Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 95–96




Foto2

Александр ФЕДЕНКО

foto7

 

Родился в 1977 году. Пишет рассказы, новеллы, киносценарии. Публиковался в российских и зарубежных литературных журналах. Живет в Москве. Участник семинара прозы Совещания молодых писателей СП Москвы 2015 года.

 

 

СВИДАНИЕ

Рассказы

 

Одиночество

 

Шаровая молния утомилась невостребованностью своих чувств и упала на землю пыхтящим колючим ежиком. Колючий ежик топал по лесу, замерзая. Когда его иголки обледенели и сделались непосильной ношей, он выпустил на волю долго носимый стон и обернулся елочкой. Петр Петрович шел с веревкой в поисках подходящего дерева и услышал елочку – она единственная в лесу звенела обледеневшими иголками.

– Эк тебя сюда занесло? – удивился Петр Петрович – вокруг сплошь стояли березки. Петр Петрович достал топор и срубил елочку.

Мерзлая влага на иголках обтаяла, на лапах появились красочные игрушки, мишура, особенно много было мишуры. Елочка радовалась.

Петр Петрович просыпался по ночам от странного пыхтения и топота шагов. Жизнь проходит, – думал он и опять засыпал.

Праздник закончился.

Елочка лежала на холодной земле и осыпалась высохшими иголками. Дворник Галактион подпалил ее, она жарко вспыхнула скопившейся теплотой. Галактион смотрел на нее, грея в пламени озябшие руки. Вздохнул о чем-то своем – Галактионовом – и пошел прочь.

Ошметки огня взвились в небо шаровой молнией, но ее никто не увидел.

 

 

Дорога

 

С первым цветом яблонь я достал сапоги и дождевик – скоро за грибами.

Заморозки и снег пришли рано – в сентябре. Я сидел на берегу, искусывая яблоко, и снежинки исчезали от моих прикосновений, а я грустил их уходу и радовался, что вот-вот – и лед на реке тронется, в саду забелеют деревья. Вставая, я бросил огрызок в холодный поток. Твердеющая, стоячая вода стремительно унесла его.

На обратном пути я встретил младенца в люльке, скрюченного старческим артрозом, он ждал писем от сына. Напрасно.

Вернувшись домой, я задвинул пустое лукошко в пыльный угол. Разулся, снял дождевик и начал собираться в дорогу.

 

 

Ланцелот

 

Я сидел на скамейке на набережной. Читал вечернюю газету. Ко мне подошел мальчишка. С мечом в руке и шлемом на голове.

– Дядя, – заговорил он, – скажите честно – драконы существуют?

– Еще как, – ответил я и встряхнул в руках газету.

– Точно?

– Точно.

– Я что-то сомневаюсь.

– О как... А ланцелоты, по-твоему, существуют? – спросил я в ответ.

– Конечно!

– Ну вот видишь. Разве могли бы существовать ланцелоты, если бы не было драконов?

Мальчишка задумался, довольно улыбнулся и вприпрыжку побежал вперед, поправляя на голове съезжающий на нос шлем.

Я полистал газету. Смял в комок и выбросил в загаженную урну.

– Черт возьми! – пробормотал я. – Если есть драконы, должен же быть хоть один ланцелот. Хотя бы один!

Я посмотрел в сторону убежавшего мальчишки. Но его уже не было видно. Я долго сидел на скамейке. Ждал – вдруг он вернется. Встал и пошел домой. «Ему и шлем велик, и меч деревянный, да и сам он...» – мысленно говорил я себе. Но через каждые несколько шагов оборачивался – вдруг он появится.

 

 

Родина

 

Дед Сидор стоял на обочине с бидоном мазута...

Пионеры в коричневых галстуках, с загипсованными салютующими руками прошли мимо, чавкая черными, в бурых пятнах, кирзовыми лаптями по жирной грязи.

– Родиной торгуешь, сволочь, – обронил один, не оборачиваясь, и пнул бидон.

Дед Сидор хотел что-то ответить, но заплакал, глядя на растекающуюся жижу.

 

 

Супница

 

Коля Блинчиков залез с ногами на стол, чтобы повеситься, и превратился в супницу. Тут пришла жена его, Варвара, но Колю не узрела. А пришла она вдвоем с Хмуряковым. Хмуряков Колю тоже не узрел. А Коля узрел их всех.

Хмуряков и Варвара, не замечая своей разоблаченности, принялись есть арбуз. Хмуряков ненасытно припадал губами к красной сочной сахарной мякоти, впивался, сопел и похрюкивал от удовольствия. Варвара вторила.

