Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 97-98




Foto2

Анатолий НИКОЛИН

foto6

Поэт, прозаик, эссеист. Родился в г. Екатеринбурге. Окончил факультет русской филологии Донецкого государственного университета. Автор десяти книг, выходивших в издательствах Донецка, Киева, Петербурга, Симферополя, Дюссельдорфа. Публикации в журналах "Брега Тавриды" и "Манускрипт" (Симферополь), "Ренессанс" (Киев), "Москва", "Белый ворон" (Екатеринбург), "Семь искусств"(Ганновер). "Зарубежные задворки" (Дюссельдорф). Член СП Республики Крым. Член-корреспондент Крымской литературной академии. Живёт в Мариуполе (Украина).

 

 

ЛИКИ ЛЮБВИ

Рассказы

 

МОЖНО УВИДЕТЬ КРАСИВЫХ ПТИЦ

 

 Памяти Л. Яруцкого

 

«Ничего подобного, – много лет спустя вспоминала она, – у меня в жизни не было…»

Это случилось в Париже после первого представления «Арлезианки». Нет-нет, не оперы, а балетной феерии, созданной несравненным месье Дюваль.

Александр представил незнакомца после спектакля, постучав, как обычно, в дверь уборной массивным рогом французской трости.

– Вы были совершенны, как Кшесинская, – склонился он в поклоне.

Со смесью удивления, благодарности и некоторой брезгливости она отметила лошадиную – блоковскую – узость его бледного лица и огромный некрасивый лоб.

– У тебя прелестная жена, Александр, – обратился он к стоявшему в стороне и со скукой наблюдавшему за «поклонением волхвов» барону Александру Деренталь.

– Рад, что ты замечаешь не только тонкости дипломатии, – принужденно засмеялся Александр, теребя цепочку наследственных часов. – Не сделай себе из этого профессии…

Однако нам пора.

И обратился к жене сухо:

– Поезжай домой, тебе нужно отдохнуть. Я буду утром…

Когда Александр заявлял, что у него неотложные дела, и домой он приедет поздно или совсем не приедет, голос у него становился злым и неприятным

Эмма опустила голову. А что она могла сказать? У Александра своя жизнь, а у неё – своя. Хоть они и женаты всего лишь три года. Видит она мужа редко: несколько минут утром, когда он появляется невесть откуда, усталый и сердитый. Или, исчезнув на несколько суток, нагрянет средь бела дня. После завтрака она спешит в театр «Одеон», где у неё годовой ангажемент. И всё, что она успевает – торопливо поцеловать мужа в лоб и махнуть ему на прощанье рукой

Утром у Эммы репетиция в театре. Потом вечерний спектакль, и думать, чем занят целыми днями её холодный, высокомерный супруг, ей некогда.

«Может, сообщите, где вы бываете так часто, что забыли свою жену?» – поинтересовалась она однажды.

И рассердилась, поймав себя на мысли, что давно уже обращается к мужу на «вы». Такого не бывало со времени их знакомства в цыганском ресторане на Елисейских полях, – гитары, алые шёлковые рубашки половых, чёрные усатые лица…

Эмма отмечала восемнадцатый день рождения. Вездесущий месье Дюваль подвёл к столику белокурого красавца-барона с букетом фиалок. Она приняла его за путешествующего скандинава.

 – Ваш новый поклонник. Прошу любить и жаловать…

– Старый поклонник. Очень старый, – усмехнулся он, склонив крупную, в завитушках, голову.

«Почему-то все начинают с поцелуя руки», – сопоставила Эмма. И подумала, что причин для сравнения слишком много: знакомство-поцелуй в руку-комплимент– загадочность взора, туманно-простых слов… Печаль, разлитая в воздухе, – в сыром петербургском воздухе, напоминавшем Париж, в её душе, во всех этих похоронно-участливых улыбках…

И только господин Дюваль суетится, потирает руки и, брызжа слюной, расточает комплименты «скромному, очень скромному господину барону».

