Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 95–96




Foto2

Сергей РЕШЕТОВ

foto6

 

Родился в 1949 г. Окончил ГИТИС им. Луначарского, работал солистом оперы, а потом режиссером в театре им. Станиславского и Немировича-Данченко, в Воронежском театре оперы и балета. Окончил факультет музыкальных режиссеров в ГИТИСе им. Луначарского, Высшие режиссерские курсы. Ставил оперные спектакли во многих театрах страны, работал в Венской опере. На его либретто и пьесы написаны и поставлены оперы, мюзиклы и балеты. С 1994 года являлся режиссером, автором и телеведущим музыкальной редакции Российского телевидения. Работал на телеканале «Культура», на Первом канале. Снял десятки авторских телепрограмм и документальных фильмов. Член Союза театральных деятелей РФ. Эта книга родилась из неэкранизированного киносценария к многосерийному художественному фильму. 

 

 

«ГИЛЬОТИНА ДЛЯ ФАНИ»

Повесть (начало)

 

Невероятная история жизни и смерти Фани Каплан

 

вместо эпиграфа

(Из открытых архивов КГБ СССР (опубликовано в 1999 году)

Совершенно секретно.

Начальник 4го управления КГБ СССР генерал-лейтенант Нитовратов. 13 октября. 1959 года.

 

Формуляр № 3907 на Фани Каплан (Фейга Ройтблат).

Лейтенант Турчанинов рассмотрел архивное дело на Фани Каплан (Фейгу Ройтблат), докладывает, что Фани Каплан (Фейгу Ройтблат) надо оставить на оперативном учёте в КГБ, а её дело оставить на хранении в КГБ СССР.

 

 

Москва, 1963 год. Подмосковье. Посёлок писателей

 

Каждое утро поселковые мальчишки развлекали себя тем, что прилипали к дырам в зелёном покосившемся от времени заборе соседа-старика, у которого, как говорили старшие, «не все дома». Они ждали выхода во двор «чокнутого» и его страшного пса. Пустые консервные банки на верёвочках уже были развешены по забору, оставалось только дождаться появления главных действующих лиц.

Как только пёс вставал на задние лапы и облизывал макушку хозяина, пацаны с воем и гиканьем начинали дёргать за верёвку. Банки громыхали, а пёс лаял и носился, как одержимый, вдоль забора. О старике в посёлке говорили разное, но все сходились на том, что он бывшая «шишка», может быть, даже и генерал, поскольку каждую неделю чёрная «Волга» привозила ему продукты.

Старик ни с кем не общался, гостей не привечал и жил бобылём. Но свет в его кабинете, порой, горел до утра. И в чём-то проницательный местный народ был прав.

В последние годы генерал страдал бессонницей, его мучили галлюцинации и ночные кошмары. В поликлинике ЦК ему выписали целую гору таблеток, которые он сначала, по старой привычке, заменял доброй рюмкой коньяка на ночь. Но с годами понял, что врачи всё-таки правы. Не правы они были, по его мнению, только в одном, когда после обследования у психиатра дали заключение: «Маниакально депрессивный психоз, ...как следствие психологического переутомления за годы службы и многолетнего стресса».

Семёнов знал, откуда «растут ноги» этого диагноза. Партийное руководство было разочаровано негативным мнением генерала о проведении, например, фестиваля молодёжи в Москве, ХХ съездом партии, а его реплика: «Мы в Архангельской области сажали кого надо, а они сажают кукурузу», – стала хитом в кулуарах власти и, судя по всему, той самой последней каплей. Поэтому рапорт об увольнении ему подписали, как говорится, «не глядя». За генералом оставили служебную «Волгу», пайки, поликлинику и невероятно большую по тем временам пенсию, наверное, для того, чтобы меньше разговаривал. И напрочь забыли о существовании Героя Советского Союза.

Теперь галлюцинации редко тревожили опального генерала, лишь приходили ему видения из полуголодного, дореволюционного детства – побои отца и похороны матери, это он помнил хорошо. Однако чаще всего ему снилась фигура человека в цилиндре и длинном дорогом сюртуке. Опираясь на трость, он медленно, словно призрак, исчезал в предутреннем густом петербургском тумане, будто и не существовал вовсе. Но бумажка в руках мальчишки, на которой был каллиграфическим подчерком написан какой-то адрес, говорила: это не мираж и не привидение, а реальный человек. В чём он и убедился, найдя указанный в записке дом. На его фасаде была не очень заметная, скромным шрифтом обозначенная надпись: «ОХРАННОЕ ОТДЕЛЕНИЕ».

Сегодня под утро ему приснился совсем другой, необычный сон. Он увидел, как из камеры выводят двух женщин, надевают им на головы мешки и ведут по гулкому, скользкому от сырости и плесени коридору на улицу. Там, у красной кирпичной стены, человек в тельняшке и кожанке трижды выстрелил из маузера одной из них в голову. Потом затолкал труп в огромную бочку с бензином и, медленно прикурив папиросу, бросил в бочку спичку, которая летела, казалось, целую вечность. Огромный всполох пламени высветил чёрную машину, которая стояла в самом углу кремлёвского гаража. Другая женщина уже сидела в ней и, подслеповато щурясь, с ужасом смотрела на огонь.

Даже во сне генерал чувствовал и помнил этот омерзительный, смешанный с бензином, сладковатый запах горящей человеческой плоти. Повинуясь инстинкту, на самом краю дремлющего подсознания, он понимал, что нужно срочно уезжать, но тронуться с места не может – ноги его почти по колено вросли в землю.

Маленький карлик-уродец за рулём, с огромной головой и белёсыми ресницами над выпученными глазами, будто издевается над ним – он сигналит громко, на весь двор. При этом мерзко смеётся, гримасничает и всё давит, и давит на этот проклятый клаксон. Просыпаясь, почти прогнав остатки ночного кошмара, генерал понял, что разбудил его гудок пригородной электрички. Совсем близко, на стыках застучали колёса и он механически отметил про себя: «семичасовая, одинцовская. Пора».

В дверь дачи что-то тяжело ударило, и раздался то ли вой, то ли собачий лай. «Лордушка требует еды и прогулки», – проговорил вполголоса генерал, по старой привычке ещё в постели размял мышцы рук и ног, встал и пошёл умываться. За годы одиночества и забвения он научился разговаривать сам с собой, да вот ещё с Лордом. Когда-то этого щенка привёз ему из Якутии в подарок один его курсант. Семёнов несколько лет после ухода на пенсию преподавал в Военно-дипломатической академии. Собака была помесь хаски с волком.

Со временем щенок превратился в огромного, остроухого пса с пронзительными голубыми глазами. О его свирепости в посёлке ходили легенды. Генерал накормил Лорда, выпил свой утренний чай и запил минералкой «эту мерзость» – целую горсть разноцветных таблеток. Лорд сидел рядом и неотрывно следил за каждым движением любимого хозяина своими удивительными, почти человеческими глазами. Потом по графику у них был обычный дневной променад, «обход периметра».

Дачу эту в посёлке писателей, с гектаром земли и огромными, вековыми соснами, Семёнов получил перед самой войной. Просто в канцелярии Лубянки ему вручили ордер, он расписался, а потом въехал в неё со всем своим нехитрым холостяцким скарбом. Дача оказалась просторной, с огромной библиотекой и старой дорогой мебелью.

Единственный недостаток он ликвидировал сам – сделал вторую, потайную дверь с выходом в сад, к маленькой, незаметной за кустами сирени калитке. А на «секретные» работы нашлись двое умельцев из Тулы, невесть как прибившиеся к этому посёлку. По слухам, они отслужили срочную службу в стройбате совсем недалеко от посёлка, да так и остались здесь надолго.

Помогали дачникам во всём – крыли крыши, ставили заборы, чинили любую технику, очень любили выпить, но руки у этих славных ребят оказались золотыми. Вход в тайную «обитель» генерала они закрыли книжным шкафом и, главное, наглухо вмонтировали волшебный сейф Семёнова в кирпичную стену.

Петрович, вечный помощник генерала, неделю поил этих бедолаг водкой, после чего взял да и отвёз их, будучи сам в сильном подпитии, на аэродром в Тушино, где и загрузил в самолёт к полярникам. И не исключено, что на фотографиях, которые появились в газете «Правда», флаг СССР на второй Арктической станции, поднимали ещё не совсем протрезвевшие именно эти ребята.

Теперь, если нажать потайную кнопочку за плинтусом, шкаф бесшумно отъезжал в сторону, и за спиной хозяина так же, практически неслышно, вставал на место. На отдельной полке книжного шкафа стоял маленький портрет в простой деревянной рамке, с него улыбалось милое девичье лицо в будёновке. «И как один умрём в борьбе за это!»,звучал у него в ушах куплет с того прощального митинга, когда она уходила на и пропала где-то под Перекопом. Генерал был однолюб и любил эту девушку всю свою жизнь. Конечно, у него были женщины, и даже долгие необременительные связи, но жениться и завести семью он так и не решился.

Огромный пёс с лаем носился между сосен и таскал для хозяина палки, мячи, ветки – всё, что в большом количестве было разбросано по участку. День занимался солнечный, воздух был густым и упругим – у генерала было явно приподнятое настроение и абсолютно ясная голова.

Лорд это чувствовал. Он подбегал к хозяину, вставал на задние лапы и пытался лизнуть его своим шершавым языком в зеркальную макушку, поскольку в этой позиции был на голову выше хозяина. В эти минуты Лорд чувствовал себя самым счастливым псом на свете. Затем, как обычно, загромыхали банками местные мальчишки и Лорд бросился охранять вверенный ему участок. Генерал зашёл в дом, надел старенькие очки и оторвал листок: «Всё правильно, сегодня 30-е августа», – будто споря с кем-то, проговорил генерал и посмотрел вверх, словно где-то там, были в состоянии отменить этот наиважнейший для него день. «А сон-то в руку»,усмехнулся про себя генерал.

Уже много лет генерал-лейтенант Семёнов встречал этот день с особым чувством внутреннего покоя и предощущения праздника, который был посвящён только ему и никому больше. Наверное, так, лично, радуются больные в известной клинике Кащенко, на которых неожиданно после укола снизошла благодать и покой. Или верующие в утро Святой Пасхи, отстояв перед этим тяжёлую ночную службу в Храме.

Но генерал не верил в Бога, у него было своё Евангелие, которому он подчинялся неукоснительно и следовал ему всю свою длинную и грешную жизнь. Семёнов нажал на кнопку, шкаф привычно открыл кабинет его храм. Здесь не было свечей и икон, зато был огромный сейф. Ах, что это был за сейф! Дорого, очень дорого дали бы партийные бонзы прошлого, да и настоящего тоже, только за то, чтобы содержимое этого волшебного стального ящика вдруг испарилось, сгорело, исчезло во времени.

Генерал вошёл в кабинет и всё, что он делал дальше, напоминало некий таинственный ритуал, который он выполнял нарочито медленно, будто хотел продлить удовольствие как можно дольше. Он снял чехол с кинопроектора, осмотрел его, сдул несуществующую пыль с мотора и катушек, тщательно протер объектив. Рядом на стеклянный журнальный столик поставил початую бутылку армянского коньяка, принёс из кухни блюдечко с нарезанным лимоном и рюмку, которую, внимательно посмотрев на свет, тщательно протёр идеально белой салфеткой.

Отступил на шаг, он внимательно осмотрел «поле боя» и, видимо, остался доволен. При этом генерал мурлыкал что-то невнятное про утёс на Волге – эту песню он помнил с детства, врал при этом безбожно, поскольку ни голоса, ни слуха Бог ему не дал. Напевая про выброшенную за борт княжну, Семенов достал из шкафа свой генеральский мундир с золотой Звездой Героя на груди и надел его перед зеркалом.

Оттуда на него смотрел старый, абсолютно лысый человек с выцветшими от времени глазами и склеротическим румянцем на щеках. Семёнов налил рюмку коньяка: «Ну, будь здоров, генерал!», – выпил, закусил лимончиком и подмигнул своему отражению в зеркале: «Не дождутся! Мы ещё пошумим». Потом набрал код и открыл дверцу своего волшебного сейфа, где хранилось его прошлое.

Он нащупал и извлёк из недр своего хранилища круглую жестяную банку. На крышке красовался серп и молот. «Леденцы от Моссельпрома», гласила крупная надпись. Сбоку на приклеенной бумажке ещё одна полустёртая запись: «30-е августа. 1918год. Завод им. Михельсона (копия). Оператор А.Лифшиц». Генерал открыл крышку и, как некую хрупкую драгоценность, достал из коробки небольшой рулон чёрно-белой плёнки.

И вспомнился ему тот вечер в машине Свердлова, накануне митинга, когда он получал от шефа последние инструкции. Утверждали, как говорил шеф, «жертвенную корову», и выбор пал на Марию Спиридонову. А что? Известная террористка, эсер, одним словом, для подставы её биография была в самый раз.

Ясно, как будто это было вчера, Семёнов увидел, как мимо машины прошла девушка, остановилась, резко обернулась, и глаза их встретились. Конечно, она узнала и его, и Свердлова, а это означало только одно – девушка только что подписала себе смертный приговор. Решение в голове Семёнова созрело молниеносно. «Эх, Фани, Фани, и какой чёрт занёс тебя в этот вечер на Смоленку?!»

Генерал уверенно заправил плёнку в проектор, потушил настольную лампу и нажал кнопку «пуск». Пошла плёнка, характерно затрещала перфорация, по экрану вкривь и вкось задёргались первые, засвеченные оператором кадры. Генерал всегда очень нервничал, когда видел эти первые, бракованные кадры и панически боялся, что вот так всё и будет до конца, и он ничего не увидит. Корил себя потом каждый раз: «Бред, психопат, к психиатру», – но сделать с собой ничего не мог.

И сейчас он не на шутку нервничал, начал потеть, и, наконец: «Вот! Вот они!!», – судорожно прошептал он. По экрану бегали рабочие, собирались в толпу, которая на глазах росла и росла, они спорили, и что-то горячо обсуждали. Затем пошла крупно надпись – «завод им. Михельсона». «Так, все на месте… Вон Петрович уже на исходной позиции, а где Фани, чёрт, где она?» – кричал он уже почти в голос. Генерал опять, как и пятьдесят лет назад, руководил своей первой, пусть неудачной и, как оказалось, самой важной в своей карьере операцией.

Опять у него горели щёки, колотилось сердце, словно он хотел именно сейчас что-то исправить. Это доставляло ему физическое, почти плотское наслаждение. На экране заволновалась толпа, подъехала машина, из которой вылез маленький лысоватый человек. Он забрался на подиум и, размахивая руками, что-то кричал рабочим. Опять пошёл брак, плёнка с пустыми кадрами дергалась и, казалось, вот-вот порвётся. «Да что же это такое!» – уже во весь голос кричал генерал. – Он уже заканчивает!» – и в раже грохнул кулаком по столу.

И тут же появилась картинка – Ленин спустился к рабочим и о чём-то с ними говорил, энергично жестикулируя руками. «Всем на исходную!» – взревел генерал и сразу увидел на экране себя молодого, даже рассмотрел капли пота на лбу. Ленин уже двинулся к машине. «Фани, будь ты проклята, где же твой зонтик?!» – ага, вот она, испуганно озирается и, о Боже, наконец-то открывает свой зонт. «Стреляй, Петрович, ведь уйдёт!» – Семёнов уже вскочил с кресла и истошно кричал во весь голос: «Люди, людишки! Как же они мешают!».

Видно, как поднимает руку Петрович и стреляет, только звук перфоратора комментирует эту картинку. Наконец, сейчас, вот он, Семёнов стреляет – Ленин падает. «Есть!!!» – кричит генерал и чуть не прыгает от восторга. Попал! И опять пошли те же бракованные кадры, и край плёнки бессильно повис на верхней катушке. Наступила мёртвая тишина.

Семёнов сидел весь мокрый, совершенно без сил, с нездоровой испариной на лбу. «Надо… надо было мне стрелять первому», – в который уже раз говорил себе генерал. И тогда бы не этот лысый трепач, а серьёзные люди взяли власть в свои руки, и не было бы этого позорного Брестского мира с немчурой, да и, наверняка, второй войны с ними тоже не было бы.

Просмотр отнял у генерала все силы. Он едва дотянулся до бутылки и прямо из горлышка отправил всю, без остатка в некогда бездонное нутро. Сон медленно и неотвратимо овладевал им. Как гигантский удав, он заглатывал генерала и тот постепенно и неотвратимо проваливался в его бездонную чёрную пасть. Последнее, что он успел зафиксировать в своём затухающем сознании, как далёкое эхо: «Эх, Фани, Фани! И какой чёрт занёс тебя в тот вечер на Смоленку…».

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 Глава первая

1906 год. Киев. Центральный военно-окружной суд.

 

Зал суда постепенно заполнялся публикой, и было видно, что сегодня будет рассматриваться особое дело. О нём уже целую неделю говорил весь Киев. Слухи, один невероятнее другого, как волны, катились от гостиницы на Подоле, расшибались о твердыню великой Софии и растекались по мелким мощёным улочкам города ручейками разговоров и предположений о приговоре.

Всё дело было в том, что всероссийское цунами террора докатилось и до Киева: покушение на генерал-губернатора Сухомлинова испугало и встревожило весь город. Многие пришли посмотреть на главную героиню этого спектакля, поглазеть на главную террористку. Она сидела в железной клетке, будто маленький затравленный зверёк, под охраной полувзвода жандармов.

Лицо её хранило ещё не зажившие следы от ожогов, ссадин и явных побоев. Фани почти ничего не видела, лишь на слух воспринимала одобряющую или негативную реакцию зала, который к началу заседания уже был забит до отказа. Из уст в уста в зале передавались подробности взрыва в гостинице на Подоле, о том, что террористке нет и шестнадцати лет и, разумеется, то, что она еврейка.

Открылись боковые двери и оттуда показались три фигуры – одна в тяжёлой чёрной судейской мантии, две другие в полевой военной форме. Зал встал и замер в ожидании приговора. Судьи о чём-то долго шептались, затем встал председательствующий и зачитал приговор: «Военно-окружной суд города Киева приговорил Фани Каплан, урождённую Фейгу Ройтблат к смертной казни через повешение!».

По залу прокатился недовольный гул, председательствующий откашлялся, выпил воды из хрустального стакана и, продолжил: «Но, по Высочайшей милости, и учитывая юный возраст подсудимой, заменить смертную казнь на пожизненное заключение». Фани, конечно, услышала текст приговора, а также то, как его слушал, затаив дыхание, зал. И услышала, как он облегчённо выдохнул после части второй.

 

Нужно сказать, что большинство жалело эту маленькую девочку просто по-человечески. Да и градоначальника, засланного из Петербурга, народ киевский не любил.

А дальше был многомесячный колодный тракт в знаменитый Акатуйский Централ. На многочисленных «пересылках» о жестокости и зверствах директора Нерчинского централа фон Кубе даже опытные каторжанки говорили с дрожью в голосе.

 

Прошло десять лет.

Долгие холодные ночи меняли короткие дни, проходили недели и месяцы. Времена года нехотя, словно издеваясь над этими измученными людьми в робах и кандалах, сменяли друг друга и тянулись одной безликой ненавистной чередой. Иногда тягостные дни в камере прерывались, и Фани с подругами по камере вывозили на работы. Это были свинцовые рудники, но чаще женщины работали в прачечной – стирали солдатское, да и своё бельё, а потом сушили его во внутреннем дворе тюрьмы.

Вечерами, как всегда, была баланда на ужин и отбой, свет в камере гасили точно по распорядку в девять вечера. И начинались длинные ночные рассказы и пересуды о жизни на воле, о неудачных замужествах, байки о мужиках, всякие скабрезные подробности личной жизни. Вслух подсчитывали «сиделицы» дни, месяцы и годы до окончания срока, будто каждая из них и так не знала, сколько таких ночей она ещё проведёт в этой камере.

Фани подсчитывать было нечего, её бессрочное наказание должно было закончиться вместе с её жизнью, она давно свыклась с этой мыслью и жила только одним днём. Будущего у неё не было, и она вспоминала свою прошлую жизнь, семью, дом, погибшую в огне черносотенцев сестру, да ещё мерзавца Яшку Каплана, который бросил её обожженную и полуслепую в гостинице на Подоле, а сам бежал, как крыса.

Случались в этой бесконечной череде беспросветных и глухих ночей и минуты веселья, когда Авдотья, «чёрная вдова», рассказывала о том, как уморила всех своих шестерых мужей: «Уж и не помню точно, не то четвёртый мой муж это был, не то третий, но мужик был из себя видный, сам гробовщик, но по мужской части, бабоньки, совершенно бесполезный. Ой, бабы, шнурок от ботинка и то был толще его мужского достоинства. Я ему говорю, да тебя в цирке за деньги надо показывать, а ты всё гробы свои делаешь, с себя бы лучше мерку снял, пока не поздно…». Сокамерницы смеялись до слёз и каждый вечер ждали продолжения «сериала».

Лето 16-го года выдалось на редкость жарким и влажным, и бригады каторжанок, которых отправляли в лес для заготовки ягод и грибов на зиму, страдали ещё и от полчищ комаров, слепней и мошкары. Но всё равно попасть на такие работы считалось большой удачей. Охранников было всего двое, поскольку считалось, что бежать отсюда всё равно некуда – до ближайшей деревни было вёрст триста, да и то через сплошные болота и топи.

К тому же все знали, что за малейший проступок фон Кубе наказывает батогами или, не приведи Господи, ледяным карцером. Пожизненный срок тянули только Фани и её подруга по камере, знаменитая террористка Мария Спиридонова. По старой тюремной традиции сиделицам с пожизненным полагались некоторые привилегии.