– Какая удобная супница, – заметил вдруг Хмуряков непризнанного Блинчикова, – очень кстати.

И придвинул фарфоровую лохань, и начал плевать в нее арбузные семечки и швырять обгрызенные корки.

Семечек и корок набилось так много, что супница треснула и развалилась на отдельные кусочки.

– Какая надломленная конструкция у этой супницы, – заметил Хмуряков.

И ушел, размышляя о целостности и разобщенности. Варвара Блинчикова собрала осколки и со скуки взялась их склеивать. И склеила. Вышла супница, как новая, даже лучше. Только ручки одной не хватало, и дыра вышла в боку, и вообще, она теперь больше на утюг походила. А утюгу вторая ручка без надобности. Поэтому хорошо вышло.

Тут Коля из супницы обратно в Колю Блинчикова превратился. Сидит на столе на корточках в арбузной куче и озирается. Варвара увидала его и ну вопить тревожно. Не узнала Колю, потому что у него все теперь перепутанное было: правая рука снизу, левая – из затылка торчит и держит левую ногу, а правая нога и вовсе не там, где положено. А некоторых телесных членов даже и не нашлось. Всецело исчезли. Видать что-то из осколков супницы под столом затерялось. Или Хмуряков прихватил на память. А то и нарочно, от дрянности характера попер.

Варвара подумала, что перед нею уголовник беглый, и вызвала полицию. Блинчикова сначала в тюрьму посадить хотели, но ему места и там не нашлось, и его в музей отправили, как аномалию.

Хмуряков к Варваре больше не ходил. Она сделалась несчастной и нервной. А Блинчиков – наоборот, сделался счастливый и в свое удовольствие проживал в музее. У него во внутреннем устройстве что-то с чем-то переставилось местами. А то и вовсе ушло – осталось лежать осколком в кармане Хмурякова.

Хмуряков же ходил в музей, смотрел на Блинчикова, сердился и всякий раз говорил:

– Ничего аномального в этом решительно нет.

 

 

Пар

 

За окном протяжно взлязгнул трамвай, таща себя по рельсам. Плахин поскреб ногой по полу; пошарил, свесив голову, заспанными глазами и руками под кроватью – пропали тапочки – нет ни левого, ни правого. Стал ходить босиком.

Дверь в ванную оказалась заперта. Подергал ручку – не открывается.

– Занято! – раздалось изнутри.

Плахин проживал жизнь один, потому удивился. Босые ноги зябли. Разглядывая извивающиеся пальцы на них, он отчетливо ощутил странность всего своего положения. И он почти постиг нутро этой странности, как вдруг выстрелила щеколда, и постижение нутра оборвалось.

Но никто не вышел. Плахин выжидательно почесался синеватыми ногами об пол и с щепетильной медлительностью потянул дверь к себе.

В ванной комнате никого не было.

Плахин зашел, прихлопнул дверь и запер щеколду.

Душ протек остывшей, уже холодной теплотой, но скоро стало жарко. Парной воздух наполнил вырезанное из прочего человечества пространство. Неясно было – в какой момент струящийся поток превращается в туман. Жидкое, воздушное и твердое перепутались собой. Стены истекли. Потолок осыпался. Плахин тер взмыленной мочалкой молодость своего испарявшегося тела. Мочалка проваливалась в пустоту и оставляла в ней снежные борозды и ухабы. В дверь громко и настойчиво постучали…

– Скоро я! Скоро…

Выключил воду, нащупал полотенце. Твердь, воздух и вода опять разделились и обрели привычное равнодушие к живому. Ноги наткнулись на тапочки. Плахин открыл дверь…

Никого.

Вечерний сумрак уже изгоняет свет из комнат. Стало холодно. Плахин, тяжело ступая, добрел до кровати. Рукой, размежеванной колеями морщин, натянул одеяло, сшитое из лоскутов ненужной одежды разных людей.

Непривычная выцветшесть всего вокруг удивила Плахина: в его доме и в нем самом, и в разрезанном на клети мире что-то неприметно переменилось, но сон уже овладел им.

За окном, в саду, незримо, с мягким стуком, падали на землю выспевшие сливы.

Дверь комнаты бесшумно отворилась.

 

 

Неподвижность

 

Первый разбежался и твердостью черепа утоп в мягкости живота второго. Второй жадно открыл губы, ища ими ушедший из него воздух.

Толпа сморщилась пресыщенным недовольством.

– Больше крови!

Второй, оседая, придавил первого грузом своего больного туловища и резко поднял колено. Из смявшегося лица первого посыпались зубы.

Толпа выдавила слюну возбуждения.

– Сделай ему больно!