Как будто в появлении в ресторане Александра Деренталь, министра иностранных дел будущего (и единственно подлинного) русского правительства скрывалось что-то многообещающее и вдохновенное.

 

…Он ушёл вместе с целовавшим её руку незнакомцем, как его тень, силуэт, повторение. У Эммы испортилось настроение, когда оба надели пальто и прыгнули в поджидавший у подъезда извозчик, подобрав полы.

Шёл дождь. Лошади на мостовой встряхивали мокрыми спинами, и кучер сонно шевелил вожжами.

Они спустились по служебной лестнице и, приподняв на прощанье цилиндры, отвернулись от освещённого театра.

Эмма всё ещё была в гриме. Когда лошади застучали, заскрежетали копытами по скользкой мостовой, она почувствовала, что устала. Из театрального подъезда вышла последняя пара: толстяк с пышными крашеными усами и дородная дама с рыжим воротником. Как они не похожи на тех двоих в чёрном!

Толстяк закурил сигару и засмеялся, дама повисла у него на руке…

Скользя копытами по мокрому булыжнику, подъехал последний извозчик, и всё стало тихо и черно. Дождь, слепящий свет газового фонаря…

«Даже проституток не видно», – вздохнула Эмма, задёрнув занавеску.

– Жанна, – кликнула она служанку. – Принесите тёплой воды и полотенце.

Жанна лила воду заботливо, мелкими струечками. Что-то в меланхоличном журчании воды и скульптурной позе служанки её раздражало. Покорность, терпение Жанны, её тихая, преданная любовь?

Натирая после умывания лицо кремом, Эмма старалась ни о чём не думать. Таким способом она оберегала себя после спектакля от внешних впечатлений. Приходило долгожданное спокойствие, словно она спала наяву. Ей так не хватало этого сегодня! Виноват явившийся вместе с мужем странный господин с болезненным лбом. Пустота, создаваемая ею внутри себя, заполнилась его невысокой фигурой и светлым лицом Зигфрида. Этот человек, подумала она, не знает ни жалости, ни пощады…

Белый как снег шар его головы её занимал.

Она вспомнила её мёртвое газовое сияние и вздрогнула: да, именно он, лоб! И глаза – неподвижные и страшные, как у трупа. Когда он поцеловал ей руку, в них сквозила печаль.

И всё вместе – лоб, глаза, яркий пробор и густая чернота фрачной фигуры – выглядело так ужасно, так ново и непривлекательно, что она задохнулась.

– Принесите кофе, Жанна, – услышала она как сквозь стену свой голос. – И холодной воды.

– Уже поздно, сударыня, – укоризненно сказала служанка.

Но сделала, как просила госпожа: вернулась с тонким, сверкающим стаканом и чашкой кофе на подносе.

– Пора спать, а вы сидите у окна. Как русская царевна.

– Высматриваю суженого, – засмеялась Эмма.

А суженый, подумала она, в заколоченной бочке носится по морю-океану.

И вот ей воевода докладывает: бочка плавала, плавала да и пристала к берегу.

«Ах ты, такой-сякой, – хватает царевна воеводу за бороду. – Почему не вскрыл бочку и не освободил пленника?».

«Он мёртвый, – тараща глаза, хрипит воевода. – Мёртвый, матушка-царевна, совсем мёртвый!..».

Эмма вскидывается: мёртвые воскресают, она это понимает даже во сне. Кофе остыл, вода в стакане поблекла, не отличишь от серого, как ртуть, окна. Дождь ручейками, словно по перенасыщенной влагой земле, стекает по стеклу, а она всё ещё сидит в оцепенении в уборной.

– Жанна, – окликает Эмма служанку.

Голос вышел хриплый, сдавленный, как будто её душили, а она вырывалась. Куда-то бежала, потеряла голос и вместо ясных, округлых звуков из гортани выливается хрипящая, клокочущая жидкость.

– Жанна, где вы?..

