно поленья для камина рублю.

Сижу на крылечке, покуриваю, ожидаю дождей.

 

В общем, живу тихо и скромно, как Роберт Фрост.

Только в стихах моих явно что-то не то.

А этот фермер был не так-то уж прост.

Что-то он знал о жизни, чего не знает никто.

 

 

*  *  *

 

День и ночь начинают очередной дебют.

Этим партиям никогда не будет конца.

Если, конечно, однажды день не убьют.

Если однажды ночь не пожалеет свинца.

 

Белые пехотинцы уверенно чеканят шаг.

Черные всадники исчезают в рассветной мгле.

Офицер с пышным плюмажем объявляет шах

черному королю, но гвардия – при короле.

 

Снаряжаются черные грозовые ладьи.

И королева со свитой отбывает за горизонт.

Воспаленными глазами белый король глядит

им вслед и открывает огромный цветной зонт.

 

Белые слоны превращаются в легкие облака.

Плывет травяной ветер – и сладок, и свеж.

Белые полки располагаются на бивак:

чистят оружие, спят вповалку, варят кулеш.

 

Жаркий день беспечно к концу идет.

Белая армия переправляется через Ла-Манш.

А на востоке чудище обло и огромно встает.

Черные парламентеры предлагают реванш.

 

Так и продолжается этот армагеддон.

Жизнь висит на серебряном волоске.

Бог не играет в кости. Уже давно.

Он играет в шахматы. Вот только с кем?

 

 

*  *  *

 

Перекапываю огород.

Нараспашку стоит дом.

Из окна кошачий народ

наблюдает за моим трудом.

 

Упирается в землю взгляд.

Сорняками стелю межу.

И вдоль пышных высоких гряд

Цинциннатом себе хожу.

 

Жить легко, хоть забот тьма.

И простора вокруг нет –

островерхие терема

заслоняют весь белый свет.

 

Я гляжу окрест иногда –

исполняется страданьем душа.

Все устроено как-то не так.

Но земля жирна, хороша.

 

И ботва из нее так и прёт.

Так живи себе, не мудри.

Днем возделывай огород,

а на небо ночью смотри.

 

И на этой земле так и стой –

ведь такой больше нет нигде.

Я стою. Как на картинке той,

где мужик на одной ноге.

 

 

*  *  *

 

Век двадцатый стал уходить и таять,

истончаться в пыль, как сгоревший угль.

Верно, так устроена наша память.

Отступает время, идет на убыль.

 

Это словно Аральское море сохнет.

И вода все горше и солонее.

Зверь уходит, и птица дохнет.

Исчезает рыба – и человек с нею.

 

И в сухом остатке – пустая лужа.

Да скелеты лодок в песках зыбучих

каменеют скульптурно под солнцем южным.

Остальное все – прах летучий.

 

Может быть, поднимется сильный ветер –

и до нас донесет эту пыль однажды.

А пока на кольях рваные сети

сохраняют йодистый запах влажный.

 

 

*  *  *

 

Он шипит – поршневой, шатунный,

в саже, масле и керосине,

весь железный, латунный, шумный…

На платформе ждут кирасиры.

 

(Ах, какие у них мундиры!

Палаши у них и усища.

И повесы они, и задиры.

Но и стати такой не сыщешь!)

 

Никакого анахронизма –

паровое свершилось чудо.

На диковинном механизме

ездил Лермонтов по чугунке.

 

Баратынский – на пироскафе

(или проще, на пароходе).

Правда, нет еще фотографии.

Даже дагерротип не в моде.

 

Кирпичом еще чистят ружья,

Но империя сильна, как прежде.

И Белинский с Гоголем дружен,

и его опекает нежно.

 

Время пышет, пыхтит с угрозой –

паровозом летит навстречу.

Только Пушкин в санях морозных

тихо едет на Черную речку.

 

 

*  *  *

 

Дождь зарядил с утра.

Видно, уже пора

чистить, топить печь,

ночью тепло беречь.

 

Насторожился дом.

В блюдечке голубом

окурков растет гора.

Дождь затяжной с утра.

 

Перевернулась жизнь.

Господи, поможи!

Дождь все идет, идет.

Ночью спать не дает.

 

 

*  *  *

 

Тягомотная нудная лень в этом августе сводит с ума.

Как обломовцы спим. Переводим добро на говно.