Первый, по-младенчески стоя на четвереньках, ударил снизу в пах. Второй подломился и усох, как выеденный червем плод.

Толпа росла, эрегируя.

– Убей его!

Первый занес руку к небу для окончательного удара, но второй выкорчевал ее из тела и бросил другим на пропитание.

Вопимые толпой слова стали такими же искалеченными. Они разъединились на звуки, которыми человек мог говорить, когда еще не приручил слова.

– Ы-ы-а-а!!!

Первый не покинувшей его рукой поднял с сырой земли железный прут и внедрил его второму в горло. Второй успел пожить еще мгновение. Того мгновения хватило переломить шею первому. Они упали, обняв друг друга, разделившись с собственной жизнью, и проникнувшись смертью другого.

Толпа помычала выплеснутым восторгом и, осыпаясь звоном мелкой меди, скукожилась.

Напряжение невидимых нитей ослабло. Человек в сером жадно собирал дешевые деньги…

Кукольник повесил обоих на гвоздь и ушел пропивать медь и восторг толпы.

Опрокинутая голова первого уперлась в металл, торчавший из горла второго, и замерла, ища милосердия.

Ниточки кукол переплелись, спутались. Никто не дергал за них теперь и не мог произвести шевелений, способных утешить, унять боль. Ничто не колыхалось в отвердевших телах.

И эта подвешенная на гвоздь неподвижность стала нестерпимой и более мучительной, чем каждое из движений, ожививших их убивать друг друга.

 

 

Научный подход

 

Поймали жулика. Повели в суд. Свидетелей – триста человек. Доказательств – еще триста человек на тележках везут. И каждое – аки гвоздь – пригвождает и не соскользнешь.

– Ух мы сейчас ему зададим! Он у нас попляшет!

Три прокурора померло по старости, пока все доказательства рассмотрели и всех свидетелей выслушали.

А этот жулик, подлец, и адвоката брать не стал.

Выходит на решительное слово и говорит снисходительно:

– Я вам научно сейчас заблуждения ваши обосную.

Судья:

– Только нельзя ли поскорее, а то четвертый прокурор уже редко дышит, как бы совсем не выдохся.

– Я, буквально, в два счета – через пять минут по домам разойдемся – котлеты жевать. Вот скажите, граждане, дважды два – четыре будет, или я не прав?

– Оно, ведь, смотря по потребности. Но если научно, то конечно, – прав.

– А «жи»-«ши» писать следовает с буквой «и», или я не прав?

– Всякое встречается – бывает и с другой иной, и через твердый знак один гражданин писал, да под трамвай попал, но если научно, то конечно, – прав.

– А за вилку не левой ли рукой браться нужно, ухватив ножик правой?  Или я не прав?

– А за вилку – это не научный вопрос, а из этикету!

– Но из этикету-то я прав?

– Если из этикету, то конечно, – прав.

– Вот и выходит – ни научно, ни этически крыть мою правоту вам нечем! У вас все сплошь фантазии и беллетристика, поставленные на жидкий фундамент. А я кругом прав – и научно, и этически. Развязывайте меня и идите по домам.

– Один убыток от этой науки, – вздохнул прокурор. – И от этики тоже – один убыток. Хоть помирай.

И помер. Выдохся.

– Если прокурору крыть нечем… – судья посмотрел на прокурора и, убедившись в его молчании, вынес вердикт, – невиновен!

Жулика развязали, он на радость всем сплясал и был таков, да и все прочие разошлись. И триста свидетелей разошлись. И те, что с тележками, – тоже. Всяк в свой дом – котлеты жевать.

Только прокурор остался ни с чем.

 

 

Крик

 

– Кто Я? Куда Я? – спрашивал себя Бог.

Настенные часы мерно отстукивали миллиарды лет, вселенную попучивало взрывами звезд и целых галактик, как яичницу на сковородке, а ответов не находилось.

Яичница подгорала, Бог, морщась, съедал ее и разбивал новую, поглядывал на часы и думал опять.

– До чего все бестолково, – вздыхал он.

Ничего другого он делать не умел. Только жарить яичницу, смотреть на часы, искать и не находить смысл.

Очередное яйцо выскользнуло из рук, упало и разбилось.

– М-да… – сказал Бог, уперев взгляд в лужу.

– Ротозей, – ехидно отозвалась лужа.

– Размазня! – парировал Бог.

Он вытер ее тряпкой, хотел выбросить, но остановился – острый ум и сообразительность лужи заинтересовали его и навели на размышления.

– А что, если?.. – пробормотал он.

– Попробуй, – согласилась тряпка голосом лужи.