Сегодня старшим охранником был назначен Афоня, сорокалетний бугай, который перетаскал в кабинет своего шефа молодых каторжанок без счёта, да и сам был не прочь иногда позабавиться с изголодавшимися без мужской ласки сиделицами. Афоня подложил под голову седло и, отгоняя назойливых комаров веткой, дремал на этой, «будь она проклята», жаре.

С берестяным коробом на поляну вышла Фани и, увидев целое семейство белых грибов, начала азартно собирать их, напевая что-то из неизвестного Афоне репертуара. «Пой, ласточка, пой, – вспомнил подходящий куплет и Афоня, – вот ты и попалась». Он знал, что нижнее бельё каторжанкам не полагалось и тихо, играючи, подкрался к Фани со спины. Эту позу, с его лёгкой руки, друзья-охранники называли «бобром», когда вовремя акта каторжанка зубами впивалась в какую-нибудь огромную ветку, «ну, чтобы не кричала», – комментировал потом Афоня.

Но в этот раз номер не прошёл. Когда огромный Афоня сзади навалился на Фани, она невольно ухватилась за стоящую прямо перед ней старую высохшую сосну. Старый сук обломился, и она инстинктивно, что было сил, ударила им бугая в пах. Афоня с изумлением взглянул на торчащий из живота сук, который оказался острым, как боевой штык и от неожиданности и боли взревел, как смертельно раненный зверь. Шатаясь, добрёл до лошади, вытащил из кожуха свою «трёхлинейку», выстрелил в воздух и рухнул на землю.

Несколько километров до тюрьмы Фани тащили на верёвке, привязанной к седлу вороной кобылы фон Кубе. Всю дорогу Фани старалась не отставать, бежала, падала, много метров её тащили по земле, затем подручные фон Кубе поднимали её и заставляли бежать снова и снова. Все обитатели Нерчинского централа были выстроены во дворе тюрьмы.

Фон Кубе говорит пламенную речь в стиле римских патрициев: «Я здесь Цезарь и я ваш император!» – кричит он. Ходуном ходит и волнуется под ним чёрная вороная кобыла. «Покушение на жизнь моих подданных – это личное оскорбление и, конечно, наказание за это одно – смертная казнь!». Он объезжает глухо молчащую толпу каторжанок. «Это будет урок всем вам, всем тем, кто ещё не понял, что в этой глуши я и Царь ваш и Бог! Фани Каплан, посмела покуситься на жизнь одного из моих помощников. Двое суток ледяного карцера» – объявляет фон Кубе свой приговор.

В толпе опытная Авдотья тихо прошептала Марии: «Здесь больше суток никто не выдерживал».

 

Фани сажают в карцер ледяной каменный мешок, в котором можно только стоять. Через двое суток её, потерявшую сознание и обмороженную, принесли в камеру охранники.

Фани чудом удалось выжить, в сознание она пришла уже в тюремном лазарете. Доктор Петров, из недоучившихся студентов-медиков, сделал всё, чтобы она встала на ноги. Фани была ему симпатична и он старался продержать её в лазарете как можно дольше. Ему это удалось, ибо он находился под особым покровительством начальника тюрьмы фон Кубе, которого регулярно снабжал морфием.

Где-то ударил тюремный колокол, это значит, что в тюрьме очередной покойник. В это хмурое февральское утро Мария подошла и села на кровать Фани. «Нужно прекращать эту бессмысленную пытку, подруга». Часами она убеждает Фани в том, что их скотское существование здесь, в Централе, дальше бессмысленно и недостойно звания человека. Сделав из хлебных мякишей человеческие фигурки и накинув им на шею верёвочки, репетирует их будущую смерть. «Не будет больше унижения и боли, только покой и умиротворение. Разве ты не этого хочешь, Фани?». И этот день настаёт. Полуживые, в кандалах, они привязывают бечёвки к решёткам окна. Мария надевает петлю на шею сначала себе, потом Фани.

От грохота и стука оловянных мисок о железные двери камер содрогнулся Нерчинский Централ. Тюремная почта, самая быстрая почта в мире сообщала: «Свобода! В Петрограде революция!». Обе женщины беззвучно плачут. Грянул 1917 год.

Через несколько дней Мария и Фани получили от начальника тюрьмы документы за подписью Александра Керенского. Из них было ясно, что освобождаются только политзаключённые. Они получают большие льготы от Временного правительства и крупные денежные компенсации.

Прощались подруги на грязном и шумном читинском вокзале, где опытная Мария купила Фани ридикюль в дорогу, некоторые необходимые женские вещи и в привокзальном туалете спрятала пачки «керенок» в самые «надёжные» места под её платьем: «Путь долгий, воруют по вагонам нещадно, будь осторожна», – напутствовала она подругу, – отдохни в Крыму как следует, – Мария тайком смахнула слезу, – да и приезжай ко мне в Москву, найдём для тебя дело, я ведь привязалась к тебе, как к родной. Правда, Фани, поклянись, что приедешь!». Фани и не пыталась прятать свои слёзы, зарылась лицом в грудь Марии и только судорожно кивала головой. Ах, если бы они знали, чем закончится их следующая встреча…

 

Глава вторая

 Крым, Евпатория. Март 1917го года.

Фани показалось, что она попала в сказку, о которой помнила ещё с детства. Она ехала в таксомоторе, который нещадно коптил на поворотах, и не верила в происходящее. Две недели назад в Чите ещё лежали метровые сугробы, а здесь было жарко, солнечные блики слепили её, а в открытое окно врывался незнакомый солёный морской воздух. Фани закрыла глаза и подумала: «Тыква превратилась в таксомотор, платье на бал лежало в ридикюле, слева проносилась бескрайняя голубая гладь моря, чайки кричали свои бесконечные песни, а шеренги кипарисов, словно почётный караул, сопровождали её карету». Она хотела загадать желание, но не тут-то было. «Дом Политкаторжанина» – это на Пушкинской, рядом с монастырём мормонов. Что в этом вашем доме творится?! Вертеп какой-то!» – болтал без умолку, не закрывая рта, таксист, – весь город только об этом и говорит. Даже мормоны разбежались и детей своих попрятали, чтобы на срам этот не смотрели!». Рёв двигателя заглушал его слова и, закрыв глаза, Фани просто наслаждалась сказкой.

Одиннадцать лет каторги, проведённые в Нерчинском централе, унижения, тяжёлые работы на свинцовых рудниках, пытки и ледяной карцер не только почти лишили Фани зрения, но и, как казалось ей самой, убили в ней всё человеческое. Она даже не знала точно теперь – женщина ли она. Даже главный данный Богом первородный инстинкт угас в ней, казалось, навсегда.

Машина резко затормозила перед сереньким двухэтажным особняком. Фани, ещё плохо соображая от нахлынувших на неё чувств, вышла из машины, взяла свой ридикюль и рассчиталась с таксистом. На крыше некогда «барского» дома висел, местами порванный, огромный кумачовый транспарант – «Дом политкаторжанина». Фани вошла в длинный и узкий, как кишка, коридор, в конце которого на длинном шнуре болталась одна-единственная лампочка.

Кругом была грязь, кое-где даже были выбиты стёкла, всюду валялись обрывки старых газет, окурки, а под ногами хрустело стекло. Из-за дверей слышались нетрезвые мужские голоса и похотливый женский смех. Она поднялась на второй этаж, который, как небо от земли, отличался от первого.

Здесь стояла кожаная дорогая мебель, диваны и кресла, толстая ковровая дорожка с восточным орнаментом посередине простиралась до конца коридора, по стенам висели репродукции классиков и красивые, старинной работы бра.

Было видно, что второй и первый этажи до сих пор находятся в стадии революционной конфронтации, и классовая борьба в этом отдельно взятом особняке ещё не закончена.

На одной из дверей Фани увидела красивую бронзовую табличку: «Ульянов Дмитрий Ильич. Главный врач здравоохранения Республики Крым». На её робкий стук в дверь отозвался зычный, красивый баритон: «Войдите!». В кабинете было пусто, только за кипельно-белой ширмой журчала вода.

Фани растерянно остановилась у стола, на котором лежала гора папок с личными делами пациентов, бумаги и кипа свежих газет. Дмитрий Ильич появился из-за ширмы неожиданно, на мундир военврача царской армии был накинут белый халат. Из-под золотой оправы дорогих очков насмешливо смотрели большие карие глаза. И руки он вытирал по-особенному, идеально белым полотенцем, так, как это умеют делать только профессиональные хирурги.

«Ваши документы» – негромко произнёс он, сел за стол и стал внимательно читать её направление. И, будто, отвечая на её немой вопрос, сказал: «Здесь всегда была идеальная чистота и порядок, но пришла новая власть и первый этаж отдали людям, вы их ещё увидите на пляже, которые почему-то любят дефилировать нагишом при всём честном народе. Жить в этом дерьме им, вероятно, привычнее». Потом удивлённо оторвал взгляд от бумаг: «Серьёзные у вас покровители! Раздевайтесь!».

Фани сняла блузку, которую они сторговали с Марией у привокзальных барыг ещё в Чите, и повернулась спиной к доктору. «Дышите…. Не дышите… Лёгкие, как ни странно, в норме… Повернитесь…». Карие глаза доктора стали едва ли не больше оправы его золотых очков, он изумлённо смотрел на её грудь.

Фани словно кипятком ошпарили, она вспомнила, куда спрятала Мария первый увесистый пакет с «керенками». Он торчал из бюстгальтера, как охапка осенних листьев. Фани с ужасом вспомнила, где хранился ещё один такой же пакет, и её бросило в пот. Но всё обошлось. Ульянов через лупу посмотрел белки её глаз, недовольно хмыкнул, заглянул в рот, постучал по колену молоточком. Коротко бросил: «Одевайтесь», – и сел за стол что-то писать. «Каков был ваш приговор?»

«Смертная казнь, через повешение…». Дмитрий Ильич с изумлением поднял голову от бумаг… «Заменили на пожизненное заключение», – ответила Фани на его немой вопрос, – «всего отбыла одиннадцать лет, пять месяцев и четыре дня», – отрапортовала она.

«Что же, для этого срока вы почти молодцом, даже удивительно. Хотя этот ваш доктор, Петров, когда-то ходил у меня в учениках, очень способный молодой человек. И лечил вас правильно. А глазками вашими займёмся позже».

Дмитрий Ильич выдернул листок из блокнота и протянул его Фани: «Грязевые ванны, солнце, море и много фруктов. Пока всё», – сказал, будто отрезал Ульянов. «До свидания». Когда за Фани закрылась дверь, Дмитрий Ильич быстро подошёл к окну и распахнул настежь обе его огромные створки. Закурил сигару. «Чёрт знает что! Этот тюремный запах неистребим, его невозможно спутать ни с чем! Кошмар, хуже, чем на фронте».

А Дмитрию Ильичу Ульянову было с чем сравнивать. Три года он провёл на Западном фронте, заведуя военно-полевым госпиталем. Там он повидал всякое газовые атаки немцев, спал по два часа в сутки, вскрывал гнойные раны, извлекал пули и осколки, без счёта «под спирт, на живую» ампутировал конечности, а бесчисленному количеству нижних чинов и офицеров помочь был не в состоянии. Они умирали прямо у него на операционном столе.

Он прошёл через все ужасы войны, но к этому «каторжному» запаху привыкнуть так и не смог. «Наверное, он пропитал у них даже внутренние органы», думал Ульянов. Дмитрий Ильич загасил сигару и тут же забыл о только что заходившей новой пациентке. Сегодня вечером в местном театре знаменитая гастрольная труппа Корша давала «Сильву».

В коридоре, близоруко щурясь, Фани посмотрела направления, которые выписал доктор Ульянов. Первое было на грязевые процедуры, а второе в гостиницу, где ей, оказывается, полагался отдельный номер. В самом верху каждого листочка красовалась печать и герб Крымской республики, а после текста направления подпись: главный врач Республики Крым – Ульянов Д.И.

Незаметно и быстро полетели первые, счастливые после каторги, дни беззаботной курортной жизни. Сказка продолжалась, новая жизнь вихрем закрутила Фани и понеслась вскачь. Тёплые, упоительные вечера сменялись прогулками на парусных лодках и весёлыми дружескими вечеринками в гостеприимных ресторанах Евпатории.

Ещё в грязелечебнице Фани познакомилась и подружилась с Екатериной Ставской, светской петербуржской львицей и «дважды» вдовой, «роскошной женщиной» – по словам другого их приятеля, молодого художника Сергея Абросимова. Ещё к их компании прибился, словно бездомная собачонка, трогательный и маленький Абраша Лифшиц, который работал в студии самого Ханжонкова и снимал здесь по заказу «новой» власти фильм о том, как хорошо теперь живут и поправляют здоровье бывшие жертвы проклятого царизма.

Абраша, хоть и не вышел ростом, влюбился в Фани окончательно и бесповоротно. Стоило только где-то появиться Фани, как тут же следом появлялась тренога и камера, а потом возникал и её хозяин. «Фани, замрите на минуточку, теперь улыбнитесь! Прекрасно! Даже Вера Холодная вам не конкурентка!» – кричал восторженно влюблённый Абраша.

Вечерами компания гуляла у моря, сидела в маленьком, но дорогом ресторане «Лидо»; болтали, смеялись, и Фани возвращалась к жизни. В её огромных чёрных, как драгоценный агат, глазах появилось загадочное мерцание, которое так нравится мужчинам, она постройнела, загорела и кожа её стала упругой и обласканной морем.

Фани становилась вызывающе привлекательной и расцветала прямо на глазах. Обязана она была этим не столько волшебному крымскому климату, сколько своей новой подруге Екатерине Ставской, которая в первый вечер их знакомства заявила своим бархатным контральто: «Я сделаю из тебя человека! Всё равно ты свою кучу «каторжных» денег здесь не потратишь».

Всю свою неуёмную энергию она бросила на посещение с Фани парикмахерских, дорогих магазинов одежды и обуви и, конечно, нескольких французских парфюмерных лавочек. Попутно научила её некоторым женским премудростям, типа «макияж» и маникюр».

Шла весна семнадцатого года, по ночам до одурения пахли магнолии, лаванда и эвкалипт, уже распустились каштаны и морской бриз навевал только одно слово – любовь. В такие волшебные ночи у Фани начинало сильнее и чаще биться сердце, и если бы об этом узнал доктор Ульянов, то непременно бы поставил диагноз: «Вы начинаете выздоравливать». Но Дмитрия Ильича она больше не видела, только иногда ей снился насмешливый взгляд его карих глаз из-под золотой оправы.

В один из таких вечеров, Екатерина привела Фани к своему парикмахеру, затем заставила её одеться «как полагается» и в последний раз оглядела Фани – так художник осматривает почти законченную картину. Нанесла последний штрих – достала из своего гардероба маленькую модную шляпку с кокетливой вуалеткой и осторожно, чтобы не испортить причёску, надела её на голову Фани.

Отошла на несколько шагов и довольно проворковала: «Если бы твой портрет писал Серёжа Абросимов, он назвал бы его «Незнакомка», как Крамской, и имел бы такой же успех у публики».

«Сегодня ни одна собака не узнает в этой даме каторжанку Фани Каплан», – подумала Катя и они вышли на набережную. Успех подруг у фланирующей по набережной и скучающей публики в основном мужеского пола, был оглушительным. Желающих познакомиться с «Незнакомкой» было без счёта, но Екатерина изящно и с юмором «отшила» всю эту толпу надоедливых поклонников.

«Не смей оборачиваться, – шептала она Фани на ухо, – и не забывай о походке». И они продолжали свой триумфальный путь под ропот приветствий и комплиментов, а когда свернули с набережной в тенистую аллею кипарисов, вслед им прозвучали аплодисменты. Екатерина чувствовала себя победительницей, ибо за труды свои была вознаграждена сполна.

Фани была растеряна и счастлива, словно маленький ребёнок, который впервые в жизни попал на неожиданно прекрасный праздник. Они присели на скамейку, закурили и, смеясь и перебивая друг друга, обменивались впечатлениями от первого выхода Фани в «свет». Светила и будто подмигивала им полная луна.

Они хохотали, по выражению Кати, «как две счастливые дуры», обсуждали «этих идиотов» и снова, будто «смешинка в рот попала», смеялись до слёз. «Вот только ноги на этих каблуках устали, – пожаловалась смущённо Фани и сняла туфли, – с кандалами и то проще было ходить». «Не расслабляйся, девочка, ничего с твоими ногами не будет, иди босиком. Сейчас держим курс туда, где собирается действительно приличная публика», – решительно скомандовала Екатерина.

Перед входом в ресторан, откуда доносились звуки модного фокстрота, неясный гул голосов, звон посуды и потрясающий запах шашлыков, Катя ещё раз осмотрела свою «Незнакомку», заставила её надеть туфли, которые Фани несла в руках. «Там снимешь опять, под столом не видно», – и явно осталась довольна осмотром. И, словно с капитанского мостика боевого крейсера прозвучало её неподражаемое контральто: «Полный вперёд»!

Оркестр только что отыграл фокстрот, и две пары гордо, под аплодисменты прошли к своим столикам. Екатерина и Фани остановились в центре зала и отыскивали глазами свободный столик. С противоположной стороны зала, ловко лавируя между столиками, к ним на всех парах нёсся администратор и ещё издали кричал: «Боже мой! Екатерина Андреевна, какая честь!». И при этом так отчаянно жестикулировал, словно большего счастья у него в жизни не будет никогда. Расшаркиваясь, и, с каким-то присвистом извиняясь, он снял табличку «занято» с центрального стола и галантно усадил за него дам.

Тут же, будто из-под земли, за их спинами возникли две фигуры официантов. «Шампанское, трюфели, устрицы», – не повернув головы, скомандовала Катя. Пока на кухне чудо-повара будут колдовать над этим заказом, стоит сказать несколько слов о Екатерине Ставской.

Будучи по происхождению знатного дворянского рода, она в данный период своей жизни, как говорила сама Екатерина, была «дважды» вдовой. Её первый муж – Фёдор Ставский был адмиралом российского флота, ходил в полярные экспедиции, много воевал и героически погиб во время русско-японской компании 1905 года.

Оставшись вдовой, будучи ещё совсем юной особой, Екатерина убивалась и носила траур недолго. Слава Богу, флот российский всегда славился красавцами офицерами. Но поразила всех эта неординарная девушка не вторым своим замужеством, а выбором нового избранника.

Иван Губенко много лет служил под началом её мужа третьим помощником, был молчалив и угрюм по характеру и, несмотря на свой богатырский рост, ничем особым среди прочих не отличался. Только по праздникам во время застолий в капитанской кают-компании, смотрел на неё таким обжигающим взглядом, что Кате становилось не по себе. От этого взгляда её охватывала сладкая жуть.

Иван Губенко на долгие годы стал её опорой и защитой, в которой она, впрочем, не очень-то и нуждалась. Её маленькая крепкая, будто из стали, ладошка отпечаталась на многих щеках морских ловеласов. Цену себе она знала всегда.

В семнадцатом году Губенко перешёл на сторону большевиков, чем вызвал ненависть всего офицерского корпуса Кронштадта, возглавил матросский комитет крейсера «Аврора» и вместе с матросом Огневым дал тот самый холостой залп по Зимнему дворцу. И если Бог миловал Ивана всегда, даже позволил ему выжить в Цусимской катастрофе, то морская братва не простила его, и он получил-таки свою пулю на одном из митингов в Питере. И вот в это лето Катя, по старой памяти, решила отдохнуть в Крыму. Путёвку ей, как вдове красного командира, привезли из Смольного прямо домой.

А сейчас стол был уже накрыт, и одновременно с выстрелом пробки «в потолок» из бутылки «Клико» грянул джаз. Фани впервые в жизни слышала эту диковинную музыку, её босые ноги под столом невольно двигались в такт с оркестром. Середину зала заполнили танцующие. «Вон видишь, – почти кричала ей Катя в ухо, – вон тот с усами, – это главный чекист Крыма, сволочь редкая. А вон там, в углу – Ульянов, главный врач, сегодня опять в мундире царской армии, ничего не боится… Говорят, его брат в Питере руководит всей этой чернью, мне пишут о нём ужасные вещи».

Фани почти не слушала Екатерину, что-то происходило внутри неё – хотелось рыдать и смеяться одновременно. Она видела тени танцующих вокруг неё пар, они, как призраки, скользили мимо и исчезали в полумраке зала, как мираж в пустыне. Как во сне, она видела себя со стороны в этом призрачном мире. «Этого не может быть со мной, я сплю…сплю…».

«Разрешите?», – этот баритон Фани узнала бы из тысячи. Зарыдал, заплакал о чём-то далёком и несбыточном кларнет. Фани повернулась к Екатерине и беспомощно посмотрела на неё. «О, Дмитрий Ильич! Какая честь!» – контральто Екатерины почти перекрывало оркестр. И потом прошептала Фани: «Иди босиком, а то ноги переломаешь на этих каблуках, и не будь дурой!».

Дмитрий и Фани медленно плыли среди густого табачного дыма, неясного гомона голосов, не замечая никого вокруг.

– Должен извиниться перед вами, я вел себя безобразно, простите меня. Хотите, я прямо здесь встану перед вами на колени?

– Я вас уже давно простила, забудем об этом...

– У вас удивительный аромат духов, целый букет волшебных запахов…

Потом он рассказал ей о том, как американский матрос из Нового Орлеана влюбился в местную крымчанку и остался здесь навсегда. Это он привёз эту мелодию и научил местных музыкантов джазу… Мелодия называется «Petite fleur». «Маленький цветок», – перевела за него Фани.

Но слова уже ничего не значили для них. Они отгородились от мира невидимой стеной, он перестал для них существовать. Оркестр давно ушёл на перерыв, а они всё плыли, а скорее, как им казалось, парили над залом.