Уже благозвучнее. Хотя страх смерти по-прежнему сидит в ней. И страх потери, которой ещё не было. Как не было и приобретения, даже самого простого. В короткие мгновения сна она пережила восторг любви, ужас потери, страх смерти. И теперь испытывала усталость и безразличие.

Жёлтый листик свечного пламени горит, колеблется в ставшем чёрном окне. Жанна спит, забравшись с ногами в кресло, и в уголках её рта пузырится мутная пенка. «Как у старой-престарой бабушки», – усмехается Эмма.

Одеться и уйти? Нет, поздно. Выходить бессмысленно. Сидеть в уборной и ждать, когда наступит утро – тоже…

Она вообразила, что надевает новую шубку, меховую шапочку. Глубоко вдыхает холодный, пахнущий гарью парижский воздух, и ажан на углу равнодушно зевает и отворачивается.

Она пойдёт прямо и прямо, сворачивая в пустые, неосвещённые переулки и содрогаясь от шума воды в ливнёвых колодцах. Белесый свет фонаря делает её бесплотной, как привидение.

Дома раздевшись и потирая озябшие пальцы, она прильнёт к холодному стеклу, а там…

Там всё та же картина: мелкий дождь, слепящий одуванчик газового фонаря, полицейский в блестящей пелерине…

Жизнь померкла, потеряла ритм и смысл. С Александром проще и понятнее: утром – «доброе утро», вечером – «добрый вечер». Прощальный поцелуй: «спокойной ночи, дорогая» и «спокойной ночи, дорогой». Розоватый отблеск свечи на ночном столике. Спокойствие и дремота во всём теле. Она даже себе позавидовала, как мило и уютно было здесь ещё вчера. И Александр с его непонятными делами – вечно он куда-то убегает! – и с припорошенным внутри перхотью цилиндре (он ей так и вспоминается: дела-цилиндр-перхоть) тоже кажется простым и легким…

Она пересела на тахту, задев низенький столик с духами и баночками; столик нервно задрожал, и Жанна чмокнула во сне.

Поджав длинные ноги – она так и не решила, снимать ей чулки или оставаться одетой до утра – Эмма закурила. Тоненькая пахитоска наполнила комнату голубовато-пахучими испарениями.

Выглядит она, конечно, ужасно. Но кому интересен её внешний вид в два часа ночи?

Она к ногам отбросила дамские, с бриллиантами, часики – подарок Александра ко дню ее рождения – и потянулась за чашкой с остывшим кофе: сна всё равно уже не будет.

До визита этого странного господина с высоким лбом она о своей внешности даже не задумывалась. Ей говорили, что она красива. И на этом – всё. Это было такое освобождение! В гимназии внешность была её пунктиком. То недавно купленная шляпка поразит её безвкусицей, то платье покажется чересчур свободным.

И вот это всё вернулось! Она снова ощущает уколы недовольства. Слишком грубо, не так, как следовало бы легла её правая икра на левую. Чересчур велики, если присмотреться, пальцы её рук. Недостаточно туманен шёлк чулок, и белизна ног от этого слишком уж натуралистична…

С этой естественностью просто беда, – вздыхает Эмма. – Спрячешь один недостаток, как тут же вылезает другой. И мучишься загадкой: как убрать лишнее. Как скульптор, отсекающий всё ненужное…

А кофе, несмотря на то, что он остыл, следует всё же допить: противно выглядеть непоследовательной…

Да, так вот. Никому не нужна она вся, а не отдельные её части. И в этом тоже повинен приятель Александра – странный господин, сиявший лбом и плотской любовью. Когда он целовал ей руку на прощанье, а потом надел цилиндр и уехал. Александр что-то о нём говорил… Что Борис – будущий глава новой России. Что такое – «глава»? В России есть царь, а в Европе правят президенты и премьеры. Но что такое – «глава» – нет, она не знает.

Ах, не всё ли равно!

Эмма с папироской в зубах села за туалетный столик, потом разбудила Жанну.

– Вот – отвезите эту записку господину, который приезжал вместе с Александром, – попросила она ничего со сна не понимавшую Жанну. – Где искать? Там же, где и моего мужа – в ресторане «Максим».