Не маячит (как будто бы) нам ни тюрьма, ни сума –

хоть в отечестве нашем они наготове давно.

 

Как же мы докатились до жизни лубочной такой,

книгочеи, джедаи, алхимики огненных слов?

И откуда (я чуть не сказал слово «вечный») покой?

На плите, как вулкан Кракатау, пыхтит и куражится плов.

 

Дело вовсе не в том, что мы как-то посконно живем.

Что стареем. Что август совсем не такой, как в стихах.

Просто будто бы нас закопали по шею живьем.

Померещился век. Только слезы и горечь в глазах.

 

Никогда мне так не было тихо и страшно, как в нынешний год.

Заболотилась жизнь. Затянулся рясцой водоем.

Холодильник урчит, словно толстый объевшийся кот.

Телевизор интимно бубнит о своем, о своем, о своем.

 

 

*  *  *

 

У реки под названием Лета

мы сидели, бросали в волну

одуванчики этого лета –

их затягивало в глубину.

 

Лето было зелёным и душным,

и случалась гроза невпопад.

На другом берегу безвоздушном –

только оползни и камнепад.

 

Только сумерки. Серые вербы.

Только дождь из слоистой слюды.

В том краю невозвратном, наверно,

потеряются наши следы.

 

 

*  *  *

 

Сад зарастает бурьяном и чертополохом.

Спелое небо его освещает снаружи.

Может быть, лето проходит и вправду неплохо.

Только вот что-то я этого не обнаружил.

 

Я пребываю то в лени, а то – в отупенье.

Застят глаза безмятежные сильные травы.

Под литургию по радио – нежное пенье –

выпью с соседом густой – под закуску – отравы.

 

Это прямая трансляция – прямо из храма.

Ветер кривой в заскорузлой блуждает малине.

Подлинный сад – за оконною крашеной рамой.

Дождь босоногий прошлёпал дорогою длинной.

 

Славно поют баритоны, басы и дишканты –

облаком светлым плывут на посёлки и веси.

Я будто школьник сижу за постылым диктантом –

паркером Аз вывожу, и старательно – есьм

 

 

*  *  *

 

Когда уж совсем станет погано,

и сердце от ясной тоски заноет,

я не полезу в стол за наганом,

я, пожалуй, переклею обои.

 

Пойду в магазин, поглазею даром,

попробую бумажную фактуру на ощупь.

Продавец будет хвастать своим товаром,

предлагать – то небеса, то райские кущи.

 

Но я выберу цвет пустыни

Нубийской, Каракумской или Гоби,

метафору ветра, от которого кровь стынет –

как раз по сегодняшней нашей погоде.

 

Куплю десяток рулонов, клей, кисти.

Поспешу домой – на исходе суббота.

Поставлю на стол коньяк и виски.

Засучу рукава, начну работать.

 

Заклею пустое бледное небо.

Дворовый рэп. Компьютер. Джойстик.

Телевизор с политиками – с их солидными кредо.

Книжные полки – с Прустом, Кафкой и Джойсом.

 

Заклею кухню, стальные входные двери.

Коньяку спроворю – граммов двести.

Потом еще сто. И, наконец, поверю,

что не настигнут меня даже благие вести.

 

 

*  *  *

 

На жаре – на державной, имперской –

оплывает сознанье, как воск.

Даже неутомимый Касперский

не очистит от вирусов мозг.

 

Роет хакер извилисто сапу,

но провайдеры настороже –

и спасают от спама и сапа,

если вы заразились уже.

 

Словно грейдер утюжит просёлок,

совершают свой утренний рейд.

Что ты юзер такой невесёлый?

А не сделать ли нынче апгрейд?

 

Как битюг першеронской породы

да при ладном таком мужичке –

конь троянский стоит в огороде,

в разорённом моем мозжечке.

 

 

*  *  *

 

Всё у нас в огороде пучком, всё рядком да ладком:

огурцы, помидоры, укроп… Вон редиска – вторым урожаем.

Пусть жара прокатилась асфальтовым тяжким катком,

поражаюсь земле – как она беспрестанно рожает.

 

И не чудо какое-то – просто естественный труд.

Поливай ежедневно, поли сорняки – и устроится разум в природе.

Нет дождей? Будем с вёдрами бегать на пруд.

И возделывать землю в любви, в неизбывной своей несвободе.

 

Будет время. Устало законные снимем плоды.

Не напишут об этом в пожухлых осенних газетах.