Со стороны это было похоже на сеанс общего гипноза. В зале наступила тишина. Зачарованно смотрела на них Екатерина и подсевший к ней за столик Сергей Абросимов, из дальнего угла обречённо наблюдал за ними бедный Абраша, да и все присутствующие, вдруг что-то поняли про эту пару.

Отрешённо, не замечая ничего вокруг, они пошли через весь зал к выходу. Фани так и шла босиком под одобрительные улыбки мужчин и завистливые взгляды женской половины зала. Оркестр грянул марш «Прощание славянки». Фани шла босиком и не чувствовала под собой ни земли, ни морской гальки, ни острых иголок пахучих крымских сосен. Она вдруг поняла, что ещё жива – горят лицо и ладони, а давно забытое тепло разливается по всему телу, обжигает, поднимается выше к горлу и вискам, где жадно пульсирует и бешено бьётся кровь.

Виновником этого события, думается, следует считать кларнет, который, как некогда дудочка одного мифического персонажа, помог нашим героям найти друг друга в потёмках и кривых переулках их непростой перевёрнутой жизни.

Дмитрий Ильич занимал скромный, двухэтажный, ничем не примечательный особняк недалеко от пляжа. Он очень бы удивился, узнав, что через десяток лет сюда будут водить толпы туристов и показывать им мемориальную табличку, которая гласила: «Здесь с 1916 по 1920 год жил и работал Дмитрий Ильич Ульянов, старый большевик, соратник и родной брат Владимира Ильича Ленина». Но пока туристов и таблички на доме не было, и они с Фани, не включая света, поднялись на второй этаж.

То, что происходило этой ночью в спальне доктора Ульянова, мы описать не берёмся, поскольку не присутствовали при этом, и надеемся исключительно на фантазию нашего читателя. Потом, правда, много поговаривали о коротком замыкании в эту ночь на электрической подстанции города Евпатории, а некая уборщица рассказала, как прямо на её глазах замигала и перегорела одинокая лампочка в доме политкаторжанина.

В ресторане «Лидо» тоже на короткое время погас свет, и даже погас знаменитый древний маяк на берегу Каламитского залива. А кроме этого, вдруг разом закончилась вода во всех колонках города.

Естественно, это дело взяли на контроль в городском комитете и крымском ЧК. Единственное, что стало известно достоверно от вдовы штабс-капитана Попова, дом которой стоит прямо на берегу, это то, что далеко за полночь счастливая парочка плескалась прямо под её окнами «в чём мать родила».

Они выпивали, занимались любовью и резвились, как малые дети, прямо под её окнами. Вдова, конечно, не рассказала, какая зависть, а точнее, ненависть переполняла её, одинокую, добропорядочную женщину. А дело было так. Вдова долго стояла у окна и с ненавистью смотрела на утехи влюблённой парочки: «Опять этот Ульянов резвится с очередной каторжанкой!» – злобно сказала она своему попугаю, который надолго пережил своего хозяина. Вдова Попова так громко захлопнула окно, что чуть не вылетели стёкла. «Пусть слышат», – злобно просипела она попугаю, как будто он был в чём-то виноват.

Потом с ненавистью разобрала кровать, взбила перины и поместила на них своё дебелое, истосковавшееся по мужской ласке тело. «Стар-р-рая блядь! Стар-р-рая блядь!!» – голосом штабс-капитана пожелал ей спокойной ночи пернатый матершинник из клетки. « У-у-у, гад!!! – взревела вдова и метнула в него свой тапок, – такая же сволочь, как и твой хозяин!». Погасила торшер, зарылась лицом в огромные подушки и подушечки и горько заплакала. Штабс-капитана вдова любила до сих пор. И очень сильно.

Утром следующего дня по городу пошли слухи самого невероятного свойства. Поговаривали даже о нечистой силе, которая появилась в городе. Говорили также, что смотритель маяка видел турецких террористов, которые будто бы приплыли на немецкой подводной лодке и взорвали эту самую подстанцию.

Безымянная уборщица утверждала, что своими глазами видела, как взорвалась единственная лампочка в ведомстве доктора Ульянова и чуть не сотворила там целый пожар. Да ещё вдова штабс-капитана Попова подлила свою порцию сладкого масла в огонь сплетен и домыслов.

В очередях на рынках и в магазинах она клятвенно заверяла сограждан в том, что видела голого доктора Ульянова своими глазами у себя под окном, когда он занимался любовью с очередной новой каторжанкой. Так же она готова была поклясться на чём угодно, что видела у доктора на нужном месте хвост, правда, небольшой. «А шерстью он покрыт от самого горла до пяток, как обезьяна, поэтому и носит свой царский мундир «под горло», чтобы её видно не было».

Одним словом, городок бурлил, слухи множились один невероятнее другого, и передавались из уст в уста. Так закончилась первая ночь любви Дмитрия Ульянова и Фани Каплан.

Между тем, сухая статистика утверждает, что короткие замыкания на евпаторийской электрической подстанции происходят регулярно – один раз в два года, а перебои с пресной водой здесь случаются ещё со времён первого крымского хана. Так что бурные любовные страсти, которые бушевали этой ночью в спальне Дмитрия Ильича Ульянова, скорее всего, к вышеизложенным мистическим событиям никакого отношения не имели.

А евпаторийский пляж жил своей жизнью. Агитаторы новой жизни развернули транспарант: «Долой стыд!» – и активно советовали бывшим узникам царизма скинуть с себя не только проклятые оковы, но и одежду. При этом предтечи будущих нудистов лихо демонстрировали это на собственном примере и сверкали всеми не успевшими загореть голыми местами, которые, нужно сказать, производили на присутствующих весьма жалкое впечатление.

Ветерок разносил по пляжу соблазнительный запах свежих чебуреков и шашлыков, «Массандра» и шампанское из царских подвалов лилось рекой, день начинался весело и правильно. Штатный аккордеонист Аркадий наяривал своё попурри – дикий музыкальный винегрет из народных песен, фрагментов популярных опер, скабрезных частушек и салонных романсов из репертуара Вертинского.

Крымское солнце жгло нещадно, и к обеду публика пребывала уже в сильно приподнятом настроении. Именно в это «удачное» время и появились на пляже Дмитрий Ильич и Фани. Пройти на пляж инкогнито им, конечно, не удалось. Они попали не только под объектив камеры Абраши, но и под любопытные взгляды обитателей всего пляжа.

Всё-таки старания вдовы штабс-капитана Попова не пропали даром и, похоже, «сарафанное радио» Евпатории сработало на полную мощь. В голубом свободном платье, в тёмных очках, будто не касаясь земли, лёгкой походкой шла счастливая Фани рядом с Дмитрием Ильичом, появление которого в яркой, свободной рубахе кроя «апаш», заморских сандалетах на босу ногу и парусиновых матросских бриджах вызвали аплодисменты всей честной компании.

Даже Абросимов отвернулся от своего мольберта и поднял большой палец вверх. Фани и Дмитрий театрально раскланялись, будто актёры после удачной премьеры. Фани заворожено смотрела, как работает Сергей – первый раз в жизни на её глазах рождалась картина. На полотне, как в волшебной сказке, возникало ярко-бирюзовое море, одинокая рыбацкая шаланда, сквозь парус которой был виден кровавый диск солнца. «Словно из него сейчас пойдёт кровь», – подумала Фани. Она хотела спросить художника, почему в лодке никого нет, но постеснялась. Абросимов отошёл на несколько шагов, прищурился, удовлетворённо кивнул головой, будто соглашаясь с кем-то внутри себя, резко подошёл к мольберту и надписал картину: «ПРЕДЧУВСТВИЕ», Евпатория, 1918 год. С. Абросимов» – и тоже получил свою порцию аплодисментов. « Серёжа, вы гений», – Екатерина поднялась, подошла к Абросимову и одарила его долгим и совсем не товарищеским поцелуем. Фани захлопала и рассмеялась – она искренне желала счастья своей подруге. «Сегодня я угощаю», – смущённо проговорил польщённый художник и подарил Екатерине многообещающий взгляд. Вот так безоблачно и счастливо текла жизнь Фани Каплан в солнечной Евпатории.

С Дмитрием они практически не расставались, и каждый следующий день своей жизни Фани считала подарком судьбы, и даже молилась иногда ночами о том, чтобы сон этот продлился как можно дольше.

Через три недели Дмитрий Ильич отвёз её в Симферополь, в клинику своего приятеля, знаменитого офтальмолога Гришмана. Операция прошла удачно, Дмитрий звонил каждый день и даже приезжал два раза, хоть и не вылезал из командировок. Когда доктор осторожно, в тёмной комнате, снял с её глаз повязку, Фани поразилась чёткости и яркости окружающих её предметов, лиц, и поняла, наконец, разницу между той действительностью, в которой она привычно существовала до сих пор, и этим ярким, волнующим и новым миром.

На прощание Гришман рекомендовал ей не снимать чёрных очков: «Солнечный свет вреден для вас, годика, эдак, через три, потребуется ещё одна операция, надеюсь, последняя, – ещё раз оглядел Фани с ног до головы, – передайте господину Ульянову, что у него хороший вкус». Фани на прощание расцеловала Гришмана, вышла и села в поджидающий её таксомотор.

Она даже и предположить не могла, где, когда и в какой стране состоится их новая, трагическая встреча. А пока она возвращалась в Евпаторию, заранее представляя встречу с Дмитрием. Фани, конечно, расскажет ему о том, что теперь она видит каждую незастёгнутую пуговицу на его мундире, пепел от сигары, который он постоянно роняет на стол, его глаза, и даже сама теперь сможет прочесть записки, которые он оставляет ей каждый раз перед отъездом в командировки.

Фани взяла ключи от своего номера у полусонного дежурного и поднялась к себе на второй этаж. Бросила тяжёлую сумку на кровать и подошла к зеркалу. Оттуда на неё смотрела яркая, стриженная под модное «каре» и одетая со вкусом женщина. «Приве-е-ет, Фани!». И, собираясь вздремнуть, добавила: «Прощай, Фа-а-ани!». Будто попрощалась…

Фани ещё не знала, что накануне вечером пришло письмо, которое самым роковым образом перевернёт и сломает всю её жизнь. Оно дожидалось её под дверью, и Фани только теперь заметила его. Сердце защемило от предчувствия беды, дышать стало трудно. «От кого мне ждать писем?» – думала она. И, уже зная отправителя, нагнулась, подняла конверт и сразу посмотрела на обратный адрес. Что ж, интуиция её не подвела – это был адрес в прошлую жизнь: «Москва. Отправитель Мария Спиридонова».

 

«Дорогая Фани!

Товарищи сообщили мне, что здоровье твоё в полном порядке и ты, как будто, даже влюблена. Хочу сообщить тебе, дорогая подруга, что я тоже влюблена, но люблю я Россию, которую опять надо чистить от всякой большевистской грязи, налипшей на святое дело нашей борьбы. Помни о нашей клятве. Мы с товарищами ждём тебя в Москве. Твоя Мария Спиридонова».

Будто и не было операции у гениального Гришмана – закрутилась и поплыла куда-то комната, стол, стулья, окна. Фани даже не плакала, она выплакала все слёзы ещё на каторге. Просто внутри неё была гулкая пустота, где опять раздался звон тюремного колокола, и давно забытое прошлое опять вернулось к ней. «Опять в Централе покойник», – механически подумала она. «Закончился твой сон, Фани», – и она почему-то вспомнила картину Абросимова «ПРЕДЧУВСТВИЕ», так он её подписал.

Силы оставили её, и она почувствовала, что ноги не держат тоже. Она еле дотащила своё вдруг ставшее чужим тело, до кровати и потеряла сознание. Фани не слышала, как постучалась и вошла Екатерина, не видела, с каким изумлением она раз за разом перечитывает письмо от Марии. Катя долго сидела на её кровати и внимательно, словно впервые, рассматривала лицо Фани. Она успела полюбить эту заблудшую, но чистую душу.

Фани пришла в себя неожиданно, удивлённо посмотрела на Катю:

– Я долго спала? – спросила она чужим, севшим голосом.

– Часа два.

– Скажи, Фани, какое отношение ты имеешь к этой грязной террористке Спиридоновой?

– Эта грязная террористка трижды спасала мне жизнь в тюрьме. Если бы не она, я бы там и года не протянула… Понимаешь, Катя, у нас, каторжан, свой кодекс чести. Теперь я у неё в долгу, и если Мария просит приехать, я должна быть рядом с ней. Тебе этого не понять.

– Что мне сказать Дмитрию, когда он вернётся?

– Скажи ему, что я обязана была уехать и ...что я очень его любила…

Этим же вечером на вокзале Фани ждала московский поезд. Проводить приехала Екатерина и убитый горем Абраша. Объявили посадку. Женщины молча обнялись и заплакали. Фани подошла к Абраше, погладила его, как малого ребёнка, по голове: «Прощай, малыш, и не поминай лихом свою «Веру Холодную», – и поцеловала его в небритую щёку. Прозвенел гонг дежурного по станции. «Опять звонят», – подумала Фани. И ещё она подумала о том, что никогда больше не увидит этих милых её сердцу людей.

Но через несколько лет выяснится, что жизнь способна преподносить и не такие сюрпризы.

 

Глава третья

В Москве Фани ждала маленькая, но уютная квартирка на Большой Молчановке, которая одной стороной выходила к Смоленскому рынку, а другой – к бывшему ресторану купца Тарарыкина «Прага», превращённом ныне в столовую «Моссельпрома».

Мария обо всём позаботилась, она же познакомила Фани с товарищами эсерами и руководителем ячейки неким Семёновым. Приняли её хорошо и, учитывая, что из месяца в месяц живот Фани всё больше выдавал её интересное положение, работой её особенно не загружали.

Она перепечатывала прокламации, ходила на собрания, где эсеры обсуждали методы борьбы со своими основными конкурентами в борьбе за власть – большевиками и кадетами. Вот на одном из таких сборищ у Фани и начались схватки. Мария и Семёнов отвезли её в родильный дом, который находился на Большой Молчановке, 5, и где, по счастью, этой ночью дежурил доктор Грауэрман, любимец и кумир многих московских мамаш.

Роды были преждевременными и тяжёлыми, но всё обошлось. Волшебные руки доктора знали своё дело. Утром, когда ей принесли показать дочь, Фани разглядела только её смутный силуэт, зрение резко ухудшилось. На другой день заехали Мария и Семёнов, Фани узнала их скорее по голосам и подумала: «А вот и крёстные…». Семёнов взял малышку на руки, высоко поднял над головой: «Пополнение в наших рядах! Как назовём будущую революционерку?». От неожиданности Фани даже села на кровати. А действительно, как? И, не думая, произнесла – Натали…

– Натали. Так и запишите, – приказала Мария сестре.

– А фамилия отца? – спросила сестра.

– А фамилии отцов, как, впрочем, и они сами, для нас, эмансипированных революционерок значения не имеют! – назидательно ответила ей Мария.

Следующие полгода у Фани были заняты счастливыми хлопотами. Зрение почти восстановилось, Натали подрастала, и Фани каждый день замечала, как менялась дочь, начинала «улюкать», стала узнавать мать и тянуть к ней свои ручки.

Товарищи эсеры почти не трогали её, поскольку знали, что оставить дочь ей не с кем. Как матери-одиночке, ей полагалась коляска, и теперь они с Натали подолгу гуляли по тенистым улочкам старой Москвы. Однажды она зашла на почту и заказала Евпаторию. На счастье, Екатерина оказалась в гостинице и подошла к телефону. Фани рассказала ей о Натали и умоляла ничего не сообщать Дмитрию: «Не хочу обременять его ничем». Катя коротко рассказала о том, что Дмитрий Ильич после её отъезда стал сильно пить, Абросимов с Абрашей давно уехали. «Теперь в Крыму белые, и я, наконец, встретила своё счастье: он красавец, генерал и любит меня до сумасшествия», – гудело контральто Екатерины в трубку. На прощание всплакнули. На том и расстались.

Шёл знойный и душный август восемнадцатого года. Власть уже окончательно перешла к большевикам, многие товарищи эсеры переметнулись на их сторону, и Семёнов ходил мрачный и злой. Как-то в конце месяца к Фани забежала Мария, принесла продукты и рассказала о завтрашней акции. «У завода имени Михельсона, что в Замоскворечье, завтра на митинге будет выступать Ленин. Мы должны сорвать этот митинг, но нас совсем мало, тебе придётся прийти. Сдашь Натали на один день в приют, потом заберёшь. Тебе нужно будет по знаку Семёнова открыть зонтик, чтобы все разом дружно освистали этого большевистского трепача».

Фани подошла к дому, на котором болтался на ветру плакат «Приют для одиноких пролетарских матерей» уже под вечер. Спустилась по разбитой лестнице в полуподвал и открыла ногой дверь, обеими руками прижимая к груди Натали. В нос ударил запах прачечной, мочи и сырости. В полутёмной, паркой комнате никого не было, стоял стол без скатерти и на нём зелёная лампа. Фани стало страшно – вот так оставить чужим людям своего ребёнка? Её охватил безотчётный страх, заныло вещее материнское сердце, и она повернулась, чтобы, нет, не уйти, а убежать отсюда.

Тотчас из полутьмы комнаты раздался каркающий голос: «Ты куда, гражданочка? – и появилась старуха в красной косынке и грязном белом халате, – а ну, вертайся! Что же вы все, молодые, пугливые такие, а?», достала амбарную книгу, помусолила губами карандаш и, всё время приговаривая «нарожают, невесть от кого, а потом пугаются…», спросила:

– Имя, отечество и фамилия?

– Натали… Дмитриевна….

Хотела сказать «Каплан», но вместо этого выпалила: «Дюпре…». Старуха изумилась:

– И кто ж такой этот Дюпре?

– Вождь французских коммунистов.

– Господи! Своих, что ли, не хватает? Вон их сколько, как собак нерезаных. Ребёночка когда забирать будете?

– Завтра утром, пораньше.

– Когда хотите, тогда и забирайте.

Старуха сноровисто взяла Натали на руки и пропала во тьме комнаты. Оттуда раздался сначала плач девочки, затем один за другим заплакали остальные дети. Где-то там, в темноте, звучал целый нестройный хор одиноких маленьких эльфов, и Фани явственно различала голосок своей дочери.

Она выбежала на улицу и вздохнула полной грудью. Сердце, как молот кузнеца, било в грудь и, казалось, вот-вот вырвется на свободу. Фани присела на скамейку, ноги отказывались слушаться. «Это ведь только на сутки, – уговаривала себя Фани, – завтра вечером заберу мою Наташеньку».

Незаметно стемнело, и на бульварах и Смоленской набережной зажгли фонари. Стало прохладно, и Фани немного успокоилась. Она неожиданно поняла, что торопиться ей сегодня некуда – дома её никто не ждёт. Она решила зайти на Смоленский рынок, купить свежего молока и творожок на завтра для Натали.

Недалеко от входа под фонарём стоял чёрный автомобиль, в нём сидели двое мужчин, которые что-то бурно обсуждали. Фани уже прошла мимо, но вдруг поняла, что один из них Семёнов. Она ещё раз оглянулась и рассмотрела другого. Буквально накануне, когда обсуждались детали митинга у завода Михельсона, Семёнов заявил: «Врага надо знать в лицо!» – и вывалил на стол целую пачку фотографий. «Вот – это Ленин, Троцкий, Бухарин, Луначарский…», – перечислял он фамилии и не назвал только одного, с последней фотографии. Именно он и сидел сегодня рядом с ним в машине.

«А вот этот человек, он кто?» – спросила Фани. Семёнов неохотно поднял фото, взглянул на него, словно видел впервые, и небрежно бросил: «Свердлов, – и тихо, будто про себя, добавил, – Яков Михайлович…».

Конечно, Фани узнала его, она больше не оборачивалась, а, наоборот, ускорила шаг. На рынок идти она раздумала и свернула в переулок к своему дому. «Как же так, – думала Фани, – врага нужно знать в лицо, и теперь он сидит с ним в одной машине. Завтра расскажу об этом Марии, здесь что-то не так».

Конечно, из стана партии большевиков просачивались слухи о разладе в верхушке партии: пришла пора делить власть, которая так неожиданно свалилась им на голову. И Свердлов был одним из самых ярых, хотя и тайных оппонентов Ленина. Спать Фани решила сегодня лечь пораньше, подошла к пустой кроватке Натали и помолилась о её здоровье на ночь.

А в чёрной машине, на которую обратила внимание Фани, между тем состоялся следующий разговор.

– У меня появилось другое предложение, Яков Михайлович. У Спиридоновой для нашего дела, конечно, подходящая репутация, но отдавать её сейчас на «заклание» не разумно. Она нам ещё пригодится. У нас есть Фани Каплан, тоже террористка, но неудачница, её жизнь не нужна никому, пусть хоть нашему делу послужит.

– Хорошо, товарищ Семёнов, решайте сами этот вопрос. Главное, чтобы завтра наш соратник погиб от руки врагов. Вот тогда мы с вами и развернёмся.

 

Глава четвёртая

На календаре, который висел в кухне чуть правее окна, было тридцатое августа. Фани долго и внимательно рассматривала его, там были Рождественские фото Парижа – Елисейские поля, Триумфальная арка, Парижская опера и много разных лиц, из которых она узнала только Наполеона. На фоне красной мельницы замерли девушки в корсетах и шляпках, в эротических и откровенных позах.

«Возьму и надену сегодня Катину шляпку, – подумала Фани, – вот удивятся товарищи эсеры». День тянулся каторжно медленно, выматывая душу, и Фани хотелось всё бросить, послать к чертям всех этих товарищей вместе с их митингом и бежать в приют, к Натали. Наконец она не выдержала и начала собираться, хотя времени до начала митинга оставалось немало.