Она потрогала флакончики с духами, баночки с ароматизированным кремом. И, отставив их, принялась за тюбики с гримом. Сначала она подведёт лицо мягкой желтоватой массой, выравнивающей морщинки у глаз и придающей коже нежный оливковый тон. Наложит румяна – совсем чуть-чуть, чтобы выглядеть взволнованной. И вот она готова – Фрина, танцующая на празднике Посейдона.

«Приезжайте, – писала она в записке. – И увезите меня, куда хотите. А потом поедем ко мне. Я вам покажу Париж из окна моей комнаты. И красивых птиц, которые прилетают на подоконник каждое утро. Вы сможете полюбоваться их нежными шейками и услышать их воркование, не покидая постели…»

Черно-лаковый кофе горчит, она допила его залпом, морщась от отвращения.

 

…Она бросила всё – мужа, театр, обычную, такую простую и в то же время сложную жизнь. Двадцать лет Эмма Деренталь скиталась по свету, следуя за своим странным, нелюбимым и нелюбящим избранником.

Она пережила Бориса Савинкова на пятьдесят лет. Эти годы стали для неё пустым и бесполезным времяпровождением, как будто Бог даровал ей одну обязанность в жизни – быть его тенью, оборотной стороной его существа.

Умерла она от долго мучившей её астмы в безобразном и вонючем провинциальном городке. На железной кровати без матраса, стоявшей кривыми ногами в море. Так ей легче дышалось – на воде, среди солёных брызг, немолчного шума прибоя и запаха рыбы.

Соседи, когда их спрашивали об умершей старухе, утверждали, что она никогда ни на что не жаловалась и была довольна прожитой жизнью.

 

 

ЦВЕТОК ИЗ КОСТА-РИКИ

 

Она была моим горем и моей любовью, эта странная женщина моей молодости.

… Строго говоря, она была ниоткуда. Мне казалось, я родился вместе с ней. Полсотни лет назад это было очаровательное существо, полное свежести и глубокомыслия, лёгкой дымкой лежавшего на её красивом лице.

Прошу понять меня правильно. Лицо Таи не было похоже на каменные лики, величественные и надменные. Хотя всегдашнее серьёзное выражение и придавало ему несколько отрешённый вид…

Но все же в её лице было много земного и человеческого.

Мне приходилось наблюдать, как она перекусывает на работе сдобной булочкой и чашкой растворимого кофе.

Закусывала она в одиннадцатом часу, отодвинув папки с черновиками. Исписанную чётким каллиграфическим почерком бумагу не выбрасывала, полагая, что черновики могут пригодиться, – так бережно относилась она к каждой написанной фразе или удачному предложению.

Расчистив место на столе, она заливала кипятком кофейный порошок и доставала свежую (они у неё всегда были свежие!) булочку с поджаренным исподом…

Чтобы не стеснять её, я делал вид, что читаю статью в свежем номере художественного журнала. На прозу у меня не хватало терпения, притом, что я только притворялся читающим. Сам же краем глаза наблюдал, как она жуёт, просматривая «горящую» машинопись, – после кофе её нужно срочно засылать в секретариат…

Мне трудно вспомнить, какие чувства я испытывал при её кофейном священнодействии. В двух словах – это было любование жизнью.

Мне нравилось смотреть, как она ест, неторопливо, с изящным шевелением плотно сжатого рта; как проглатывает кусок булки и пригубливает – едва лишь пригубливает! – остывающий кофе…

Нравилась её походка, гармоничная и мягкая, когда она вставала и выходила, чтобы сполоснуть чашку и выбросить в корзину смятую салфетку. У неё была поступь зрелой, искушённой женщины, хотя ей было не больше двадцати трёх лет…

Женственность – признак её принадлежности мужчине – придавала ей воистину обольстительное очарование. Я бледнел при виде такой красоты. Мой соперник своей любовью сумел придать ей черты античного божества, заставлявшие трепетать моё сердце.