– Вылитый я, но до чего мелкий – не больше клопа, – прищурив глаз, Бог разглядывал скачущего на кончике его указательного пальца человека.

– Пожрать дай!

– Не маленький – яичницу пожаришь.

Отпустил и сел наблюдать. «Ишь – какой юркий. Бабу где-то раздобыл. Если бабу нашел, может быть и смысл отыщет? Всего вот этого».

Баба сразу же научилась жарить омлет вместо яичницы. Но дальше омлета дело не пошло. Часы мерно отстукивали миллиарды лет, а смысла – ни на грош.

– Никакого проку от тебя, – сказал Бог и раздавил человека пальцем. Баба закричала. Бог занес палец, чтобы придавить и ее, но она упала и, не переставая кричать, родила мальчонку. Мальчонка заголосил пуще бабы, Бог заткнул уши и зажмурился. Когда он приоткрыл левый глаз – мириады людей кишели на его кухне, на нем самом, и даже его вечная сковородка для яичницы была полна ими.

Они кишели так уверенно и целеустремленно, что сердчишко Бога забилось сильнее – «Нашли, сукины дети, догадались, отыскали!» Он задрожал от волнения и близости разгадки. Язык не слушался и с трудом сплетал слова в громогласную речь:

– Кто вы? Куда вы?

Никто не ответил. Люди продолжали уверенно и целеустремленно кишеть. Они даже не заметили его! Рассвирепев, он ударил кулаком по столу, прихлопнув сразу несколько миллионов. Кишевшие рядом, но уцелевшие, испуганно остановились и посмотрели на только что живых. Подняли головы и запричитали. Бог решил, что они говорят с ним, склонился, вглядываясь в их лица и вслушиваясь в их молитвы. Но нет, они лишь затем смотрели в небо, чтобы не видеть лежавших на земле мертвых.

Бог вспомнил того, первого. Тот, первый, видел и слышал Его. Говорил с Ним. А эти, хоть и смотрят вверх, – не видят.

Когда Он убил первого, все изменилось. С тех пор они бегут. Но куда бегут? Тот, первый, никуда не бежал и жрал свой омлет. Он был такой же, как Он. А эти – жрут омлет и бегут, бегут, бегут… Бегут и жрут на ходу. Выходит – знают, куда бежать. Знают, но не говорят.

Миллиарды людей бегут по Нему и не замечают Его. Это невыносимо! Хочется кричать. Но Они не услышат.

Залитая водой сковородка киснет в раковине. Настенные часы остервенело отстукивают секунды. Некому на них смотреть. Где-то Там закричал только что родившийся человеческий младенец.

 

 

Автобус

 

Темно-красные маки из тонкого, влажного сатина плавились на ее плечах, волнительно подергиваясь от неровностей дороги. Солнце нещадно пекло, оглушало, вызывало слабость, обреченность. Можно пересесть на другую, затененную, сторону – одно место там не занято. Но разве заставишь себя встать, ухватиться за кипяченое железо поручня. Оттуда я не смогу видеть ее, оставаясь незамеченным.

Двери зашипели. Автобус дернулся и двинулся дальше. Вошедшего подбросило, и он упал на последнее свободное сиденье. Проваливаясь, он поднял вверх букетик белых жасминов и прохладно-голубых фиалок. Она заметила и улыбнулась.

– Мне никто не дарил цветов!

Он не ответил и вжался подошвами сандалий в пол.

– Ты красивый и добрый. Я уже свыклась с тем, что у меня никогда не будет мужчины. А ты пришел. С цветами. Я тебя узнала.

Он уставился в окно. Она притрагивалась к нему взглядом.

– Ты хочешь мальчика или девочку? Только не смейся, но я знаю – кого ты назовешь, того я рожу.

Он достал телефон, прячась в него.

– Ты ведь не сделаешь мне больно? Никогда?

Двери зашипели, он выбежал. Наверняка не на своей остановке.

Она улыбнулась вслед, рука ее дернулась прощальным жестом и повисла.

Извивающиеся лепестки маков противно скрипели под ногами. Я объяснялся, подпрыгивая на ухабах и не понимая свою нелепость. Твердил, что он вовсе не тот. Она снисходительно улыбалась.

– Вы слепой и глупый, – горячий шепот плавил мое ухо. – Вы злитесь оттого, что я была счастлива с ним, а не с вами.