«Пойду пешком, – размышляла Фани, - до Замоскворечья часа полтора, потом подойдёт Мария, расскажу ей про Семёнова, а там глядишь, всё и начнётся. Подниму этот проклятый зонтик и сразу в приют». Когда она подошла к заводу Михельсона, народ был уже в сборе.

«Однако с дисциплиной у большевиков всё в порядке», – подумала Фани. Поискала глазами в толпе знакомые лица: Марии ещё не было, зато увидела Семёнова и его совсем ещё молоденького помощника, которого все почему-то в шутку звали Петрович. У этого здорового и нескладного парня была удивительно большая голова и глаза навыкат, которые прикрывали абсолютно белые, будто навсегда выгоревшие на солнце ресницы.

Справа от помоста в толпе работал оператор, он с охотничьим азартом крутил ручку своей камеры, потом хватал треногу и мчался на другую точку, что была повыше и снова, как одержимый, крутил ручку камеры. И Фани узнала его. «Господи! Да это Абраша, как он-то сюда попал?!» – думала Фани и безуспешно махала рукой, пытаясь привлечь его внимание. Толпа заволновалась и, как волна по ней прокатилось: «Ленин… Ленин приехал…».

«Ладно, после митинга подойду к Абраше», – решила она. Сейчас ей казалось, что с той счастливой евпаторийской поры прошла вечность. Ленин начал говорить, и наступила мёртвая тишина. «У него явно талант оратора, – подумала Фани, – какие они всё-таки разные с Дмитрием». Она посмотрела направо, туда, где стрекотала камера Абраши. Он победоносно, как маршал на поле боя, стоял и яростно крутил ручку своей камеры, словно наматывал происходящие события на невидимый барабан.

Ленин неожиданно быстро закончил речь, и тут Фани вспомнила о своей миссии. Она вскинула руку с зонтиком повыше, так, чтобы всем было видно, и раскрыла его. И вместо свиста, как гром, как обвал в горах, у неё над ухом прозвучали выстрелы. Народ бросился врассыпную, и Фани тоже побежала к остановке трамвая, которая была совсем рядом.

Трамвая не было минут двадцать, и тут подъехала чёрная машина, из которой выскочил Петрович, схватил Фани в охапку и бесцеремонно затолкал её на заднее сидение. «За это преступление, гражданка Каплан, вы ответите по всей строгости революционного времени», – прозвучал голос с переднего сидения. Человек в кепке повернулся к Фани лицом. Это был Семёнов.

Подоплёка этого события была следующей. Яков Михайлович Свердлов по характеру своему был человеком предельно скрытным, никто из товарищей по партии даже и не догадывался о чудовищном тщеславии, которое разъедало его изнутри.

В то время он был вторым человеком в партийной иерархии большевиков, а также и в государстве – он занимал вторую после Ленина должность председателя ВЦИК. Именно по его приказу была расстреляна царская семья. Теперь на дороге к абсолютной власти в этой огромной стране на его пути оставался только один человек – Ленин.

Роковой промах Семёнова стал «чёрной меткой» для Янкеля – так Свердлова звали товарищи по партии. Ответ последовал почти сразу. После выступления в 1919 году на митинге в Орле он вернулся в Москву совершенно больным, с диагнозом страшной болезни «испанка». Откуда она взялась в городе Орле до сих пор остаётся загадкой. Абсолютно здоровый, тридцати трёх лет от роду, молодой человек вдруг умирает в течение трёх дней на руках лучших кремлёвских врачей.

Тайну этой смерти мы не узнаем никогда, хотя догадаться о её причинах несложно не дремали верные ленинцы, единомышленники и товарищи по партии. Но главная сенсация ждала нас уже после его гибели, в личном сейфе председателя ВЦИК.

При его вскрытии была, как и полагается, составлена опись имущества, находившегося в недрах этого сейфа. Вот копия этой описи:

1. Обнаружено 108525 золотых монет царской чеканки.

2. Золотых изделий с драгоценными камнями – 705 штук.

3. Кредитных билетов на 750000 тыс. рублей.

4. Семь чистых бланков паспортов.

5. Девять паспортов на разные фамилии.

6. Валюта иностранная – доллары, франки, лиры, марки в большом количестве (не подсчитано).

Из этой описи видно, что всё просчитал умный товарищ Янкель, свой провал и крах всех своих наполеоновских планов и даже побег. Но, похоже, однопартийцы его оказались порасторопней. Всё это случится ровно через год.

А пока Семёнов вёз Фани Каплан на допрос в кремлёвские казематы, которые находились на территории Кремля совсем рядом с гаражом, в котором стояли машины, обслуживающие большевистскую элиту.

 

Глава пятая

Абрам подошёл к остановке, от которой только что отъехала чёрная машина, и ему показалось, что в ней мелькнуло знакомое лицо. «Она тебе везде мерещится», – подумал он. Он, как настоящий охотник, добыл небывалый трофей, руки потели, от волнения его била дрожь. «Вот это сенсация! Скорее бы добраться до дома, проявить и посмотреть, что там получилось». А трамвая, как назло, всё не было.

Толпа собралась большая, в основном бурно обсуждали митинг и стрельбу на нём. Какой-то малый в кепке доказывал с пеной у рта, что видел, как стреляла женщина в шляпке. Другие возражали: «Мужики стреляли, мы рядом были!».

Абраша не вмешивался в эти споры. «Приеду домой и всё увижу», - думал он. Подошёл трамвай, его брали штурмом.

Пока высыхала проявленная плёнка, Абрам не находил себе места. Как землемер, мерил он шагами свою маленькую лабораторию, где было всего две комнатки. В одной, тёмной была проявочная, здесь он работал – клеил свои плёнки, делал копии для кинотеатров и агитклубов. В другой – стояла его спартанская железная кровать, стол и печурка, которая зимой очень выручала.

Когда-то в этом подвале был сахарный склад, потом сахар быстро закончился, и Абраму разрешили здесь поселиться. Он застеклил единственное окно, которое выходило на улицу, из него было видно только ноги прохожих, да закрыл толстым одеялом пологий люк, по которому грузчики когда-то спускали сюда кули с сахаром.

Его трясло от волнения. Он, Абрам Лифшиц, снял покушение, да на кого?! На самого товарища Ленина! «Такая удача выпадает нашему брату один раз в жизни», – думал он. И в сотый, наверное, раз щупал пальцами всё ещё мокрую плёнку. Абрам ещё не понимал, что плёнка эта, как мина замедленного действия, может взорваться в любое время и оборвать его и так не очень счастливую бродяжью жизнь.

Наконец-то!!! Он вставил плёнку в проектор и нажал на «пуск». Съёмки вышли фрагментарно – он часто останавливал камеру и менял точку для неё. «Вот собирается народ, – это есть, – бормотал лихорадочно Абраша, – вот приехал Ленин, выступает, – это тоже есть. Ага, женщина в очках и шляпке поднимает зонтик, справа крупно двое стреляют в Ленина, народ разбегается. Есть!».

Абрам выключил проектор и попытался впервые за этот день успокоиться и поразмыслить. «Парень на остановке кричал, что стреляла женщина в шляпке, которая открыла зонтик…». Он ещё раз зарядил плёнку и остановил проектор на её крупном плане и, ещё не веря своей догадке, нацепил на нос очки и впился взглядом в экран. «Фани?!» – ахнул он. Руки тряслись, сердце ухало, как филин, почему-то заложило уши.

«Господи, Фани… как тебя сюда занесло?» – и тут же вспомнил, что должен завтра отдать этот материал на просмотр в политотдел Реввоенсовета. «Отдать вместе с Фани?» – подумал механически он и бросился в проявочную комнату.

Через два часа копия была готова. Абраша нашёл старую жестяную банку из под леденцов «Моссельпрома», тщательно завернул плёнку в несгораемую чёрную бумагу и уложил в банку, которую, на всякий случай, спрятал за одеяло, в «сахарный» люк. И вовремя.

В окно подвала ударили сапогом так, что вылетели стёкла: «Открывай! ВЧК!!». Семёнов и Петрович с маузерами ворвались в подвал, будто ждали здесь засаду из роты белогвардейцев. «Где плёнка?» – Семёнов оглядел комнату, десятки жестяных коробок были сложены на полках и столах, ещё несколько висело на верёвках под потолком, как выстиранное бельё.

«У меня приказ начальника реввоенсовета товарища Троц….», – договорить Абрам не успел. Петрович зажал его шею своей могучей рукой и стал душить. «Ну, еврейская морда, где сховал плёнку от Михельсона, я ж тебя там видел?». Уже теряя сознание, Абрам ткнул пальцем в проектор.

Петрович, ухмыляясь, отпустил Абрама, ткнул маузером в бок: «Заводи свою балалайку!». Семёнов пристально, не отрываясь просмотрел всё от начала и до конца и надолго задумался. «Уходим», - коротко бросил он Петровичу.

Во дворе остановился, размотал рулон, закурил и поджёг плёнку. Извиваясь, как змея, она сгорела быстро, не оставив после себя даже пепла. Петрович недоумённо смотрел то на Семёнова, то на горящую плёнку, разводил руками, как глухонемой, и, наконец, разродился:

– А, шо…о то…с чем к начальству пойдём? -

– А ни с чем, – зло ответил Семёнов. – Сегодня они начальство, а завтра нет, а рожи наши с тобой там!

– Болван!

– А с этим жидёнком шо делать? – Петрович кивнул в сторону подвала.

– А не шо! – взорвался Семёнов. – Пожар у них тут случился ещё до нашего приезда, видал, как эти плёнки горят? Вот и сгорело всё к чёртовой матери вместе с этой самой плёнкой, усёк?

Петрович бегом, на ходу почёсывая мошонку, эта болезнь у него была с детства, сбегал к машине, достал из багажника канистру и плеснул в окно. Семёнов ещё раз прикурил и бросил горящую спичку в окно подвала. Огонь занялся дружно, а когда дошёл до плёнок, загудел так, словно там внизу была мартеновская печь.

 

Евпатория. 1 сентября 1918 года

Дмитрий Ильич Ульянов нервно курил и в сотый раз, будто не веря своим глазам, снова и снова брал газеты, начинал читать и в ярости бросал их на стол. Аршинные заголовки кричали о покушении на Ленина. По всей стране прокатились митинги и демонстрации с одними и теми же лозунгами: «Смерть Фани Каплан!», «Уничтожим всех врагов советской власти!», «Да здравствует Красный Террор!».

Даже интеллигентнейший нарком просвещения Луначарский вдруг вспомнил о Французской революции. Он советовал поступить просто – поставить на Красной площади гильотину и публично, при стечении сотен тысяч трудящихся, отрубить Каплан голову. «Ибо жизнь товарища Ленина – это святыня и достояние всего революционного народа, в ней залог наших будущих побед!!!».

Диагноз Дмитрий себе уже поставил – шок. Не помогал даже чистый медицинский спирт. «Ах, Фани, Фани, что ты наделала! Зачем уехала в эту проклятую Москву, как же я тогда опоздал, это я во всём виноват!». Без стука, чуть не сорвав с петель дверь, в кабинет ворвалась разъярённая Екатерина. Её бил озноб, и даже её знаменитое контральто превратилось в сплошной шип. «Ты читал?!» – она бросила в потолок кипу газет, которые разлетелись по всему кабинету. – Ты ведь знаешь Фани, её просто подставили эти бандиты эсеры! Сделай что-нибудь, позвони брату, наконец, объяснись с ним».

Дмитрий молчал: он слишком хорошо знал своего брата. Екатерина вздохнула глубоко, как перед прыжком в воду. «Я скажу тебе правду и нарушу клятву, Фани родила тебе дочь…Так вот, если учесть, что твой братец бесплоден, а это знают все, то она – его единственная племянница. Так и скажи этому…!». И, уходя, так хлопнула дверью, что с ближайшего кипариса испуганно взметнулась стая ворон.

 

Глава шестая

После того, как объявили о том, что Фани Каплан расстреляна, и останки её сожжены в бочке с бензином, в местах «не столь отдалённых» поползли слухи, один невероятнее другого. Например, некий Матвеев в Свердловской тюрьме уже в 1937 году утверждал, что Фани работала в канцелярии Сиблага. За шесть лет до этого её будто бы видели на Соловках, в библиотеке. Кто-то из старых каторжан встречался с ней на «пересылках», и даже знаменитый адвокат Натан Берман в приватной компании утверждал, что пил с Фани кофе в одном из ресторанов Швейцарии.

Достоверно известно также, что для проверки этих слухов НКВД назначил специальную комиссию, которая, естественно, пришла к выводу о том, что все эти слухи не имеют под собой «никаких оснований, а террористка Каплан действительно была казнена в 1918 году». К сожалению у этой комиссии не было допуска к заветному сейфу генерала Семёнова, где среди прочих артефактов того времени, хранилась телефонограмма следующего содержания:

 

«Совершенно секретно». Семёнову.

Сохраните жизнь Каплан.

Но справедливость должна восторжествовать.

Председатель ВЧК Феликс Дзержинский. 3сентября 1918 года.

Скорее всего, эта телефонограмма была следствием тяжёлого разговора Дмитрия Ильича с братом после ухода Екатерины. Лидия Фотиева, секретарь Ильича, которая любила подслушивать под дверью его кабинета, потом обмолвилась, что уже на второй день после покушения «недострелянный» вождь мирового пролетариата (Эх, Семёнов, Семёнов!) бегал по кабинету и о чём-то настойчиво просил Дзержинского.

После получения этой телефонограммы от шефа в голове Семёнова и родилась хитроумная, почти театральная комбинация, с мешками на голове вместо венецианских масок и заменой главных действующих лиц в этой пьесе.

Чуть позже, в одесском ЧК, он выправил Фани новые документы и заставил подписать согласие о сотрудничестве. Как бы между прочим, напомнил ей, что Натали остаётся у них, и он, Семёнов, как крёстный отец девочки, обязуется «внимательно следить и ухаживать за ней».

На борт судна «Каледония», которое шло в Стамбул, она поднялась уже как Мария Дюпре, представительница международного Красного Креста. Семенов выдал ей еще «на случай непредвиденных обстоятельств» паспорт на имя Фейги Ройтблат, имя, данное ей при рождении, от которого она давно отвыкла.

В Стамбуле Фани работала связной, через неё Семёнов рассылал задания своим нелегалам по всей Европе. Нужно сказать, что к тому времени он уже возглавлял международный отдел ВЧК.

В немецкой частной клинике Фани слегка «подкорректировали» лицо, она сменила причёску и цвет волос, и если бы кто-нибудь из бывших сокамерниц, вдруг случайно встретил её на улицах Стамбула, то не узнал бы нипочём.

Потянулись однообразные, похожие один на другой дни, недели и годы. Примерно один раз в месяц приезжали курьеры из Москвы, всё время разные. Голова у Семёнова работала гениально. Это он придумал операцию под кодовым названием «Жёлтая пуговица», она потом упоминалась в учебниках многих спецслужб мира.

Это было просто и гениально. Агент или курьер приходил на встречу с Фани обязательно в тройке – жилетке, чёрном пиджаке или смокинге. И в ряду чёрных пуговиц на жилетке, третья снизу должна была быть жёлтой. И всё. Никаких тебе паролей, явок и прочих «славянских шкафов». Курьер оставлял кейс, который Фани незаметно забирала, и на этом всё заканчивалось.

В каждом таком кейсе в обязательном порядке были фотографии подрастающей Натали. Да и содержание было приличным, её банковский счёт не пустовал никогда. Семёнов своё слово держал крепко. Фани отлично понимала, что когда-нибудь эта синекура должна была закончиться. И такой день наступил.

После очередной встречи она приехала в свою маленькую частную гостиницу, хозяином которой был француз Жан. Открыла портфель и достала конверт. На фото была Натали, она подросла и будто улыбалась матери. Одета была в приличную шубку, из рукавов которой болтались рукавички на резиночках. Фани заплакала. Она давно приказала себе не «распускаться» при виде фотографий дочери и всякий раз не могла совладать с собой.

В шифровке от Семёнова был приказ немедленно внедриться в окружение генерала Эвельгрена, который был правой рукой Бориса Савинкова, это здесь, в белоэмигрантской среде знали все. Фани совершенно не представляла себе, как ей выполнить это задание, но его Величество случай опять был на её, вернее, Семёнова, стороне.

Фани с Жаном, хозяином гостиницы, отмечали его день рождения в небольшом модном французском ресторане. Они давно были просто «подружки», ибо Жана женщины не интересовали. Фани, чтобы не забыть язык, говорила с ним только по-французски, что её вполне устраивало.

Рядом гуляли русские офицеры, которые ящиками поглощали французское шампанское и в лучших «гусарских» традициях предлагали присутствующим дамам поразвлечься. Приставали с неприличными предложениями ко всем подряд и, когда очередь дошла до Фани, она молча развернулась и влепила пощечину какому-то особенно развязному корнету.

Вмешался Жан, и завязалась драка, как это и положено у русских, с битьём посуды и даже стрельбой в потолок. Из соседнего зала, где солидные люди обычно играли в покер, вышел человек небольшого роста, с военной выправкой и в идеально сидящем смокинге. Гвалт и стрельба моментально прекратились.

Он подошёл к Фани и представился: «Генерал Эвельгрен. Прошу прощения, мадам, за своих офицеров, они будут примерно наказаны. Я не потерплю подобного безобразия среди своих подчинённых». Это была невероятная удача. «Мария Дюпре, представилась она в свою очередь, и протянула ему руку,мой прадед был поставщиком двора Его Величества. Одинокой беззащитной женщине скучно в этом городе, просто некуда себя девать, поэтому я сегодня здесь».

Генерал взял её под локоть, отвёл в сторону, и они разговорились. Этот человек покорял сразу какой-то своей необыкновенной харизмой, простотой и мужским обаянием. «Знаете, моя жена тоже умирает здесь от скуки, и я не знаю, чем её развлечь, приходите к нам на Рождество, я познакомлю вас и, мне кажется, вы найдёте общий язык».

Спасибо, почту за честь, – поблагодарила Фани.

Мой ординарец заедет за вами, ещё раз примите мои извинения.

Генерал галантно откланялся и вернулся в покерный зал к своим партнёрам. Фани не понимала, куда испарился её кавалер Жан. Поискала глазами и обнаружила его рядом с барной стойкой, где какой-то молодой человек перевязывал ему голову.

«Вам не больно, месье?» спрашивал он ласково и нежно, тоном, каким обычно заботливая и любящая жена приводит в порядок своего сильно загулявшего супруга. «Ну вот, – подумала Фейга, – эти нашли друг друга. И со спокойной душой отправилась в гостиницу.

Адскую машину ей привезли под вечер в Сочельник Рождества Христова, она была задекорирована под огромный торт, украшена свечами и усыпана рождественскими блёстками и серпантином. Фани сидела, курила, смотрела на эту машину смерти и думала о том, что ей завтра предстоит сделать.

Она уже заказала праздничную упряжку и глухонемого, давно ей знакомого турецкого мальчишку, который по праздникам развозил подарки по всему Стамбулу. Разумеется, за хорошую плату. В этот раз она заплатила ему три цены в турецких лирах за доставку торта. Этот символ Рождества, вечной жизни и счастья должен был прибыть по адресу за несколько минут до полуночи. А смертельный механизм был заведён ровно на двенадцать часов.

Фани сидела, курила одну за другой папиросы и думала о том, что, в сущности, одинаково ненавидит как этих людей в царской военной форме, так и тех, что сейчас пришли к власти в России. Она хорошо помнила, как черносотенцы точно в такой же форме сожгли их еврейскую слободку и её дом, в котором заживо сгорела её младшая сестрёнка. И до сих пор стоял перед её глазами полыхающий в бочке с бензином труп несчастной, невинной женщины, которую постигла такая ужасная смерть.

В Сочельник, ровно в одиннадцать за ней заехал франтоватый помощник генерала подполковник Бриль и на роскошном форде доставил Фани к особняку Эвельгрена. Когда она вошла в особняк, бал был в полном разгаре. Сотни свечей освещали колоннаду и огромный зал, где уже кружились пары.

Лакеи в униформе и белых перчатках разносили подносы с шампанским, играл русский оркестр, звенел смех, и у неё было ощущение, что за окном не пальмы и вечно цветущие рододендроны, а глубокие сугробы и сосны, укрытые белым русским снегом. «Как саваном», – подумала она.

Генерал встретил её сам, познакомил со своей свитой. «Моя жена, как все вы, женщины, немного опаздывает, последний, знаете ли, штрих к прекрасной картине. Вот и она!». Сквозь скользящие по паркету тени танцующих, неверный свет свечей, виртуозных лакеев из противоположного конца зала шла женщина.

Фани сразу узнала её по уверенной поступи королевы бала и характерной, только ей присущей улыбке, которой она благосклонно одаривала окружающих. Это была её любимая подруга – Екатерина Ставская. Сердце Фани сначала остановилось, а потом стало биться, будто запертая навсегда птица. «Лишь бы она меня не узнала, а потом я как-нибудь вызволю её из этой мышеловки!» – лихорадочно думала она.

Как раз в это время и подъехал её глухонемой помощник с праздничным тортом. Эвельгрен представил женщин друг другу: «Я думаю, милая, вам будет о чём поговорить с госпожой Дюпре», генерал поцеловал Екатерину и откланялся.

«Пойдёмте в курительную комнату, – предложила Екатерина, там не слышно музыки и нам никто не помешает». Они молча закурили. «Кажется, не узнала», – облегчённо подумала Фейга. Женщины долго молчали.

 

– Ну, что, Фани, – завибрировало, задрожало от волнения контральто Екатерины, – ты думала, я тебя не узнаю?! Посмотри на свои запястья! – и она подняла браслеты на стёртых кандалами руках Фейги. – А голос, походка?