Странно – но к обладателю этого сокровища я не испытывал ни зависти, ни ревности, даже имя его и внешность были мне безразличны. Его удел ремесленный – неустанно и кропотливо лепить её образ, вызывавший восхищение.

«Что ты? – спросит она, поднимая глаза и перехватывая мой пристальный взгляд. – Тебе что-нибудь нужно?»

«Нет, ничего. Тебе показалось».

И, смутившись, я устремлял глаза в журнал или книгу, которую, спросив у неё разрешения, брал со стола.

Потом, когда она сама стала писать книги и по почте присылать их мне – один экземпляр в подарок, и два-три в городскую библиотеку, я вспоминал эту сцену и улыбался. Мне доставляло радость смотреть на присланные книги, бережно их перелистывать, читать страницу за страницей, находя в каждой строчке и в знаках препинания черты её характера и особенностей речи.

Вот вижу, как она негодует по поводу какого-нибудь редакционного пустяка – ссоры или размолвки с коллегой, – расширив от волнения тёмные зрачки и взволнованно теребя пуговицу на блузе; или смиренно вздыхает, признав свою ошибку, и умоляюще заламывает руки – её просьба о прощении так чиста, что не достанет терпения сердиться на неё дольше одной минуты.

Её жестикуляция, детская и непосредственная, тоже была частью пиршества, связанного с созерцанием её облика, – со всем её скромным и трогательным видом.

Я недоумевал, почему никто из окружавших её – дома, в редакции газеты, где она работала, на улице, в кафе или кинотеатре – не испытывает и сотой доли моих наслаждений. Во всеобщем равнодушии мне виделась недостаточная воспитанность, огрубление чувств, пренебрежение общепринятыми эстетическими нормами, – ведь нельзя же в конце концов сводить любовь к физиологии! Я сердился, возмущался и… беспомощно разводил руками, как будто успех моих усилий зависел не от меня.

Я писал ей письма, благодарил за присланные книги. Она выражала признательность за помощь – «представляю, как ты намучился, таща в библиотеку тяжёлые бандероли!» – и за мои отзывы, – в них не было литературного восхищения, но чувствовалась неподдельная радость от беседы с нею!

«Здравствуй, Тая, – писал ей я. – Извини за продолжительное молчание, причин тому несколько. Я писал в прошлом письме, что погряз сразу в нескольких занятиях – собираю материалы для статьи о Набокове и попутно на две другие работы, замысел которых едва брезжит. У нас стабильно жарко, хотя и не катастрофически. Плюс тридцать в августе для наших широт не жара, и кондиционер этим летом мы ещё не включали. Но работать в таких условиях – моя комната на солнечной стороне – тяжело. Время от времени я встаю из-за стола, чтобы постоять под холодным душем. Но это помогает на время. Дальше опять становится душно и противно…

Помимо занятий, ещё одно. Не хочется тебя обременять переизбытком писем и необходимостью на них отвечать. Тебе и земных забот хватает выше крыши. А тут ещё я – с непонятной дружбой и неизвестными целями…

Книги твои в библиотеку я сдал, как и обещал. Поступили первые отклики от прочитавших их библиотечных работников. Они уверяют, что уровень литературы хороший, но это типичная женская проза. На что я, освоив в печати твою беседу с журналистом Алексеем Нагорным, высокомерно отвечаю: Стельникович и сама этого не отрицает. И даже этим обстоятельством гордится…

Я твои книги по фанатичной привязанности к собственной работе (учёные все эгоисты) только пролистал и просмотрел, а прочитать по-настоящему никак не соберусь. Вот вырежу окно в занятиях – скорее всего, к концу месяца, когда покончу с Набоковым, – и сяду читать, не отрываясь…»

 

«Дорогой Сашенька! – отвечала она. – Даже не извиняйся за занятость, раз работаешь, и тебе работается – это самое главное, дай Бог! Тем более, судя по некоторым подробностям, всё обещает быть интересным.