Не беда, что волшебных мышей истребили коты.

И останется тыквою тыква, а не золочёной каретой.

 

Из крыжовника будем варенье густое варить,

конфитюр из смородины – красный, а жёлтый – из сливы.

В очаге кочергой вороша, о погоде с тобой говорить

и закусывать злую зубровку рассыпчатым белым наливом.

 

Овощная страна по утру золотые откроет глаза.

Царь Горох попечется внутри телевизора – всё о народе.

Но от этого как-то уже не пробьёт ни сопля, ни шальная слеза –

ведь у нас демократия, в нашем саду-огороде.

 

 

*  *  *

 

В закоулках страны замерзает страна.

И ни стуку, ни грюку – лишь окна пустые.

Продолжается Повесть – печальна, страшна –

Повесть о разоренье Рязани Батыем.

 

Или Слово о гибели русской земли –

мы катаем во рту это горькое слово.

Поперек необъятной холодной зимы

мы условно живем, умираем условно.

 

Проглядели вчера оголтелый буран,

что из чистого белого облачка вырос.

От какого Ивана, Бориса, Петра

примеряем, как в детстве, обновы на вырост?

 

Только Индрик волшебный да сфинкс ледяной

в деревянной империи горя не знают.

Смутно солнце стоит над равнинной страной –

там, где сердце мое замерзает.

 

 

РУССКОЕ МЕТАФИЗИЧЕСКОЕ

 

Ты жалуешься вслух,

что Бог оставил нас,

что Он и слеп, и глух –

как спутники ГЛОНАСС.

 

Ему бы JPS!

И штурмовой отряд!

Но обойдется без,

устраивая ад.

 

Зачем Ему спецназ,

и даже – «Тополь-М»?

Он видит, слышит нас!

Но вовсе не затем.

 

 

*  *  *

 

Тень любимой во тьму отлетела, как тень Эвридики, –

на мгновение только сияющий образ возник.

Он стоял перед зеркалом пыльным – безмолвный, нечесаный, дикий –

и показывал зеркалу черный и страшный язык.

 

Он не умер от горя, но как-то обуглился, как-то скукожился весь – и

пил при этом безбожно – и грузно и грозно хмелел.

Он беззвучно шептал «Будем жить!» из какой-то отчаянной песни,

но поверить в историю эту натужно себе повелел.

 

Не молился, не каялся. Тупо сидел у окошка.

Там стояла большая зима – неподвижная, словно в аду.

Иногда приходила к нему полосатая длинная кошка,

и тогда через силу и муку он давал ей любовно еду.

 

Он лежал, точно мертвый Озирис, в постылой постели –

опустевший до дна беспросветной бесцветной тоски.

Но зима распадалась, и птицы кричали и пели.

И сквозь тело и душу, –  шурша, пробирались уже колоски.

 

 

*  *  *

 

Урал, Урал  –  обманщик, балабол!

Улыбчивый облезлый Кот Чеширский.

На кол насаженный насупленный монгол –

перед молчащей конницей башкирской.

 

Одновременно – волк и волкодав!

Бродяга-дервиш, что совсем ополоумев,

себя и всех вокруг околдовав,

крутясь, вертясь, разбрызгивает слюни.

 

О, порнокрай! Опорный край страны!

Упорный край задумчивой державы.

Штрихуют небо дальние дымы.

И паровоз летит по рельсам ржавым.

 

Как в Каталонии – здесь дивный раскардаш!

Невнятица, нелепица и небыль.

Штрихуй бумагу, твердый карандаш!

Над всей Испанией – безоблачное небо.

 

 

*  *  *

                                                                                  А. К-ву

 

Этот поезд – не в огне, а в говне.

И куда он едет – не знаю толком.

На каком полустанке взойдут архангелы и скажут мне:

эй, давай собирайся, освобождай полку?!

 

Расстилаются золотые поля окрест.

Русский Спас идет по ним, как по водам.

Как по Книге идет – и несет свой крест.

Как по летописи – какого-то там извода.

 

Окаянный полк в засаде стоит.

Ротмистр Святополк-Мирский дымит папиросой.

Он в себе строгий устав таит –

у него к глаголическим временам есть вопросы.

 

Внутренний голос вкрадчиво шепчет, смотри:

эта дорога приведет к океану…

Смерти нет. Глаза выколоты изнутри.

Так и едет поезд по земле окаянной.