 

 

Как Сева Кошелкин галстук выбирал

 

Сева Кошелкин собирался на службу. И никак не мог решить – какой же галстук повязать. Зеленый, с попугаем и голой женщиной, ему нравился больше – из-за попугая. В детстве он хотел стать летчиком. И попугай оживлял фантазию, уносил в небо, возвышал его. Но жирное пятно на груди женщины убивало мечту о полете и порождало скорбные мысли о новом дне бытия. И чем дольше тер он грудь женщины, тем более сальной делалась она. Попугай же на глазах хирел. Мерк в тени сияющей груди. И, бросая взгляд на галстук, Сева уже не всякий раз видел крылатый образ. Пятно случилось в пельменной. Пельмень соскользнул с вилки и упал на грудь одетого в галстук Севы Кошелкина. А пятно сделалось на груди голой женщины. И эта странная ирония уводила Севу в долгие размышления о неочевидности и запутанности мироздания. Второй галстук был чистый и черный. Без попугаев и запятнанных женщин. Только мелкий белый горох редко посыпанный по куску жаккарда. Он был Севе противен.

 

Химеры захлопали крыльями и выдрали Собор Парижской Богоматери из земли. Медленно, превозмогая непосильную ношу, подняли его в небо.

– Вознесся, вознесся! – кричали люди на площади, уворачиваясь от помета, напоминавшего птичий.

Другие же стояли, окаменев, лишенные воли уворачиваться.

Оказавшиеся внутри собора снимали с себя одежды и устремлялись друг к другу в естестве. И видения райских врат с раскрытыми створами являлись им в той божественной красоте, как видит ее Создатель.

Другие же смотрели на это и в ужасе бросались с высоты на землю, в полете осеняя себя крестными знамениями. И мать-земля ловила тела вернувшихся детей своих.

Колокола звенели в разнобой. И одни в том слышали благовест. У других же от звуков набата кровь шла ушами, и кричали они скверные слова.

 

Пионер вышел на Красную площадь и протрубил в горн:

– Подъем, подъем! Вставай – не то убьем! А не встанешь – то зарежем! Подъем, подъем…

Люди на площади улыбались, фотографировали, салютовали.

Но не все. Только некоторые. Остальные спешили.

Да и те, которые улыбались и салютовали, тоже спешили.

Пионер протрубил тот же сигнал еще раз… Потом еще… И еще…

И тут небо засвистело, земля загрохотала…

И на Красную площадь, на неприметную постройку, в которой хранился труп Ленина, упал Собор Парижской Богоматери.

 

Сева Кошелкин все-таки сделал выбор. Он бросил женщину в пыльный угол комнаты… И попугай улетел с нею. А Сева решил повязать черный с белым горохом. Но оказалось, что он забыл как завязывать галстук. И что он ни делал – всякий раз жаккард сворачивался петлей вокруг его тонкой шеи.

 

Пионер протрубил в седьмой раз. И из Собора Парижской Богоматери вышел труп Ленина. И люди на площади улыбались, фотографировали и салютовали. Но не все. Только некоторые. Остальные спешили.

 

 

Свидание

 

И все-таки она пришла…

Платон Иванович Охмуренков истомился и пригубил заранее.

Усадив Надежду Карловну, он наполнил бокалы.

– Вы такая… такая… – Охмуренков выпил.

Гостья благосклонно внимала и Охмуренков осмелился:

– Необыкновенная!

Надежда Карловна тоже выпила.

– Какой вы, однако, волокита, Платон Иванович.

Охмуренков налил еще. Надеждой Карловной овладел душевный порыв, но она недооценила физические грани своей личности, и бокал вдребезги разметался по полу.

Платон Иванович было огорчился, глядя на полусухую, красную, с крепостью одиннадцать и пять, маску зверя у ног своих. И от огорчения заступорился, что само по себе огорчило его пуще прежнего. Но вид Надежды Карловны, согбенно, на четвереньках, собиравшей осколки, привел его в трепет. И даже в неожиданные фантазии.

Он вообразил, как ползающая по полу богиня сейчас вскрикнет, уколов пальчик осколком стекла. А то и надрежет. И поднимет его, с выступившей капелькой невинной крови. И Охмуренков схватит ее ручку с устремленным в потолок пальчиком. Нежно так схватит. И слижет эту капельку. Языком. Глядя в глаза, в ее полные признательности и нежности глаза. И магнетическое единение закрутит их, повалит, вдавит друг в друга…

Надежда Карловна со скрежетанием и хрустом вывалила осколки в помойное ведро. Платон Иванович посмотрел на пятно под ногами и полез на полку за новым бокалом. Нового бокала там не оказалось, и он достал граненый стакан, привычно дунул в него и наполнил вином. Не говоря ни слова, они допили бутылку полусухого красного, крепостью одиннадцать и пять, и гражданка Иванова Н.К. ушла из квартиры Охмуренкова и больше в его жизнь не возвращалась.