На нас тоже рухнула тридцатиградусная жара после затяжных и ничтожных 15 градусов, так я не рискую выехать даже на дачу, сижу в своей северной квартире, обложенная срочными корректурами и рукописями: одна 40 листов, остальные чуть поменьше. Сорокалистовую вчера закончила, теперь чтобы отвезти заказчику, надо брать такси – такой груз мне уже не по рукам, не по плечам.

Спасибо тебе за передачу книг по адресу, а теперь ещё и отзыва! Первая реакция у меня была такая: библиотекари и Сидони-Габриэль Колетт обвиняют, что та писала дамскую прозу. Но уже через минуту думаю, что понимаю этих читательниц, но это долгий разговор… отложим… допиваю чай (прости, проверяю почту, пия чай) и пошла читать корректуру учебника о квантовых битах на основе сверхпроводниковых джозефсоновских структур… Понял, да, какое удовольствие от жизни может получать женщина?.. А в трёх метрах от моего балкона живет себе роскошная сосна, на которой сидят подрастающие сорочата – учатся летать. Ты не представляешь, какой ор они при этом устраивают! И до чего же я их люблю!

Обнимаю тебя! Всех благ! Т.»

 

Меня бесконечно трогали целомудрие и деликатность, с какой она обходила тему любви. Сначала при личных встречах, а потом и в письмах издалека – она уехала с семьёй еще в молодости на Камчатку, – муж, метеоролог, получил новое назначение…

Её сдержанность в интимных вещах не раздражала, не казалась чрезмерной; это была черта её характера,– милый недостаток темперамента, простительный и ни к чему не обязывающий.

Будь я влюблен в неё, как Зевс в Данаю, я бы посетовал на её чрезмерную девственность; но моей любви ничего не было нужно! Она не требовала ответного чувства или хотя бы участия; мне было довольно куска чёрного хлеба вместо торта от Лучано.

Да и жалкий мой кусок вовсе не казался мне сухим и неаппетитным! Его вкусовые качества, как и во всём в жизни, зависели от меня самого и моих потребностей.

Я разделял не только сдержанность Таи, но и безучастность, сквозившую в её глазах. Её отрешенность исходила не от холодности – ею обычно прикрывается воспитанность. Но из понимания будущего, как фатальной неизбежности.

В нашей жизни его, будущего, не было. Тая это прекрасно понимала, и испытывала такое же чувство относительности любви, что и я.

И все же я не был уверен в своей правоте, объясняющей её и мою пассивность. Как и в том, что следую воспоминаниям, а не измышлениям о них. Потому что любви свойственно искажать прошлое – да и настоящее тоже…

Но такой, какой я изобразил её и понял, она отпечаталась в моей памяти навсегда.

Мы ничего не требовали друг от друга. Жизнь вместе и одновременно порознь была взаимной обязанностью, она текла среди окружавших нас мужчин и женщин, множества не терпящих отлагательства дел и обязанностей, дисциплинирующих ум и не требующих порывов.

 

Последняя наша встреча состоялась незадолго до её отъезда.

Я знал, что мы расстаемся навсегда. Как бы бурно и непоследовательно не сложилась моя жизнь, её зигзаги не приведут меня в край вулканов и гейзеров – в отличие от камчатских источников, внутреннее кипение я предпочитал наружному.

Мы сидели в кафе «Три орхидеи», и она невесело пошутила, что орхидей всего две – я да она. Мы и выглядели, как эти капризные недотроги – одинаково пахнущие, но панически боявшиеся прикоснуться друг к другу.

Тае, впрочем, я определил другое название цветка, а орхидею оставил себе.

В письме она рассказывала о взрослом сыне, учёном-богослове и страстном путешественнике. Он объездил с фотокамерой всю Европу, Азию и обе Америки.

И сопроводила рассказ фотоснимком Антона: на нём был изображен жёлтый цветок, очертаниями напоминавший орхидею. Вырос он на застывшей лаве, высоко в горах Коста-Рики, и название его Тая не запомнила.