– Катя! Выслушай…

– Не перебивай и не оправдывайся! Ведь это я тогда заставила Дмитрия позвонить брату. Помнишь, по телефону я говорила тебе, что встретила, наконец, свою судьбу, свою первую и настоящую любовь в жизни? Он единственный, порядочный, умный и добрый человек среди всего этого сброда. Ты пришла за ним, я знаю. Прекрасно понимаю, кто тебя выпустил из России, и почему ты сегодня здесь, в нашем доме.

По аплодисментам и шуму в зале Фейга поняла, что торт уже водрузили на стол в центре зала. До взрыва оставалось несколько минут. Фани встала на колени:

– Прости меня, Катя! Но у них в заложницах осталась моя маленькая дочь! Давай уйдём отсюда, сейчас всё будет кончено, – она зарыдала в голос, – я тебя умоляю!!!

– Встань, подруга. Давай хоть простимся по-человечески.

Катя помогла Фани подняться с пола, спокойно достала платок и вытерла ей глаза.

– Я буду с ним до конца и если суждено нам уйти, то лучше вместе. Не поминай меня лихом, Фани и будь счастлива.

Екатерина медленно, трижды перекрестила её, поцеловала и ушла. Ударили куранты. Всё, время вышло! Фейга выбежала через чёрный ход, именно здесь дожидался её глухонемой, невольный помощник. «Гони на вокзал!» – крикнула она ему, и тут же за их спиной раздался взрыв чудовищной силы. Ударной волной пролётку чуть не сбросило в овраг.

Фани заранее купила билет на Восточный экспресс до Парижа, вещи тоже уже были в пролётке и буквально за несколько минут до отхода поезда глухонемой мальчишка помог ей сесть в вагон – люкс.

Фани не заметила, как уснула тяжёлым обморочным сном. Она словно провалилась в глубокую чёрную яму, на дне которой сидела на корточках абсолютно нагая Катя, и бесчисленное количество уродливых летучих мышей копошилось на её нагом белом теле, обвивали шею, путались в роскошных длинных волосах, безобразно ссорились между собой и мерзко визжали от восторга. Фани от ужаса приходила в себя, кричала и снова впадала в беспамятство. Восточный экспресс уже миновал Мюнхен, Вену, Бухарест и, когда до Парижа оставалось несколько часов, проводник вызвал дежурившего в поезде доктора, и по его совету на парижском вокзале Фани ждала карета «Скорой помощи».

 

Глава седьмая

Её доставили в клинику Амбруаза Паре и поместили в специальное неврологическое отделение. Она провела там почти год. Лучшие специалисты города осматривали эту «спящую русскую» – так её здесь прозвали. Мнения были совсем разные, но все были едины в том, что налицо последствия контузии или травмы головы и тяжелейшего нервного срыва, а сон – это защитная реакция организма.

В один из дней Фани вдруг явно услышала голос:

– Где тут у вас эта знаменитая «спящая русская» – дайте, коллеги, посмотреть на соотечественницу.

Скрипнул стул у кровати, и кто-то грузный сел на него.

– Боже, Фани! – тихо воскликнул этот «кто-то». И она впервые открыла глаза.

– Нет, не сразу, – строго сказал почти знакомый голос, и тёплые пальцы прикрыли их снова, – забыли мои советы? Постепенно привыкаем! – и он медленно, массируя её глаза, заставлял Фани открывать веки на мгновение и тут же закрывать вновь.

Она вспомнила эти руки. Это были руки профессора Гришмана, который вернул ей зрение ещё в Крыму. А мудрый Гришман всё говорил и говорил без остановки, не давая её сознанию уходить в такое удобное для него небытие. Он заставлял Фани вспоминать имена друзей, рассказал о том, как с последним транспортом ушёл из Крыма в Стамбул, а оттуда сюда в Париж.

В этой клинике его хорошо знали, и теперь у него в распоряжении целое офтальмологическое отделение. Наконец Гришман понял, что Фани устала.

– На сегодня всё, дорогая…, – посмотрел на табличку в изголовье кровати, – дорогая Мария, теперь я буду приходить каждый день, и всё у нас будет хорошо.

За его спиной уже собрался весь персонал отделения. Лечащие врачи и сёстры с изумлением наблюдали за волшебным сеансом профессора Гришмана. Под аплодисменты коллег Гришман вышел в коридор.

– Это моя старая пациентка, жена моего друга, – сказал он им на прощание и попросил разрешения у лечащих врачей навещать Марию Дюпре.

После этого посещения Фани быстро пошла на поправку. Она уже сама вставала, ходила на процедуры в отделение доктора Гришмана. Провалы в памяти ещё были, она, например, не знала, сколько времени провела здесь и какой на дворе год и месяц, но и эти белые пятна в её памяти постепенно исчезали.

Фани возвращалась к жизни. В один из дней, когда она лежала и читала книгу, к ней пришёл посетитель, незнакомый мужчина в чёрном костюме и белом халате на плечах. Молча поставил на её столик пакет с фруктами и соками, поинтересовался её здоровьем, сказал, что ей передают большой привет её знакомые из России и будто нечаянно распахнул халат. Фани увидела знакомую до боли жёлтую пуговицу на его жилетке. На прощание незнакомец положил ей под подушку толстый конверт, вежливо попрощался и ушёл.

Ночью она включила настольную лампу, надела очки и вскрыла конверт. Там был адрес её новой парижской квартиры на улице Мари Роз в доме №5, номер счёта в одном из отделений «Publik bank». За годы там накопилась очень большая сумма, и из «сопроводиловки», написанной рукой Семёнова, было понятно, что Москва так благодарит её за операцию в Стамбуле. « Вот так, Катя, ты подарила мне жизнь, а я у тебя её отобрала – за тридцать серебряников», – она будто писала письмо туда, где писем не читают, да и ответа ждать тоже не приходится. И, наконец, фотография Натали. «Боже мой! Как ты выросла, моя девочка». Натали стояла на фоне новогодней ёлки, а за её спиной висел красивый транспарант: «Поздравляем с Новым – 1936-м годом!».

 

Глава восьмая

Москва. Школа-интернат им. Лазаря Кагановича

В школе царил предпраздничный аврал, как на палубе эсминца, который должна была посетить царствующая особа. Директор школы Геннадий Иванович Сиврюшкин, весь в мыле, носился по залу, где заканчивали наряжать ёлку, расставлялись стулья для высоких гостей и отдельно, в кабинете директора, накрывался шикарный праздничный стол.

На втором этаже младшая группа пионеров репетировала песню о Сталине, которой нужно было встретить гостей. Старшие, уже выпускники, готовили по углам свои новогодние номера, бесконечно путая и заполошно повторяя свой приветственный текст. Да ещё, «чёрт его принёс», путался под ногами корреспондент журнала «Ленинская искра».

Он непременно хотел снять для журнала на фоне ёлки лучшую выпускницу школы Натали Дюпре. Пробегая мимо, Сиврюшкин подумал: «Какой-то странный корреспондент», – и, как ураган, понёсся дальше.

Неожиданное посещение школы дочерью самого Кагановича, Альбиной Лазаревной, было больше чем событием. Школа снабжалась хорошими продуктами, формой для учеников, да и зарплаты учителей и особенно директора были непомерно высоки. Поэтому ударить «в грязь лицом» и не порадовать хозяйку и благотворительницу интерната он никак не мог.

Сегодня Геннадий Иванович принарядился по-особенному. Он взял напрокат у соседа по коммуналке чёрный смокинг, белую рубашку и бабочку, зная эстетические наклонности Альбины Лазаревны. Из окна второго этажа Сиврюшкин увидел, как к дому подъехали три «Победы», и бросился вниз встречать гостей.

Младшие уже выстроились около ёлки и ждали только сигнала. Старшие, с цветами и подарками, образовали коридор, по которому должна была прошествовать царица бала и её свита. Сначала в дверях появились двое товарищей в штатском, а за их могучими спинами возникла и сама Альбина Лазаревна. По программе малыши исполнили «величальную» о Сталине А. Александрова. Грянул писклявый и разношерстный хор:

«От края, до края, по горным вершинам

Где горный орёл совершает полёт

О Сталине мудром, родном и любимом

Прекрасную песню слагает народ…»

Этот апофеоз вождю Альбина и её свита выслушали стоя. Затем гостей рассадили согласно их рангу, а мать-благодетельницу препроводили в кресло, которое привезли по такому случаю из Малого театра.

Сиврюшкин вышел к ёлке и совсем коротко, чтобы не утомлять высокую гостью, рассказал об успехах школы и объявил начало концерта. Открывать его должна была Натали стихами поэта Джамбаева о Сталине. Она вышла к ёлке и поклонилась с достоинством персонально Альбине Лазаревне. Альбина смотрела на неё и думала: «Кажется, вполне подходит, на все руки мастерица, как говорит Сиврюшкин, и перед гостями будет не стыдно». Геннадий Иванович подобострастно наклонился к ней и прошептал: «Ода Сталину, но там есть строки и о Лазаре Моисеевиче», и махнул Натали рукой: «Начинай!» Вдруг, неожиданно для себя, глядя прямо в глаза царице, Натали начала:

По вечерам, над ресторанами

Горячий воздух дик и глух,

И правит окриками пьяными

Весенний и тлетворный дух….

Сиврюшкин остолбенел, он ничего не понимал, вспомнил, что на репетициях всё начиналось со слов: «Сталин! Ты крепость врагов сокрушил!..», но Натали продолжала дальше, а это было ещё хуже:

И медленно, пройдя меж пьяными,

Всегда без спутников, одна,

Дыша духами и туманами, она садится у окна….

«Где «товарищ Сталин» и где строки о Кагановиче?! «Твой, Каганович, могучий приказ, слово твоё – закон!» – панически проносилось в голове Геннадия Ивановича. – «Она с ума сошла!».

Его начала бить мелкая дрожь и мелкий едкий пот градом покатился под рубашку арендованного смокинга соседа-артиста. Альбина удивлённо оглянулась и как-то странно посмотрела на директора. А его уже била «лихоманка» – так говорили у них в деревне под Рязанью. Но дальше был ужас….

…И пьяницы с глазами кроликов

In vino veritas кричат…

У Геннадия Ивановича зашевелились волосы на голове: «В лучшем случае уволят, но может быть и похуже. И кто это с глазами кролика, она о чём, о ком?!!! Нет, в Рязань не получится, кранты», – попрощался со свободой Сиврюшкин.

А когда Натали, взявшись двумя руками за галстук, как за спасательный круг, закончила:

…Ты право, пьяное чудовище,

Я знаю, истина в вине!

В зале наступила мёртвая тишина. Ноги директора словно приросли к полу, смокинг можно было выжимать, а цвет его лица трудно поддавался описанию. Думается, что о существовании таких цветов и оттенков не подозревали даже великие живописцы прошлого.

В этой звенящей тишине вдруг прозвучали одинокие аплодисменты Альбины Лазаревны, которые сначала неуверенно, а затем дружно и подобострастно, подхватил весь зал. Она встала, подошла к Натали и поцеловала её в щёку:

– Как тебя зовут, девочка?

– Натали Дюпре….

– Кто твои родители?

– Я не знаю…

– Ты молодец. Блок хороший поэт, но у него есть ещё и поэма «Двенадцать».

– Я знаю…

– Выучи её!

Альбина ущипнула Натали за щёку и прошествовала в кабинет директора. По дороге «оживший» Сиврюшкин перечислял достоинства Натали :

– Всё умеет, поверьте, не подведёт! И даже вышивает крестиком.

– Завтра привезёте Наташу ко мне в дом, мне срочно нужна новая домработница. Думаю, эта девочка нам подойдёт, – приказала она.

Нужно сказать, что Альбина «держала» модный во всей Москве салон, где собирались известные артисты, музыканты, спортсмены и художники. «Будет, чем удивить гостей», - думала она.

Сиврюшкин привёз Натали к большому дому на Фрунзенской набережной ровно к десяти утра. Здесь проживал второй эшелон придворной знати вождя – семьи, родственники и любовницы первых лиц государства.

Сам же Лазарь Моисеевич пока ещё жил на госдаче в Сокольниках. Альбина много раз уговаривала отца «выбить» ей дачу рядом, но отец, во-первых, никогда не забывал о своём еврейском происхождении и до сих пор хорошо помнил мазанку своих родителей под Винницей, а во-вторых, горький опыт коллеги Молотова и природная интуиция подсказывали ему, что лучше «не высовываться». Альбина давно смирилась с этим и жила в квартире на набережной уже много лет.

Натали, конечно, бывала во многих музеях Москвы, это было заложено в их учебной программе, но то, что она увидела здесь, поразило её воображение. Она ходила по огромным комнатам, которые были заставлены старинной красивой мебелью. Сквозь стекло дубовых сервантов просвечивали горы хрусталя, дорогой фарфоровой посуды и серебра. Стены были увешаны картинами, проходя мимо которых Альбина небрежно бросала: «Подлинник!». Только около одного портрета она остановилась и прокомментировала: «Это Лазарь Моисеевич, мой отец, ближайший сподвижник и личный друг товарища Сталина. Портрет кисти Сергея Абросимова», – со значением добавили она.

Натали выделили крошечную, но зато отдельную комнатку, которую она обустроила с особым чувством – это была первая отдельная комната в её жизни. По стенам развесила открытки любимых артистов и календарь на 1936 год.

В её обязанности входили уборка квартиры, получение пайков, хождение за продуктами по магазинам и приготовление различных блюд согласно заранее оговоренному меню. Она готовила ранний завтрак хозяину Михаилу Ивановичу, который занимал большой пост в управлении делами при ЦК РСДРП.

Про себя Натали отметила, что мужчина он статный и довольно приятной внешности. Она не знала, что когда-то в праздник Октября Альбина обходила с отцом строй кремлёвского полка и «положила глаз» на этого высокого и симпатичного лейтенанта. Михаил быстро получил звание полковника, потом закончил какие-то курсы и по протекции тестя устроился на это хлебное место.

Он распределял пайки сообразно служебной иерархии, а также выдавал ордера на жилплощадь. По слухам, в Москве пустовали целые дома - «призраки», жильцы которых исчезали внезапно и навсегда. Хозяйка вела светский образ жизни, просыпалась поздно и звонила в колокольчик. Натали быстро варила утренний кофе и несла его Альбине в спальню.

Во время завтраков та «просвещала» Натали рассказами о светской жизни столицы, о последних премьерах, пересказывала сплетни и легенды о знаменитых актёрах. Натали возвращалась в свою комнатку и с недоумением рассматривала на стенах портреты своих кумиров. По словам хозяйки, все они были сплошь пьяницы, бабники и картёжники.

Особенно Натали запомнилось первое застолье. Она металась между кухней и залом, без конца меняла блюда и приборы и в минуты «затишья» с изумлением, не веря своим глазам, рассматривала модный костюм артиста Кадочникова, слушала одесские байки Утёсова, рассказы артиста Столярова, пародии Милляра – фотографии всех этих знаменитостей висели у неё на стене. Ещё был «дядя Слава маршал» - так она звала соседа по лестничной площадке.

Скромно сидящий в углу художник Абросимов всё время что-то рисовал в своём альбоме, усмехался и надписывал каждый лист. А когда гости расходились, дарил каждому по листку из этого альбома, чем вызывал восторг, смех и аплодисменты хорошо подгулявших гостей. И неожиданно подарил ей, Натали, последний листок. Там она, «как живая», стояла с подносом, раскрыв от удивления рот.

По воскресениям у неё был официальный выходной, и она бегала в «Художественный» на все новые фильмы. В прошлое воскресенье она плакала и искренне жалела Чапаева, а сегодня Натали повезло – с рук она купила билет на последний сеанс фильма «Весёлые ребята» с Орловой в главной роли.

Домой она вернулась поздно. Тихо своим ключом открыла дверь, сняла туфли и на цыпочках прошмыгнула в свою келью – не дай Бог разбудить хозяев. Хотела раздеться и замерла. Из спальни хозяйки раздавались стоны и крики. Она даже хотела побежать туда, но вовремя опомнилась. « Хозяин уехал на охоту, – думала она…, – тогда что же происходит?». Потом притворилась спящей и увидела, как хозяйка провожала соседа «дядю Славу маршала».

Через день приехал хозяин, и Альбина закатила ему скандал. Натали стала невольной свидетельницей этой дикой сцены. Михаил Иванович стоял, как вкопанный, а Альбина била нещадно его по лицу: «Это ты, мерзавец, написал на него! Кем бы ты был, ничтожество, голь перекатная, если бы не мой отец!! Видеть тебя не могу…».

Позже Натали узнала, что «дядю Славу» забрали накануне ночью. На следующий день Альбина Лазаревна собрала огромный чемодан и уехала в Мисхор, в санаторий ЦК, как она сказала на прощание: «Двадцать четыре дня эту рожу не буду видеть!».

Эти двадцать четыре дня Натали запомнила на всю жизнь. Хозяин крепко запил, каждый вечер шофёр поднимал его в лифте к дверям и сдавал с рук на руки Натали. Натали снимала с его пропотевших, дурно пахнущих ног сапоги, укладывала спать и гасила лампу.

Рано утром с похмелья он выпивал десяток сырых яиц, ел холодный борщ и уезжал на работу, а вечером всё повторялось сначала. Однажды сквозь сон Натали показалось, что её хлипкая задвижка, на которую она закрывалась в комнате, звякнула о косяк и упала на пол. Чьё-то тяжёлое потное тело накрыло её, дикая боль, чувство стыда и унижения заставили Натали кричать, но тут же потная рука хозяина закрыла ей рот.

Утром она слышала, как хозяин уезжал на работу, а вечером приехал абсолютно трезвым и попросил Натали зайти к нему в кабинет. «Сегодня утром я понял, что допился уже до последней черты. Чувствую себя последней скотиной. Прости за то, что было ночью. Я обещаю, что это больше не повторится, но и ты должна обещать мне, что будешь молчать. Поверь, я не писал никаких доносов, всё это Альбина выдумала. Сбежал бы из этого дома к чёртовой матери, да захлопнулась мышеловка, деваться мне некуда. И последнее, знай, я умею быть благодарным, будут трудности – помогу». Натали ничего не ответила, молча ушла в свою комнату и проплакала там всю ночь.

 

Глава девятая

Три последних года после клиники Фани жила на улице Мари Роз, и невероятные знаки, приходящие к ней из прошлой жизни, преследовали её даже здесь. О, Боже! Окна её квартиры выходили на музей В.И. Ленина, который организовали французские коммунисты в квартире, где вождь скрывался в эмиграции и жил с Крупской, женщиной, которую он никогда не любил.

Фани посчитала это совпадение злой насмешкой, кривой гримасой судьбы. Часто приезжали разные делегации из СССР, она узнавала их по одинаковым серым костюмам и опытным глазом, без труда определяла в этой безликой толпе «сопровождающих».

Накануне Всемирной выставки в Париже Семёнов открыл на имя Марии Дюпре небольшой ресторанчик в стиле «а ля рус», который назвали «Эрмитаж». Одним из первых на его игрушечной сцене выступил Александр Вертинский, чем сделал новому ресторану среди русской диаспоры хорошую рекламу, а после выступлений Алёши Митриевича каждый вечер в ресторане был аншлаг, яблоку негде было упасть.

В этой нетрезвой среде назначались встречи агентов, да и нужную информацию о планах и текущей жизни русской эмиграции среди подвыпившей публики добывать было легче. Всем этим занимались «официанты» Семёнова, на Фани лежала ответственность за реальную работу заведения.

Она пропадала там день и ночь, после закрытия считала выручку и еле добиралась до дома, чуть живая от усталости. Время для неё летело незаметно, так же незаметно заполыхала война в Европе. Немцы аннексировали Австрию, победным маршем прошли Бельгию и тут выяснилось, что Париж защищать некому. В городе царили хаос и паника.

Фани смотрела на вереницы чёрных машин, в которых поспешно уезжали из города министры с семьями, отцы города и даже военные и презрительно думала: «Как крысы бегут, лягушатники!». Генерал де Голль из Лондона призывал французов не сдаваться и организовывать отряды Сопротивления и, по слухам, в горах, на севере Франции уже начинали формироваться партизанские отряды.

Многие посетители ресторана, бывшие офицеры из армии Юденича, она знала это точно, тоже собрались в горы, немцев они ненавидели люто.

В тот памятный вечер Фани вернулась домой поздно ночью. Открыла дверь, и, сразу почувствовав запах сигары, поняла, кто у неё в гостях. «Не включай свет… садись, Фани, разговор есть». Семёнов был уже изрядно пьян, но голова у него, как всегда, работала безукоризненно.

По парижской брусчатке грохотали гусеницы немецких танкеток, ревели мотоциклы, и всюду слышалась немецкая речь. «Вот эти «союзнички», – Семёнов кивнул головой в сторону окна, – через три месяца нападут на нас, – и он изрядно отхлебнул из бутылки. – Все донесения об этом «наверх» встречают в штыки. «Рябой» не хочет в это верить, и наших пересажал уже без числа, так что плохи мои дела. Отсижусь сейчас где-нибудь в тихом уголочке Европы, вроде как инспектирую своих нелегалов, а как начнётся заваруха – сразу на фронт. Может, и пронесёт».

Слушая все эти откровения Семёнова, Фани показалось, что он окончательно и бесповоротно пьян.

– Вот, возьми, – Семёнов протянул ей маленькую карманную библию, – найдёшь там послание от Иуды, там же листок с шифровальным кодом. Запомни, это наша с тобой личная связь, к конторе не имеет никакого отношения. Это мой личный, законсервированный почтовый ящик, там сидит верный человек.

– Для чего это… – растерянно спросила Фани, – и почему вдруг Иуда?

– Во-первых, – продолжал Семёнов, – неизвестно, кто эту войну выиграет, «Рябой» пустил в расход лучшие военные кадры, хотя я точно знаю, что некоторые этого заслуживали. А что касается Иуды, не путай апостола Иуду и того, который предал вашего Бога – это два разных персонажа. Последний, думаю, самый главный человек в вашей религии. Не он ли выполнил волю вашего господа Бога? И, подумай, кем бы был ваш Христос, если бы его не предал Иуда? Ответь, без него был бы возможен миф о Распятии и Воскресении?».