Фото странного цветка я и по сей день храню в архиве ноутбука; я назвал его её именем, – вероятно потому, что он был красив и произрастал там, где вокруг не было ничего живого…

 

Наша последняя встреча была печальна, как подёрнутые туманом вершины коста-риканских гор. Говорить не хотелось, мы обменивались пустыми, ничего не значащими репликами, – оба знали, что больше не увидимся.

Первой не выдержала Тая.

«Ты ничего не хочешь мне сказать? – подняла она глаза. Взгляд у неё был затравленный и усталый. – Может, напоследок?..»

«Да нет, – пожал я плечами. – Что тут скажешь…»

«Да, действительно… Ты пей, кофе остынет».

«Не привыкать», – пошутил я, и она съёжилась, как будто её уличили во лжи.

«И мне тоже…»

«Нам обоим есть что сказать. И умолчать. Разве не так?»

«Так…»

«Так», – хотелось ответить и мне. Но запоздалое признание было уже не нужно.

«Ты вспоминай обо мне. Даже когда меня не станет».

«Не рано ли прощаешься? Земля круглая, увидимся».

«Дай бог, – вздохнула она, сминая в пепельнице недокуренную сигарету. – Мне пора, Сашенька. Извини…»

 

Потом потянулись письма, то лёгкие и жизнерадостные, то грустные и усталые, – от Таи ко мне, и от меня – ей.

И многие месяцы молчания, как будто мы раздумывали – стоит ли продолжать наш эпистолярный роман или замолчать насовсем?

За долгим молчанием следовала лавина писем, длинных и коротких, нежных и равнодушных, как жизнь, протекавшая рядом и едва затрагивавшая нас своим крылом.

Под Новый год я поздравил ее с праздником, а она меня.

– «Сашенька, с наступающим тебя Новым годом!

Посылаю своё новое эссе, хотела бы посвятить его тебе, о чём и прошу у тебя разрешения. Если тебе такое моё желание покажется слишком пятничным, ты вправе, конечно, отказаться в самой категоричной форме. Я всё пойму правильно. Без церемоний, так?

Спасибо тебе за новогоднее поздравление и пожелания. Всё принимаю, ни от чего не отказываюсь! Гороскоп мне даже любовь пообещал в наступающем году – уж не бывший ли муж решит наступить в третий раз на те же грабли (грабли – это, конечно, я)? Но главное – жизнь продолжается, хоть и со скрипом!

Кланяйся нашему городу и, наверное, замёрзшему морю. И пусть твои родные будут счастливы тем, что ты – рядом! Храни вас всех Господь и одари благоденствием!

Обнимаю – Т.»

 

– «Тая, твоя новая любовь – это я»!

 

– «В гороскопе написано – любовь рядом! А ты за семь тысяч вёрст. Послушай (в прикреплённом файле) такую домашнюю тёплую музыку на Рождество. Счастливого тебе настроения!»

 

– «Послушаю обязательно! И Рождественской ночи дожидаться не буду. Что касается любви, семь тысяч вёрст ей не помеха. От твоего поцелуя, когда мы прощались в кафе «Три орхидеи», у меня до сих пор горят губы».

 

– «Однако! Самоё неожиданное новогодне-рождественское поздравление за несколько последних лет! Целую твои карие скифские глаза, родной, тем же самым горячим поцелуем…»

 

Последнее письмо от Таи было датировано пятым января. А на второй день Рождества она умерла. Скончалась от тромба, закупорившего сосуд, когда она вставала из-за стола – внезапно, страшно…

 

О Таином уходе из жизни сообщил Антон, пославший уведомления о её смерти всем её электронным адресатам:

«Сообщаю, что позавчера, 8 января…» – и так далее.

 

В моей жизни, когда я пришёл в себя от потрясения, смерть Таи ничего не изменила. Если не считать, что к воспоминаниям о ней и состоявшему из одного и того же видеоряда виртуальному любованию ею, добавилось горькое чувство потери. И сожаление, что когда-то она была в моей жизни, а теперь её нет.