Забулькало в стакане. Фани была поражена этой откровенной речью Семёнова и, чтобы скрыть свою растерянность, закурила, встала и подошла к окну.

– Все мы немножко Иуды, согласись, Фани, – продолжал Семёнов, – ты ведь, деточка, тоже не без греха, все мы одним миром мазаны. Пройдут десятки лет, – философствовал Семёнов, – и когда вспомнят о нём, сразу вспомнят и о тебе – ведь это ты, как будто, стреляла в вашего коммунистического Бога! Да ещё книги напишут на эту тему! – и он довольно рассмеялся.

Семёнов вылил очередной стакан коньяка в своё бездонное нутро, легко поднялся и абсолютно трезвым голосом негромко сказал: «Если не свидимся, не поминай лихом, – у самой двери обернулся, – ну, и, напоследок, хорошая новость. С Натали всё в порядке, жива, здорова и работает у твоего старого дружка Абросимова натурщицей. Семёнов своё слово держит». И вышел, словно его здесь и не было. «Слава Богу! Хоть молись на этого Иуду», – подумала вслед ему Фани. За окном прогрохотали немецкие мотоциклетки. На следующую ночь она закрыла ресторан, на двери написала по-русски: «Закрыт навсегда для немецкой сволочи!». И ушла ещё с двумя русскими офицерами в горы.

 

Глава десятая

Москва. 1941год.

В окнах на улице Грановского не было видно ни одного огонька. По приказу коменданта Москвы все окна в домах были наглухо зашторены изнутри, а снаружи заклеены крест-накрест белыми полосами бумаги – на случай близкого взрыва, чтобы не вылетели стёкла. В промежутках между налётами немецкой авиации город погружался во тьму, с его улиц исчезали даже собаки. И только во время бомбёжки он просыпался и яростно огрызался трассирующими очередями зениток, воем сирен и лучами мощных прожекторов, которые лихорадочно метались по ночному небу над городом. После отбоя город снова погружался в тревожную кладбищенскую тьму, люди поднимались из бомбоубежищ и метро и, как тени, растворялись во мраке улиц.

На верхнем этаже, у себя в мастерской Сергей Абросимов доводил до ума плакат «Родина – Мать».

В подвале, в своей лаборатории, уже в военной форме Абраша Лифшиц в одиночестве пил водку, завтра он уезжал на фронт, куда-то под Вязьму, в дивизию генерала Лукина, в качестве фронтового кинооператора. Его издёрганный старенький кинопроектор всё крутил и крутил одну и ту же плёнку, на которой он раз за разом останавливался только на одном плане, там, где была видна женщина в модной шляпке и с вуалеткой на лице.

Потом он, наконец, спрятал плёнку в коробку от «Моссельпрома», достал свой, от пращуров дошедший до него Талмуд Вавилонский, который от времени и дождей – а прятали его предки под крышей коровника – промок, слипся, и листы превратились в одну сплошную массу. Прошептал молитвы – попросил у Бога прощения – и вырезал в нём отверстие, куда поместил коробку с плёнкой, замотал липкой медицинской лентой и закутал в простой холщовый мешок. «Вот и всё, – подумал Абрам, настроение было похоронное, – больше особых дел у меня на этом свете нет. Надо позвать Серёжу и Натали да попрощаться по-человечески», – подумал он.

Но Натали с Сергеем решили иначе – накрыли стол в мастерской наверху, собрали все нехитрые запасы и «заначки», из которых Натали соорудила красивый стол и великолепный прощальный ужин. Заводилой и душой всей честной компании была маленькая Дора, которой шёл уже четвёртый годик. Она путалась у всех под ногами, бесконечно дёргала маму за юбку и радостно вопила: «Новый год!!!». Абрам пытался объяснить, что сейчас ещё лето, а Новый год будет… не скоро.

Первый тост, конечно, «За Победу!». Выпили ещё, и Абрам начал рассказывать еврейские анекдоты: «Евреи, не жалейте заварки!» – заканчивал он один и сразу же начинал рассказывать следующий: «Даже наш советский МХаТ стал немножечко пархат! Евреи, евреи, кругом одни евреи!!» Все смеялись от души и громче всех, конечно, Дора.

Маленькую Дору Сергей и Абраша обожали. С семьёй у обоих как-то не заладилось с молодости, и теперь Натали и Дора стали их настоящей семьёй. Сегодня Дора кочевала с коленей художника на руки Абрама и обратно. «Дядя Сиёза, ты когда меня наисуешь?», – спрашивала она серьёзно Абросимова. – Маму каждый день исуешь», – говорила она укоризненно и при этом усиленно пыталась пальчиком выковырить левый глазик «дяди Сиёзы». «Абьяше» от Доры тоже доставалось изрядно, она нещадно теребила его длинный нос и счастливо голосила: «Дядя, Волк! Дядя, Волк!!».

Выпили крепко и Сергей рассказал о том, что делается на фронтах на самом деле. Картина была ужасающая, теперь вот начался в Москве «большой драп», ни поездов, ни электричек не хватало и народ бежал из города на попутках и даже подводах. Эвакуировали заводы и фабрики, даже Большой театр оказался в Самаре. На прощание Сергей обнял Абрама

– Возвращайся живой, мы тебя будем ждать.

Натали мыла посуду и вспоминала, как четыре года назад, когда появление Доры на свет уже не стало тайной для Альбины Лазаревны, она со своим фибровым чемоданчиком оказалась на улице. Помог Михаил Иванович – сделал ей ордер в почти пустой дом на Грановского, на маленькую квартирку для прислуги, которая находилась как раз под мастерской художника Абросимова.

А несколькими годами раньше, после того, как Сергей закончил портрет Кагановича, он упросил Михаила Ивановича, в качестве бонуса, выделить подвал под лабораторию для заслуженного деятеля искусств, к тому времени уже доцента института кино, Абрама Лифшица.

Серая громада этого дома «призраков» была облицована мрамором, который будто бы завезли из старого демидовского рудника Ямантау (плохая гора), что на Урале. По слухам, использовали этот мрамор больше для изготовления памятников и могильных плит. Но уж больно красив и прочен он был. Была в нём какая-то сила, которая притягивала сюда, как магнитом, одних жильцов и изгоняла других.

Странный был дом. Например, на площадке третьего этажа всегда был слышен патефон, но жильца этого никто и никогда не видел. Натали, после переезда на Грановского и рождения Доры, обрела здесь настоящий покой и семью. Она начала работать с Абросимовым, долгими часами позировала ему и, что особенно нравилась художнику, никогда не ныла и не жаловалась на усталость. Эту работу Абросимов щедро оплачивал. И сколько Сергей не напрягал свою изощрённую, профессиональную память художника, он так и не смог вспомнить, кого ему напоминает эта девушка.

Прощаясь, Абрам попросил Натали:

– Уложишь Дору, зайди ко мне на пару слов,

– Хорошо, дядя Волк, – улыбнулась Натали, – обязательно…

Натали спустилась к Абраму уже поздно – Дора раскапризничалась и «разгулялась», еле уснула.

– Садись, дочка, – Абрам достал из шкафа холщовый мешок, развернул его и положил на стол перед Натали свой Талмуд. – Это главная книга всех евреев – Талмуд Вавилонский. Его нужно отнести в синагогу, что на Китай-городе и отдать Якову Мойсе – это друг моего детства, он помогает там главному раввину. Скажешь, что отдать его он может только человеку, который назовёт моё имя. Больше ему ничего знать не надо.

Абрам разволновался, встал, и по старой привычке начал мерить комнату шагами.

– Там, внутри, плёнка, на ней женщина, которую потом зверски казнили. На этой плёнке видно, что она не виновата – это её единственное алиби, впрочем, ей оно уже не нужно. Да и я только чудом тогда остался жив. Она была единственной моей любовью в жизни. Но там есть и ещё кое-что. «Это…приговор, – про себя додумал, – Советской власти», а вслух сказал, – одним словом, страшная плёнка, отдай её быстрей Яше, избавься от неё. «Они», как правило, свидетелей не оставляют.

– Хорошо, всё сделаю, как ты просишь, – Натали обняла Абрашу и ласково, как мать, погладила по голове и небритым щекам, - ты только возвращайся быстрее, и сам заберёшь свою книгу.

– Береги нашу Дору, иди… – Абрам отвернулся, чтобы Натали не увидела его слёз.

Рано утром старший лейтенант Абрам Лифшиц ехал на первом трамвае «Аннушка» к Чистым прудам, туда, где в военкомате размещался сборный пункт.

В первый же «рабочий» день Абрам снимал передовую, окопы, госпиталь и землянки после очередной, отбитой атаки немцев, и у штаба, лицом к лицу, столкнулся с человеком, на петлицах которого красовались два ромба – старшего майора Госбезопасности. Они уже почти разминулись, когда Абрам услышал:

– А что, старший лейтенант, приветствия в Советской армии уже отменили?

– Товарищ полковник! (Абрам хорошо знал разницу в званиях) У меня ведь камера в руках, я… – слова застряли у Абрама в горле, когда он увидел это лицо. Он запомнил его на всю жизнь. У себя в подвале и, конечно, на плёнке. Семёнов почти не изменился за эти годы – лишь поседели виски, слегка поправился, но глаз был прежний – без сомнения, он узнал его.

– Пройдите со мной, товарищ старший лейтенант.

Когда они вошли в его землянку, Семёнов кивком головы выпроводил из неё радиста, молча достал флягу и разлил спирт по алюминиевым кружкам.

– Ну, что, Абрам, вижу, твой еврейский Бог спас тебя тогда, в восемнадцатом. Давай выпьем за то, чтобы он вытащил нас и из этой мясорубки, – выпил, крякнул и добавил, – но это вряд ли…

Как близкому товарищу объяснил:

– У генерала Лукина своя информация, а у меня своя, – и выразительно посмотрел на свою рацию, – мы в «клещах», живыми отсюда никто не выйдет… – плеснул ещё в кружки, – а скажи мне, Абраша, как это ты умудрился выбраться тогда из своей лаборатории? Ну, очень интересно!

Абрам уже пришёл в себя, спирт делал своё дело. «Да и Лубянка далеко, – подумал Абрам, – был там тоннельчик, по которому кули с сахаром когда-то спускали, а вы, товарищ старший майор, даже и не заметили? Торопились, наверное, хотели Фани достать? А?!! Лучше целиться нужно было, товарищ старший майор Госбезопасности, промахнулись вы!» – говорил совершенно окосевший Абрам Лифшиц.

Сам потянулся за флягой, но тут завыла сирена, и по окопам разнеслось «Воздух!». Семёнов деловито взглянул на часы: «Боши проклятые, они, наверное, и в сортир по часам ходят? После атаки приходи, потолкуем», – бросил он Адаму. Надел каску, схватил автомат и выбежал из землянки.

Но это была не атака, это было наступление группы армий «Центр», которым дивизии Лукина закрывали прямой путь на Москву. По личному приказу фюрера они должны были быть стёрты в порошок «эти жалкие и деморализованные» остатки армии Лукина.

Абрам со своей камерой метался по передовой. Как и все операторы, он лез в самую гущу событий, туда, где взрывалось и там, где это было красиво. «А, вот горит «Тигр», – и он ложился на спину и делал «сторублёвый» план. Вокруг уже шёл рукопашный бой, и он ринулся туда…Разрыва Абрам не услышал – оглох сразу.

Его отбросило на несколько метров, он упал в воронку, почти до краёв заполненную кровавой жижей. В правой руке дорабатывала и умирала его любимая кинокамера. Абрам совершенно ничего не слышал. Не ощущал, как текла кровь из ушей и простреленных ног, видел только, как нереально красиво и медленно плывут где-то высоко-высоко облака. Потом и они исчезли.

Генерал Лукин с командного пункта видел, что атака немцев захлебнулась, но и своих бойцов в бинокль насчитал роты полторы, не больше. «Это конец», – подумал генерал и продиктовал радисту шифровку для командующего фронтом: «От четырёх дивизий осталось полторы роты. Закончились боеприпасы, нет горючего. Если не подтянуть резервы, завтра утром немецкие танки пойдут на Москву. Лукин».

Когда всё затихло, Семёнов выбрался из-под трупов двух молодых солдатиков и по-пластунски пополз в сторону своих окопов. По дороге он собирал всех тех, кто хотя бы дышал, а также своих, проверенных молодчиков из заградотряда. Как же он был зол!!!

– Что, суки, ужинаете?! Сейчас я вам устрою Абендброт!

У заградотряда было своё снабжение, и не только в продуктах. В ящиках без числа хранились гранаты, лимонки, патроны.

– Вот сейчас и повеселимся, – в него будто вселился бес, – помирать, так с музыкой!

Первые звёзды уже появились на чистом, девственном небе. Там, конечно, не знали о том ужасе, который творится внизу. Наверное, были заняты чем-то более важным, никто этого не узнает никогда. И прокатилось по полю дикое и предсмертное – УРА-а-а!!!

Лукин видел в бинокль, что впереди этой сумасшедшей атаки бежит старший майор Госбезопасности, а за ним ещё человек четыреста, оставшиеся от всех полков и дивизий Лукина. Заградотряд закидал немецкие окопы гранатами – в этом и был план Семёнова, а потом уже началась резня.

Немчура драпанула, оставив коридор метров в пятьсот. Но радоваться этому было уже некому, полегли все, до одного. Уже ночью Лукин в эту «дыру» вывел несколько подошедших свежих дивизий, в тыл к Гудериану. Но и это не помогло. И эти дивизии попали в «котёл», а сам генерал в плен, где и сгинул навсегда. Правда, до этих трагических событий он успел направить на имя командующего фронтом представление «О присвоении звания Героя Советского Союза полковнику Семёнову Владимиру Ивановичу», которое так и затерялось где-то в кровавой круговерти войны.

Абрам открыл глаза и увидел звёзды.

– Где же моя, – подумал он, и нашёл-таки Большую Медведицу.

– Третья с хвоста!

Так, когда-то в детстве он загадывал желания. А теперь думал о том, с кем же рядом там будет его душа? Рядом кто-то хрипел и матерился,

– Слава Богу, не немец, – Абрам с трудом повернул голову, – рядом он увидел лицо, залитое кровью, вперемешку с глиной.

– Я говорил, что твой еврейский Бог вытащит нас отсюда?

Из горла Семёнова хлынула кровь, видимо, рана была сквозная. Он временами терял сознание, но маленькая искорка жизни ещё теплилась в нём.

– На, возьми… – Семёнов протянул Абраму свой «ТТ», – если… к утру ещё… буду жив, пристрели меня… у самого рука не поднимется, сделай это… хотя бы в отместку… Немцы утром эту дыру закроют и нам… всё равно, каюк… Последнее… скажи, теперь уже всё равно. Копии той плёнки нет?.. Ну, не давало мне… это покоя… всю жизнь…

«Есть, – тихо ответил Абрам, – ему показалось, что Семёнов больше не дышит. Он хотел закрыть ему глаза, но руки не слушались, – эта плёнка у Натали… – проговорил он как бы про себя, – тебе она больше не пригодится…».

 

Глава одиннадцатая

В это же самое время Фани сидела у костра, который горел рядом с палаткой. Сегодня ей не спалось, она смотрела на звёзды, может быть, на те же самые, которые видел и Абрам, и вспоминала Евпаторию, свою сумасшедшую любовь, своих друзей и, конечно, Натали. Теперь она вряд ли скоро получит от Семёнова весточку о ней.

Идёт война, немцы уже под Москвой. И как всё сложится дальше, знал только один Бог. Фани стала незаменимым человеком в отрядах Сопротивления, где воевали бойцы многих национальностей. Она знала не только русский, но и французский, которому обучила её в совершенстве за одиннадцать лет каторги Мария Спиридонова, а также идиш, который помнила с детства и даже немного немецкий.

Фани освоила рацию, научилась кое-что готовить из скудных продовольственных запасов, которые добывали её товарищи. И здесь, в горах, произошла неожиданная, ещё одна мистическая встреча. В полевом госпитале, который находился высоко в горах, она встретила доктора Петрова. Это он много лет назад в Нерчинском централе, после ледяного карцера, вытащил её с того света.

Они подружились, часто вспоминали Дмитрия Ульянова, к которому оба были очень привязаны. Но судьба, как гильотина, о которой когда-то вспомнил нарком Луначарский, была беспощадна к Фани. Под её нож попадали самые близкие и любимые Фани люди. Она забрала родителей и младшую сестру, Натали, Дмитрия, Екатерину… При одном из налётов немецкой авиации бомба попала и в палатку полевого госпиталя, где оперировал доктор Петров.

За годы в горах было много потерь, но начались и победы. В 1944 году отряды Сопротивления де Голля через Триумфальную арку входили в освобождённый Париж. Фани шла по Елисейским полям, по ковру из цветов рядом с генералом де Голлем, и сотни тысяч парижан скандировали его имя.

Впервые за долгие годы она была по-настоящему счастлива. В свою бывшую квартиру на улице Мари Роз она больше не вернулась. Годы войны почти стёрли из её памяти воспоминания о работе на ЧК, о Семёнове, обо всех тех мерзостях, в которые, по воле судьбы, ей пришлось невольно окунуться с головой.

Там в горах её окружали совсем другие люди, чистые душой, цельные, будто выкованные из металла. Старые товарищи по Сопротивлению предложили ей работу в секретариате нового правительства, но Фани отказалась, и даже просила не представлять её к высокой награде Франции, поскольку эти наградные списки должны были быть опубликованы в газетах. По ним её могли вычислить люди Семёнова, даже если сам он погиб. Она не хотела возврата к прошлому.

Фани сняла квартиру в тринадцатом округе Парижа и по счастливой случайности нашла работу в русской редакции новой газеты «Монд», которая тоже располагалась на бульваре Огюста Бланки. В её обязанности входил ежедневный просмотр русскоязычных газет и журналов и перевод самых интересных новостей из СССР для подвала газеты.

Жила она тихо и спокойно, с коллегами по редакции общалась ровно и доброжелательно, но друзей не заводила. Работа ей нравилась, атмосфера в редакции была шумной, с частыми вечеринками, но когда Фани возвращалась домой в свою уютную, но пустую квартиру, мысли о Натали начинали мучить её. Она доставала фотографии дочери и подолгу разговаривала с ней.

Это случилось в один из таких одиноких и печальных вечеров. Фани вдруг поняла, что должна поехать на улицу Мари Роз, просто поехать и всё. На бульваре Огюста Бланки взяла такси: «На улицу Мари Роз, пожалуйста», – попросила она таксиста. Минут через двадцать показались до боли знакомые дома, кафе и магазинчики.

Фани попросила таксиста ехать совсем медленно, объяснив, что присматривает здесь квартиру. Справа остался музей Ленина, а вот и знакомые окна. Глухо начала пульсировать кровь в висках, сердце готово было выскочить из груди – в крайнем окне горел свет, на подоконнике стояла лампа с жёлтым абажуром и одна штора была завязана узлом. Это означало только одно – её ждали, она должна была срочно выйти на связь.

– Гони, – прошептала она таксисту, и ещё долго кружила по городу, будто опасалась слежки. Этим июньским вечером тихая, спокойная жизнь Фани закончилась. Она стала нервной и раздражительной, чем очень удивляла своих молодых коллег. Ей постоянно мерещилась слежка. Теперь, уходя на работу, она клеила свой волос между дверью и косяком, чтобы потом, вечером внимательно осмотреть его и убедиться, что гостей пока не было.

Её вызвал главный редактор Юбер Бёв-Мери, полный, как Гаргантюа, добродушный человек. В редакции его очень любили.

– Что с вами происходит, мадам Дюпре? Может быть, мы можем чем-то помочь?

И тут Фани прорвало, она, вдруг зарыдала в голос, чего с ней не было много лет.

– Моя дочь… Натали… она осталась там, в России и я ничего не знаю о ней, – говорила она, пытаясь унять слёзы, – спасибо, но вряд ли вы чем-то сможете помочь. Я даже не знаю, где её искать….

Юбер подошёл и по-отечески, хоть и был моложе Фани, обнял её,

– Не беспокойтесь, сам президент звонил и спрашивал о вас, обратитесь к нему, он поможет, отношения с новой российской властью у нас сейчас хорошие, да и в войне мы были союзниками.

Потом они пили кофе, Юбер постоянно курил и веселил Фани анекдотами, рассказывать которые он был непревзойдённый мастер. Расстались хорошо, Фейга действительно успокоилась.

«В самом деле, – думала она, – за три года после войны они меня найти не смогли, может и обойдётся. А Семёнов, даже если и жив, вряд ли тронет мою девочку, всё-таки он её «крёстный».

Сегодня день начинался, как обычно – Фани читала новости и механически печатала их на машинке: «В СССР отменили карточную систему», «В Большом театре премьера – «Ромео и Джульетта», танцует Уланова», «В Вене, в знаменитом музее Альбертино, открылась первая после войны выставка советских художников – Дейнека, Герасимов, Иванов…».

Фани прочла последнюю фамилию, и комната поплыла перед глазами. Она встала и вышла в коридор. В туалете умылась, закурила. «Так, Сергей Абросимов! Совпадений тут быть не может, это он – Серёжа». Решение созрело молниеносно. Она вошла к Юберу, у которого шла летучка – все курили и говорили одновременно, дружно звонили несколько телефонов, дым от сигарет и гвалт стоял невероятный.

Фани добралась до Юбера и крикнула ему в ухо: «Мне нужно два отгула!» Юбер посмотрел на неё отсутствующем взглядом и продолжал говорить по телефону. Потом положил одну трубку и поднёс к уху другую, которую грел до этого на огромном животе.

– Ну, так как?!! – ещё раз прокричала Фани. Шеф обреченно махнул на неё рукой.

– Будем считать этот жест разрешением, – подумала она, пробираясь к двери между стульями своих говорливых коллег. Заехала домой, переоделась, взяла все деньги, которые были у неё в доме, так, на всякий случай. Аккуратно сложила в конверт фотографии Натали, с ними она не расставалась никогда, и уложила всё в старый ридикюль, который когда-то подарила ей Мария Спиридонова. Вышла, закрыла за собой дверь и спустилась вниз.

– Боже, мой, Серёжа! Если Семёнов не врал, то Натали работает у него, какое счастье, – думала Фани по дороге в аэропорт Орли. И ещё, как ученик-двоечник постоянно, словно боялась забыть, повторяла: «Музей Альбертино…музей Альбертино…». Её била нервная дрожь.

Венский аэропорт Швехат оказался маленьким, уютным, почти игрушечным и нереально чистым. «Не то, что «Орли», – подумала Фани, – здесь, как в операционной». Особенно её поразила брусчатка на полу аэропорта. «Да, – уже вслух подумала Фани, - в России брусчатка только на Красной площади, вокруг Лобного места, где рубили головы непокорным». И вдруг представила – на Лобном месте гильотина! «Вот чего не хватает Советам», – подумала она, поёжилась и пошла на остановку такси.

Таксисты всего мира одинаково болтливы, видимо, это часть их профессии. Фани немного понимала по-немецки, но австрийский не знала вовсе, хоть и языки эти родные братья. Она прочла на счётчике имя Петер и просто назвала адрес: «Музей Альбертино».

– Вы русская, я угадал?

– Да, когда-то, очень давно я жила в России.

– А мой дед приехал сюда ещё до революции.

Они ещё немного поговорили о России, пока не въехали в центр города.

– Справа собор Святого Стефана, – сообщал Петер, – а вон там Венская опера. «Сердце красавиц склонно к измене и к перемене…», – запел он неожиданно крепким и красивым тенором. Фани была потрясена.

– А почему вы не там, а здесь, за рулём?

– А что, все гондольеры Венеции поют в опере? – он громко рассмеялся. – Мой дед, мой отец были извозчиками, а по голосу я им и в подмётки не гожусь. Зато я слушаю здесь лучшие голоса мира, в десять лет я услышал Шаляпина в «Мефистофеле» Бойто и с тех пор заболел оперой. Я всю зарплату трачу на посещение оперы, я ведь пока холостой. Во-о-он там, за городской Ратушей ваш музей, мадам. Считайте, что приехали, дальше пешеходная зона.

Фани рассчиталась и тепло попрощалась с Петером. На козырьке великолепного дворца стояла огромная конная статуя, и казалось, что этот мираж, как гигантская старинная каравелла, плывёт ей навстречу. Фани взяла билет, купила красочный буклет и вошла в музей.

Из буклета было понятно, что замок этот принадлежал династии Габсбургов, а конкретно эрцгерцогу Альбрехту. «Иначе и быть не могло, не пролетариям же», – подумала она. Фани прошла через парадный зал, стены которого были декорированы старинной золотой парчой, и поднялась на второй этаж, следуя стрелке с надписью «выставка советских художников».

До её закрытия оставался час. «Всю эту красоту и за неделю не осмотришь», - с сожалением думала она. Фани быстро прошла зал Дюрера, затем Мунка и остановилась у Ван Гога, Дега и Энгра – здесь никого не было, и она решила написать записку Сергею, в которой просила его о встрече. Будучи человеком опытным, она понимала, что без «сопровождающих» ни одну делегацию из Союза не выпустят.

Стрелка привела её в небольшой зал, по которому лениво слонялось несколько человек, они что-то обсуждали и неприлично громко смеялись. На картинах была сплошь красная кавалерия на марше, на отдыхе, в атаке, с саблями наперевес.

В самом углу висел маленький офорт, Фани сначала прошла мимо, но остановилась и вернулась к картине. Уплывала вдаль рыбацкая шаланда, а сквозь её парус просвечивало кроваво-красное солнце. «Предчувствие» С. Абросимов. Евпатория 1917 год».

Тридцать лет назад эта рыбацкая шаланда начала свой путь на её глазах. «Боже мой! – думала Фани, – тридцать лет, как один день!». За её спиной опять нарочито громко рассмеялись. Фани резко обернулась и, собрав весь свой небогатый запас немецких слов, послала шумящих в одно… в одно не очень приятное место.

Оставив изумлённых знатоков живописи соображать, куда это их всё-таки послали, она повернулась и пошла в другой конец зала. Она всё искала глазами Сергея и не находила его. Неужели его сегодня не будет? Придётся искать по гостиницам, а это уже хуже. Фани обошла почти весь зал и в нише стены увидела портрет, который заставил её остановиться и замереть.

Прекрасная греческая богиня сидела на камне посередине волшебного, будто зеркального озера, и смотрела на своё отражение. Изящный поворот головы на длинной, лебединой шее, прекрасная, отливающая светлой бронзой кожа просвечивала сквозь полупрозрачную тунику и из глубины зазеркалья, из-под воды всплывало отражение её лица. И столько в нём было боли и муки, беспощадного желания вынырнуть, наконец, и вдохнуть глоток воздуха, что Фани стало не по себе. Внизу была подпись «Незнакомка».

Она отошла, присела на банкетку и достала очки, медленно подняла голову и ещё раз посмотрела на картину. Из-под воды на неё умоляюще смотрели глаза Натали. И тут она увидела Абросимова – в самом дальнем углу зала он надписывал редким посетителям буклеты. Жиденькая очередь быстро таяла, Фани подошла и встала в самый её конец. Она открыла буклет с портретом «Незнакомки» и вложила туда записку.

Сергей постарел, Фани внимательно его рассмотрела, но белый смокинг по-прежнему сидит идеально, а седина его только украшает. Да и его любимые очки в золотой оправе ему к лицу, заключила она. Подошла её очередь, Фани опустила вуалетку, открыла буклет с запиской и протянула его Сергею, руки её дрожали: «Café « Central». Жду вас в десять вечера. Умоляю, приходите! Я мать Натали Дюпре».

Абросимов автоматически поставил свою подпись, мельком пробежал глазами записку, и тут, с опозданием, смысл прочитанного дошёл до него. Он хотел побежать за этой женщиной в странной шляпке, но очередь всё не заканчивалась. «Переводчик» придержал его за руку и заставлял дежурно улыбаться оставшимся посетителям. Сергей и улыбался, как кукольная марионетка, а в голове вальсировала одна и та же фраза из записки «Я мать Натали Дюпре»…

Фани, изнемогая от нетерпения, бродила по Вене. Прокатилась по центру на роскошной коляске, в которую были впряжены две белые лошади с красными лентами в гриве. Потом зашла в собор Святого Стефания, помолилась Богородице, зажгла и поставила короткую толстую свечу к сотням других, уже горящих. «Вот сколько людей уже обращались сегодня к Богородице с просьбами», – подумала она. «сегодня не забудь обо мне, Господи», – прошептала Фейга, выходя из храма.

Идти больше никуда не хотелось, и ноги сами несли её к кафе Central. До встречи ещё оставался целый час. «Лучше там подожду», – подумала Фани, сгорая от нетерпения. Она вошла в кафе, осмотрелась и открыла дверь с надписью DAMEN WC.

Поразили её не огромные, в потолок зеркала, этого добра и на Елисейских полях хватало, а тихо, будто с небес, льющаяся музыка и флакончики духов, расставленные повсюду. Толк в духах Фани понимала и с чисто женским любопытством открывала каждый флакончик и, как знаток, вдыхала все эти ароматы. И, как истинный патриот Франции, резюмировала: «Да, здесь приятная музыка, красиво, но до наших духов Шанель№5 им ещё далеко».

Фани сняла шляпку, припудрила нос и щёки, поправила причёску, внимательно посмотрела на своё отражение в зеркале «старая ты кляча», и пошла в зал. В первом узком и длинном зале всё было занято, зато в следующем – круглом и огромном, в самом углу, за барной стойкой был свободный столик. Правда, за ним сидел какой-то тип весьма подержанного вида, с кружкой пива, в потрёпанной шляпе, надвинутой на самые глаза.

Она попросила разрешения присесть, мужчина кивнул головой. Фани села к столу, а ридикюль поставила на соседний стул, так, на всякий случай, чтобы не заняли. Она внимательно осмотрела зал, пристально вглядываясь в лица мужчин, сидящих за соседними столиками. Абросимова среди них не было. Фани перевела взгляд на соседа по столику и сразу узнала его. Сергей сменил костюм, надел подержанную шляпу и простенькие очки, что полностью изменило его внешность. «Это мою записку, Сергей, вы читали сегодня в музее», – и она откинула вуалетку с лица. Абросимов поднял голову и посмотрел на Фани долгим, пристальным взглядом художника и в ту же секунду понял, кого так мучительно долго ему напоминала Натали.

Сергей откинулся на спинку стула, судорожно снял и снова надел очки. Глаза стали огромными, кровь отлила от щёк, будто он увидел перед собой покойника, которого только что сам закопал и присыпал землёй.

– Фа-а-а-ни?! – даже не сказал, а выдохнул он, – как?... ты жива? Тебя же….

– Потом, Серёжа, потом! Расскажи, как там Натали, как случилось, что она работает у тебя?

Быстро достала пакет с фотографиями

– Вот смотри, – лихорадочно говорила Фани, руки её дрожали, – видишь, эти фото я получала каждый год, а портрет «Незнакомки» гениальный, поверь мне. Ты, Серёжа, гений.

Сергей бережно перебирал фотографии, постепенно приходя в себя. Он рассказал Фани историю появления в их доме Натали, о том, как они с Абрашей любили её, а сам всё время думал, как сказать ей о главном?

– А потом, когда родилась Дора, – она так стиснула его руку, что Сергей чуть не вскрикнул от боли, – ты ничего не знала, Фани?! У тебя теперь есть внучка!

– Давай выпьем, Серёжа шампанского, раз появился такой повод. У меня теперь есть внучка! – всё время повторяла Фани и крестилась куда-то в потолок.

Они выпили и Сергей подробно рассказал ей о том, как они жили все эти годы. О том, как в сорок первом Абрам ушёл на фронт, да и сгинул, «Погиб, наверное». Ещё про то, как жили они дружной семьёй с Абрашей, Натали и Дорой, которая «маленькая копия Натали». Затем извинился, встал и ушёл в мужскую комнату. Там снял очки, умылся холодной водой и решил, что нужно сказать ей правду. И Абросимов вернулся в зал. Счастливая Фани встретила его улыбкой.

– Хочешь ещё шампанского, Серёжа?

«Сейчас или никогда», – подумал он и взял её горячие ладони в свои сильные руки художника.

– Её больше нет, Фани… Натали умерла. Этот портрет я написал уже после её гибели.

Закачался зал, начали оплавляться и стекать струями огромные хрустальные люстры в зале, лица официантов превратились в белые безликие маски, а затем и вовсе исчезли. Наступила тьма, стало холодно и…пошёл снег.

– Где я?.. Почему снег?.. Я в России, а вот моя сестрёнка... но она же сгорела тогда, живьём… А, это ледяной карцер…

Путались и рвались на куски мысли Фани. Вокруг неё суетились и бегали официанты, Сергей держал её голову в своих руках. Резкий запах нашатыря ударил ей в голову, пелена спала, Фани очнулась от глубокого, почти смертельного обморока. Зал стоял на своём месте, люстры по-прежнему висели на потолке, Сергей сидел напротив. В голове звенело, но она была на удивление ясной и чистой.

– Как это случилось, Серёжа? – спросила она ровным, бесстрастным голосом.

– Это случилось ещё в сорок третьем, зимой. Я в тот день работал в Баковке, писал портрет Будённого, а когда приехал в Москву, то увидел во дворе милицейские машины и много людей, которые фотографировали, что-то там замеряли и к Натали близко никого не подпускали. Тогда я поднялся к себе в мастерскую и увидел её оттуда, сверху. Она лежала в снегу, раскинув руки, и вокруг была кровь. Я понял, что она мертва.

На счастье, Дора в этот день была в детском саду, в группе продлённого дня. В её квартире всё было перевёрнуто вверх дном – они явно что-то искали. За день до этого меня вызывали на Лубянку, и некий полковник Семёнов очень интересовался Натали и какой-то коробкой с плёнкой. Я сказал, что никогда ничего похожего у Натали не видел. Я звонил потом этому Семёнову. Он сказал, что слышал об этом самоубийстве и выразил соболезнование. Только я ему не верю, Фани, мне показалось, что он гадкий и лживый человек. Не могла Наташа сама выпрыгнуть из окна, они заставили её сделать это.

– А Дора? Где Дора?

– Я потом поехал за ней в сад, но там мне сказали, что её забрал какой-то пожилой мужчина. И сколько я не искал её со всеми моими связями, ничего выяснить не удалось. Как ты себя чувствуешь, Фани? Выпей воды….

– Как я себя чувствую? – усмехнулась она. – Как может чувствовать себя труп?

Абросимов нервно взглянул на часы

– Меня могут хватиться в гостинице наши «кураторы», ты извини меня, Фани.

– Иди, Серёжа, я в порядке, доберусь сама. Иди с Богом.

Сергей подошёл, обнял и поцеловал её

– Держись, Фани, Дору мы найдём, это я тебе обещаю.

И вышел.

 

Глава двенадцатая

Фани смутно помнила, как она прилетела в Париж. Также она не могла понять, кто её провожал и посадил на самолет. Вспомнила только, что по какому-то невероятному совпадению в аэропорт её отвёз тот самый поющий таксист. Кажется, его звали Петер.

Домой она вернулась утром следующего дня. Сил идти на третий этаж не было, и она решила вызвать старый, изношенный, видимо, ещё со времён Наполеона, лифт. Сегодня, наверное, был праздник, и лифт всё-таки приехал.

Перед дверью она долго искала ключи сначала в сумке, а потом и в карманах. И вдруг она почувствовала запах… запах знакомой сигары, от которого её начал бить озноб. Она узнала бы его даже в аду. Фани поднялась на последний этаж, вызвала лифт-калеку и спустилась вниз.

Она приехала в маленькую частную гостиницу, где хозяином был итальянец, и зарегистрировалась под именем Мелинды Брюс, это было имя одной её приятельницы по редакции. «Хоть я и не публиковала материалы в газете под своим именем, они меня вычислили», – подумала Фани, и с ужасом подумала о Семёнове, о том, что будет, если они меня достанут. «Лучше бы меня сожгли тогда, в этой проклятой бочке, или отрубили голову – слишком много для одного человека горя и несчастий».

Она заказала ужин в номер – бутылку Шардоне и мясо, к которому до утра так и не притронулась. Так и просидела Фани до утра, вспоминая Натали и всю свою изломанную, проклятую Богом жизнь. Под утро она высыпала всё из своего старого ридикюля на стол: фотографии Натали, буклет с выставки Сергея и ненужные уже ключи от квартиры. И последним упал на стол маленький холщовый мешочек, о котором она давно забыла.

Фани достала из него маленькую фигурку с верёвочкой на шее, из тюремного хлебного мякиша, который давно превратился в камень. Покрутила её перед глазами и впервые всерьёз подумала о смерти. Но тут же внутри её родилось и прозвучало пока непривычное слово – Дора. «Господь милостив, – думала она, – пока он не подарил мне смерти, хотя мог сделать это много раз, значит, для чего-то я ещё нужна на этом свете. Буду нести свой крест, пока смогу и замаливать грехи свои». Немного подумала, а вслух сказала: «Это если получится».

Ранним утром, когда Париж только просыпается, и последние уборщики уходят с его улиц, Фани вышла из гостиницы. Она разбудила крепко спящего в машине молодого таксиста, и они поехали на Рыночную улицу. Там, почти напротив Пантеона, была единственная в этом округе круглосуточная почта. Фани попросила конверт и бланк у смуглой и красивой особы, которая, похоже, этой ночью спать и не думала – от неё приятно пахло хорошим шампанским и духами Шанель №5. «Алжирка», – безошибочно определила Фани. Она присела за самый дальний столик в углу почты и написала на конверте адрес:

«Израиль. Хайфа. Монастырь кармелиток.

Матери-настоятельнице».

Затем, на чистом листе бумаги:

Уважаемая матушка.

«Я, Фейга Ройтблат, правнучка известного Вам Ефима Ройдмана. Прошу приюта и защиты в Вашем Монастыре, надеюсь, у Вас найдётся келья для паломницы, в которой она будет замаливать грехи до конца дней своих.

С надеждой Фейга Ройтблат».

 

Глава тринадцатая

Москва. Хоральная синагога. 1948 год.

Праздник Йон Кипур (Судного дня) собрал у синагоги тысячи евреев. Погода была, как на заказ – голубое небо, солнце, по московским меркамжара, двенадцать градусов тепла. Именно столько в этот октябрьский день показывал огромный и «вечный» термометр на Центральном телеграфе.

Главного раввина Шлифера слегка потряхивало от волнения, когда он смотрел на море голов у своей синагоги. Пришли студенты, военные, дети, знаменитые певцы и актёры, писатели и учёные. Все они ждали приезда первого израильского посла Голды Меир.

Яша Мойсе, помощник главного раввина, сбился с ног, готовя на женской половине, на «хорах», место для почётной гостьи, которая привезла бесценный для синагоги дар – свиток Торы. Своего товарища и друга детства Борю Крамера он пригласил заранее, уже к семи утра, чтобы он попал в главный зал, где и прозвучит молитва Судного дня.

Не хватало только третьего их дружка Абраши Лифшица, чтобы и он тоже увидел триумф Яшки, который по своей служебной обязанности, был при Голде Меир на случай, если ей вдруг что-то понадобится.

Друзья росли в пригороде Витебска со странным названием Песковатика, на Большой Покровской улице. Гоняли мяч, втихаря покуривали и постоянно бегали к соседу Марку, который хоть и был постарше лет на пять, но общался с ними, как с ровней. Марк рисовал везде – на стенах своего дома, на заборах, на кусках картона. На них летали по ночному небу не только дядьки и тётки, но и коровы и даже коза.

Мальчишки хохотали до упаду, а Марк клятвенно заверял их, что видел всё это своими глазами. «Подумаешь, коровы летают!» – говорил Яшка, и дружки заговорщицки переглядывались. У них была своя тайна, страшная, о которой они поклялись молчать до гроба. Когда отец Яши уходил в хедер читать Талмуд таким же оболтусам, как и эти трое, Яша зажигал большую свечу, и друзья спускались в подвал дома.

Там, в дальнем углу, стоял тот самый заветный, старинного, мутного и толстого стекла шар, в котором жила и пищала эта самая «страшная» тайна. Яшка снимал с шара старый дедов зипун и подносил свечу к «Моисееву чуду» – так говорил ещё дед. Три пары детских глаз заворожено смотрели на зверюшку внутри шара. Щелкали по нему пальцами, стучали, негромко смеялись и восторженно перешёптывались, когда, наверное, уже в сотый раз осматривали шар.

На нём не было ни одной царапины, ни одного шрама – шар был герметичен. «Крысюк» же, так мальчишки прозвали «Моисееву зверюшку», бегал, словно белка, внутри шара, когда они катали его по полу, блестел бусинками чёрных весёлых глаз, словно говорил: «Вам, что, делать нечего, пацаны?». Легенда об этой зверюшке передавалась из уст в уста, но никто точно не знал, откуда она появилась в семье Мойсе. И сколько Яшка не просил деда раскрыть ему эту тайну, всегда заканчивалось одним. Дед подзывал его к себе и говорил на ухо: «Вот буду помирать, поц, приходи, так и быть, расскажу».

Только однажды он проговорился отцу Яши, что чуду этому пять тысяч лет. Яшка поделился этой новостью с друзьями, и сколько они не считали на пальцах и в уме, понять, что за величина пять тысяч лет, им так и не удалось, только умный Боря изрёк: « Кажется, это много… или очень много». На этом тему закрыли.

Потом жизнь, революция и гражданская война разбросала друзей в разные стороны. Яшка продолжил семейные традиции и, в конечном итоге, дослужился до помощника главного раввина в Хоральной синагоге Москвы. А Боря с Абрашей, видимо, заразившись художественной бациллой от соседа - художника, пошли в искусство.

Абрам начинал помощником оператора в студии Ханжонкова (в основном поначалу бегал за водкой), а умный Боря закончил театральный техникум, тот, что в Собиновском переулке, и пробился на место администратора аж в Колонном зале Дома Союзов. И только за три года до начала войны пресеклись их пути в одной точке и в один день. Это был Рош-а Шона (еврейский Новый год), который советские власти разрешили провести в одной только Хоральной синагоге Москвы.

Сегодня же для Якова Мойсе был великий день. Он помог Голде Меир спуститься с «хоров» в главный зал после молитвы, и она со слезами на глазах благодарила Шлифера за эту молитву. Главный раввин и передал ей список из девяноста шести фамилий, которые захотели уехать в только что народившийся Израиль.

Дело это было рискованное для всех, но Голда пообещала через свою подругу Жемчужину-Молотову договориться с «таможней», точнее с её начальником. Фамилия Якова Мойсе стояла сообразно алфавитному порядку почти в конце этого списка, и для него начались длинные, бессонные ночи, когда он вздрагивал от каждого шороха в коридоре своей коммуналки. И не зря.

«Надо же, сколько шума и вони из-за этой Голды Меир», – думал Семёнов, просматривая донесения своих сотрудников. Все списки лиц, так или иначе попавших в её окружение, лежали перед генералом. Особенно его возмутило сборище в синагоге: десять тысяч евреев пришло на этот праздник Судного дня.

 

«А сколько не пришло?» – думал генерал. Резко заболели шея и позвоночник. Раны ещё давали о себе знать. Семёнов встал, налил из графина воды и запил таблетки, которые ему выписал профессор Бурденко.

Из того окопа, в сорок первом, где они умирали с Абрашей, ночью их вытащили две молоденькие медсестры и потом он, какими-то неисповедимыми путями, оказался в тыловом госпитале. Что стало с Абрамом, он так и не узнал. Но последние слова его всё-таки расслышал. Копия плёнки у Натали.

Как же он жалел тогда, что отправил к Натали Петровича с группой таких же дебилов – настоящие профессионалы тридцатые годы не пережили. Чёрт их дёрнул вкатить ей эту «сыворотку правды»новый препарат из спецлаборатории. После чего она понесла какой-то бред о Кагановиче, его дочери и зяте, который её изнасиловал, и всё. Про плёнку не успели. Она взяла и выбросилась из окна. На этом наркодопрос и закончился. Последняя ниточка, ведущая к плёнке, оборвалась.

Больше всего в жизни генерал не любил неопределённость и неизвестность, особенно в делах важных, таких, как это. Чувствовал генерал, «слепой кишкой» чуял, что всплывёт когда-нибудь эта плёночка. И тогда ему конец. Это приговор – стенка, даже без суда и следствия. «Интересно, а если они и мне вколют эту сыворотку, думал Семёнов, и я расколюсь и расскажу о том, что приказ убить Вождя мирового пролетариата я получил от его ближайшего сподвижника, товарища Свердлова. Представляю себе эти рожи в Политбюро! И тогда получится, что вся эта славная когорта идейных единомышленников просто кучка «паханов», которые за власть готовы были перегрызть друг другу горло. Кто ж мне это простит? Или, допустим, эта плёнка уйдёт за границу, какой вой там поднимется?». Генерал был прагматиком и всегда просчитывал самые плохие варианты. Но годы шли, и Семёнов стал понемногу забывать об этой плёнке, о пропавшей неизвестно куда Фани Каплан, о войне и Абраше.

К генералу Семёнову этот список, уже прошедший десятки инстанций, попал в сильно урезанном виде. В нём из девяноста шести фамилий осталось лишь восемнадцать. «Так, моих парней здесь четверо, все на месте, – думал он, просматривая список, – идиоты! Зачем нужно было вычёркивать столько народа из этого списка, пусть бы катились к чёртовой матери в свой Израиль, воздух в Москве был бы чище!». Ещё раз пробежал глазами список. «Надо бы кого-нибудь вычистить, для порядка», – подумал генерал. Чем ему не приглянулась фамилия Яши – неизвестно, только именно её он и собрался вычеркнуть, но раздался телефонный звонок, и он отложил ручку. Звонил сам Абакумов, Семёнов почти выбежал из кабинета. Яше Мойсе в очередной раз повезло.

И настал, наконец, тот счастливый день, когда Якову Мойсе дали разрешение на выезд. Это была советская виза второго рода, которая разрешала покинуть страну навсегда. Закончились ночные страхи и кошмары, и Боря Крамер, друг, накрыл стол не где-нибудь, а в Метрополе, на втором этаже, в шаляпинском кабинете. Боря был здесь своим человеком, поскольку не раз после концертов приводил сюда на ужин звёзд кино и театра.

Официанты выстраивались в очередь считали за честь обслужить таких гостей. И даже главный швейцар Метрополя Фролыч, штатный сотрудник МГБ, сквозь пальцы смотрел на пьяные выходки Бориных гостей, и даже не упоминал об этом в своих отчётах, за что был неоднократно «обласкан» щедрым на подношения Борисом Крамером.

Когда Яша Мойсе вошёл в шаляпинский кабинет Метрополя, у него зарябило в глазах от стоящих на столе серебряных приборов, фаянсовых и хрустальных на льду вазочек с чёрной и красной икрой. Были белые грибы, запеченные в сметане с соусом из шампанского, но больше всего Яшу потряс фрукт посередине стола. В этот вечер он узнал, что на свете существуют ананасы.

Одним словом, для друга Боря расстарался, как мог. Вечер был в самом разгаре. Внизу играл оркестр, и сегодня на счастье выдавала какие-то невероятные трели труба самого Эдди Рознера.

Первую выпили за память о родителях. Яшка ел всё подряд, его вдруг обуял дикий голод – за недели ожидания он похудел на десять килограммов. Потом ещё много пили и рассказывали каждый о своей непростой жизни, перебивали друг друга, смеялись, пока Боря не спросил, наконец, о дате отъезда. И, как человек опытный и знающий посоветовал Яше:

– Вас всё равно будут шмонать – серебро, книги, картины, кольца и прочую дорогую дребедень не бери. Трусы, носки и всё, тогда пройдёшь без вопросов.

– А как же быть с нашим «Крысёнышем»? – Боря недоумённо уставился на него,

– Ты что имеешь в виду?

– «Моисееву зверюшку», ты разве забыл?

– Ты хочешь сказать, что она жива?!

– Конечно, думаю, переживёт и нас с тобой.

Боря был потрясён.

– Я ведь всегда думал, что это фокус какой-то твоего деда. Тогда делаем так. Я точно знаю, что при шмоне клетки с канарейками и попугаями оставляют, так что купи клетку и засунь туда шар с «Крысюком», скажешь, дрессированная крыса. Таможенники хоть и не брезгливый народ, но крыс они не любят – это факт. Думаю, проскочишь. Ну, и давай выпьем за нашего Абрашу, царствие ему небесное!

Боря наполнил рюмки. Оркестр внизу играл слишком громко и Яшка наклонился к самому Борину уху:

– У нас один прихожанин из Германии недавно вернулся, долго лечился в госпитале. Так вот, он рассказывал, что рядом с ним лежал какой-то Абрам Лифшиц. Грудь и ноги у него были прострелены, но он выжил и, по описанию, очень похож на нашего Абрашу. Так что давай за его здоровье. Дай бог, чтобы это было правдой.

Выпили, закусили балычком, икоркой, и Боря потребовал горячее.

– Мы должны выполнить одну Абрашину просьбу, – сказал Яша. И рассказал, как лютой зимой сорок первого в синагогу пришла молодая женщина с маленькой девочкой.

– На счастье, Шлифера в синагоге не было в этот вечер. Она отдала мне холщовый мешок, в который был завёрнут Талмуд Вавилонский. Я ещё с детства помню этот Талмуд, ему, наверное, столько же лет, сколько и нашей «Моисеевой зверюшке». Они хранили его под крышей в коровнике много лет – боялись сначала «чёрной сотни», а потом и красных. Там Абраша спрятал что-то очень важное для себя, как сказала эта женщина «Смертельно важное», понимаешь? Видишь, под столом сумка, там и лежит Абрашина посылка, оставляю её тебе. Отдашь человеку, который назовёт Абрашино или моё имя. Спрячь подальше и береги, как зеницу ока, как память о нашем детстве.

Выпили, обнялись.

– Знаешь, Боря, я чувствую, что когда-нибудь Абраша за ней вернётся.

Потом были перепела и ещё что-то невероятно вкусное, о чём Яшка будет долго вспоминать в фильтрационных лагерях под Веной, да и в Иерусалиме, где он поселится навсегда – первые годы будут голодными. А Боря будет кататься как сыр в масле, до поры до времени, конечно, пока Абрашин Талмуд с плёнкой не сыграет свою роковую роль и в его жизни.

 

Глава четырнадцатая

Израиль. Хайфа. Монастырь кармелиток. 1957 год.

Пробил колокол на главном Монастыре храма Кармелиток – он каждый раз заставлял Фани вздрагивать и просыпаться. Обрывки из старых тюремных снов рассеивались, как вязкий и тягучий нерчинский туман. Да ещё тревожил своими вспышками маяк, что был прямо под ними на склоне горы Кармель. Он вызывал у Фани неясное ощущение тревоги.

Фани пыталась проснуться и понимала, что колокол этот звонит не по ней, там, в Централе, а здесь, на горе Кармель, и отбивает он один час до начала службы в главном храме. Но вставать не хотелось, была зима, и даже её отдельный маленький домик, расположенный в самом углу монастырского сада, не отапливался, как, впрочем, и остальные помещения монастыря.

Уже десять лет Фани жила в этой гостеприимной обители под своим настоящим именем – Фейга Ройтблат (спасибо Семёнову за второй паспорт). Постепенно она вновь сроднилась с этой фамилией, привыкла к ней и даже стала забывать, о том, что когда-то её звали Фани Каплан и Мария Дюпре. Эти имена постепенно стирались из её памяти, и лишь изредка, ночными кошмарами, возвращались из прошлого в её нынешнюю жизнь.

Она много читала в эти годы, библиотека здесь была огромной, часто думала о смысле жизни и ещё о том, что имя это – Фейга Ройтблат, как нельзя более подходит к тому состоянию покоя, умиротворения и душевного равновесия, которое она, наконец-то, обрела здесь, на горе Кармель.

Она давно привыкла к жёсткому распорядку и укладу жизни в монастыре, хотя некоторые привилегии, которыми она пользовалась, не нравились сёстрам-монахиням. В последнее время её мучила бессонница, особенно в зимние время года, когда на гору Кармель с моря обрушивались ураганные ветры. По вечерам она зажигала настольную лампу, закутывалась в тёплую шаль и наливала себе бокал терпкого местного ликёра.

Сегодня утреннюю службу проводила мать-настоятельница монастыря Симона. Фейга исправно посещала службы, молилась вместе с сёстрами-монахинями. Только молитвы и просьбы к Богородице у неё были свои, тайные, недоступные даже для матушки-настоятельницы.

Пора было вставать, а поскольку завтракать перед службой им запрещалось, Фейга решила ещё немного понежиться под пуховым, тёплым одеялом. Она любила эти нечастые службы в главном храме монастыря, где при входе на стене меценатов и благотворителей обители значилась и фамилия её прадеда – Ефима Ройдмана, поставщика двора Его Величества императора Александра Второго.

Фейга жила здесь на особом положении. Ей разрешалось, например, ездить в Хайфу, бродить там по магазинам и лавочкам палестинцев, да и постными днями она себя особенно не мучила.

Уже несколько лет в мае здесь открывалась выставка цветов, которую Фейга особенно любила посещать, потом она заходила в кафе «Пар», где заказывал что-нибудь «вкусненькое». Но тайной её привязанностью был кинотеатр «Ганим», где шли американские фильмы. Она восхищалась Одри Хепберн, была, как девочка, влюблена в Грегори Пека, а иногда смотрела и старые, довоенные фильмы с участием Марлен Дитрих.

Из Европы привозили киножурналы и показывали перед фильмами. Города Германии, Англии и Франции очень быстро зализали раны после войны, видно было, что люди, как и до войны, по-прежнему сидят в кафе, ходят на театральные премьеры, воспитывают детей, одним словом, радуются жизни, и только из России сюжетов не было.

Сегодня давали довоенный фильм «Голубой ангел» с Марлен Дитрих в главной роли. Фейга купила билет, как всегда, в седьмой ряд на седьмое место – верила, что цифра семь приносит удачу. Из афиши она знала, что фильм этот был снят не в Голливуде, а на знаменитой немецкой студии Бабельсберг.

Погас свет и, как всегда, перед сеансом пошёл киножурнал. Сегодня он был целиком посвящён событиям в Германии. Видно было, что в секторах западных союзников Берлин почти восстановили – открылись новые кинотеатры и магазины. В советском секторе была восстановлена только Дрезденская галерея.

Исполнилось сто лет знаменитой Потсдамской киностудии Бабельсберг, которая четыре года назад была переименована в ДЕФА. Показали старые павильоны, где шли съёмки фильмов про индейцев, гримёрку Марлен Дитрих, с её огромным, из «Голубого ангела», портретом на стене.

Собрание коллектива студии, на котором выступали какие-то люди. Директор представлял ведущих специалистов, актёров и режиссёров… и Фейга увидела его. Абрама Лифшица – главного оператора студии. Это продолжалось всего несколько секунд и, когда начался фильм, и запела Марлен Дитрих, Фейге уже казалось, что она ошиблась, и это просто человек, который очень похож на Абрашу.

Фейга вышла из зала и купила билет на следующий сеанс, а потом ещё и на вечерний. Она так ни разу и не досмотрела фильм до конца, зато надевала очки и впивалась в экран, когда начинался киножурнал. Теперь Фейга была уверена точно, что видела на экране Абрашу. Он почти не изменился: «Маленькая собачка до старости щенок», – так когда-то он говорил о себе.

Фейга возвращалась в монастырь, и на душе у неё впервые за много лет был праздник. Она даже не заметила, как преодолела тяжёлый подъём к Большому Кармелю. Пробил колокол – вечерняя служба закончилась, и сёстры-монахини расходились по своим кельям.

– Господи! Спасибо тебе за Абрашу! Какое счастье просто знать, что он жив! – вдруг приоткрылась в ней та, потаённая, часть её души, где до сих пор дремало её страшное и счастливое прошлое. Фейга уже знала, что не уснёт этой ночью.

– Может быть, сегодня самая главная ночь за последние десять лет, – думала она, собирая на стол скромный ужин.

От волнения она с утра ничего не ела, и только сейчас почувствовала, что изрядно проголодалась. После ужина она налила бокал своего любимого ликёра, поискала в шкафу и достала старый ридикюль, в котором хранила свою память – пакет с фотографиями Натали, буклет с выставки Абросимова с портретом «Незнакомки», маленькую фигурку из тюремного мякиша с петлёй на шее, Катину шляпку с вуалеткой, карманную Библию от Семёнова и блокнот.

Она перебирала эти вещи, будто раскладывала пасьянс из событий своей исковерканной, горькой жизни. Сейчас она открыла блокнот, испещрённый маленькими фигурками, которые она рисовала длинными, холодными ночами. Нарисовала фигуру чёрта. «Ты подставил меня у Михельсона»! И вокруг фигуры дьявола уже занималось пламя гигантского костра. «Подожди», – говорила ему Фейга, – сейчас согреешься, тебе не привыкать! Ты заставил меня своими руками убить любимую Екатерину»!

Пламя начинало пожирать дьявольскую фигуру. «Ты, Иуда проклятый, взял в заложники мою дочь, а потом и убил её! Так гореть тебе в адском пламени, мерзавец»!

Как же люто она его ненавидела! Всё, что хотела Фейга пожелать своему Иуде, она инстинктивно изобразила на этом листе. Фейга отбросила блокнот, закурила, подошла к окну – там, в кромешной тьме загорались и неожиданно гасли всполохи маяка. «Как будто сигнальные огни пожарных машин», – подумала она.

Фейга вернулась к столу и взяла в руки библию, которую оставил ей при последней в Париже встрече Семёнов. Полистала и нашла сложенный вчетверо листок в клеточку из обычной школьной тетради, надела очки и внимательно рассмотрела его.

Сначала не поняла ничего. Это была таблица, в которой буквы и цифры чередовались в определённой последовательности. Было в этом что-то очень знакомое. Фейга даже рассмеялась – она вспомнила, как разгадывали они эту головоломку в детстве с дедом. Вспомнила, как длинными, скучными вечерами они писали друг другу шутливые записки, переставляя цифры и буквы. Дед говорил тогда, что это древний шифр какого-то Темура, его использовали ещё первые иудеи, писавшие Библию.

– Завтра я порадую товарища Семёнова, – сказала она кому-то в потолок, аккуратно сложила листок, полистала Библию, нашла послание от Иуды и положила шифр на место. Посмотрела на часы – было ровно три часа ночи. «Пора», – решила она.

Фейга включила портативный приёмник «Грюндиг», который недавно подарил ей племянник матушки Симоны, Адам. В это время обычно начинали работать «Немецкая волна» и «Свобода» на русском языке.

Если верить календарю, шёл 1957 год, и Фейга не очень верила в чудеса, которые происходили в СССР. И поэтому так дотошно выпытывала у Адама про первый спутник, про кинофестивали, про чистки партийных рядов новым советским руководством.

– Получается, что те, кто в тридцатых сажал и расстреливал, теперь сами будут греть эти нары, так что ли? – допрашивала она его. Тот от души смеялся.

– Тётя Фейга, спутники действительно летают, Уланова танцует, а чистка по нашим сведениям идёт вовсю, даже в КГБ!

От матушки Симоны Фейга знала о том, в каком ведомстве работает Адам, что-то слышала о трагической гибели её сестры и мужа, которые тоже служили в этом ведомстве.

Адам нравился Фейге – высокий, широкоплечий, он, хоть и не был красавцем, бесспорно, обладал редким мужским обаянием, которое несомненно должно было нравится женщинам. Семьёй он до сих пор не обзавёлся.

– Вот встретил бы такую, как вы, тётя Фейга, в молодости, на вас бы женился!

– А я бы за такого нахала не пошла, – подначивали они друг друга, не скрывая взаимной дружеской симпатии.

Маяк, который так действовал по ночам на нервы Фейге, был стратегическим объектом, входил в зону ответственности ведомства, также, как и порт. Куратором его был Адам, поэтому он частенько приезжал сюда, навещал любимую тётку и никогда не забывал привести какой-нибудь презент «тёте Фейге». Теперь каждый раз, включая свой «Грюндиг», она вспоминала этого остроумного и обаятельного парня.

Сейчас Фейга взглянула на часы, было ровно три часа ночи – именно в это время начинала свою работу русскоязычная «Немецкая волна». Завыли, переливаясь, радиоволны, сквозь треск и шум которых иногда прорывался голос диктора. Шли новости, она почти ничего не разобрала, упомянули только киностудию Бабельсберг и опять пошли сплошные помехи.

– Чёрт бы побрал эти горы!

Фейга вытащила до конца антенну приёмника и, как привидение, ходила по комнате: ловила ту самую волну. Ничего не получалось.

– Наверное, это серьёзное событие для немцев, если об этом юбилее они трубят повсюду, – думала она, а сама конечно, надеялась на чудо.

Прорывались какие-то отдельные фрагменты, то о Марлен Дитрих, то, видимо, уже директор ДЕФА докладывал о нынешних творческих свершениях. Но всё это растворялось в сильных шумах и треске, от которого можно было сойти с ума!

Наконец, Фейга устала, вышла на свою крошечную веранду и присела на край дивана. И, о чудо! «Грюндиг» ожил, она услышала и сразу узнала этот голос с грассированным, раскатистым – рррр.

Видимо, это был уже финал интервью. Абрам рассказывал о школе операторов, которую он вёл в ДЕФА. Фейге удалось услышать последний вопрос диктора:

– Самая большая творческая удача в вашей жизни?

Абрам долго молчал.

– В восемнадцатом году мне удалось снять у завода Михельсона в Москве покушение на Ленина.

– Это же сенсация! – забился в истерике и закричал в микрофон диктор. – Где же этот материал?

– Могу только сказать, что плёнка в надёжных руках.

И опять завыл, зашумел многоголосый эфир. Фейга выключила приёмник, на веранде повисла оглушительная тишина. Она сидела замерев, будто каменное изваяние, не чувствовала даже боли в затёкшей от долгого сидения спине.

«Значит, он сохранил плёнку. Спасибо тебе, Малыш».

Фейга прилегла здесь же на диване – не было сил дойти даже до кровати. Засыпая, подумала:

«Завтра, Семёнов, ты спляшешь у меня лезгинку…

И, уже проваливаясь в чёрную бездну сна, успела додумать. – А почему… лезгинку?»

Она так и уснула, прижимая к груди приёмник, как некое живое родное существо.

Фейга открыла глаза и увидела голубое небо и солнце. Она никак не могла понять, почему она уснула здесь, на веранде и вспомнить весь вчерашний вечер. Быстро умылась и привела себя в порядок. И, в первый раз за много лет, почти не почувствовала своего тела.

Сегодня она двигалась легко и свободно, как когда-то в молодости. Боль в спине, которая мучила её почти всю жизнь ушла. Фейга порхала по кухне, готовила завтрак и даже напевала что-то из Марлен Дитрих. В окно она увидела, как во двор монастыря въехала машина Адама. Фейга видела, как его встречала Симона, которая души не чаяла в своём племяннике. «Он-то мне и нужен», – подумала Фейга, оделась и вышла во двор.

– Почему так редко стал бывать у нас? – спросила она его и поцеловала в небритую щёку. – Что случилось?

– Каждый день мотаюсь в Берлин и обратно, так нужно, тётя Фейга. Именно оттуда идут к нам детские тетради, зубные щётки и нижнее женское бельё, – на полном серьёзе объяснил он.

– Именно так я и думала! – воскликнула Фейга. – Именно зубные щётки идут на запчасти к вашим танкам!

– Я всегда восхищался вашей проницательностью, тётя! Сейчас мы выводим войска из Египта и женские трусики нашим бойцам будут просто жизненно необходимы, – засмеялся он, показав ряд белых зубов.

«Акулы умерли бы от зависти», – подумала Фейга.

Адам обнял дам, извинился

– Служба! Вернусь через полчаса.

Шутливо откланялся и двинулся вниз к маяку. Фейга догнала его у самого входа в маяк.

– Что случилось, тётя Фейга? – обернулся он к ней.

– Я коротко. Когда-то в России меня обвинили в преступлении, которого я не совершала, и приговорили к смертной казни. Мне даже хотели отрубить голову на Красной площади. Потом они убили мою дочь…

Адам изумлённо молчал.

– Сегодня ночью на «Немецкой волне» я услышала голос моего друга, он, оказывается, жив, только у него есть доказательство моей невиновности и все доказательства вины на человека, который сломал всю мою жизнь.

– Но тётя….

– Не перебивай! Мой друг живёт в Германии, он оператор студии ДЕФА, зовут его Абрам Лифшиц. Прошу тебя, передай ему моё письмо, я хочу вернуть своё доброе имя и наказать… – Фейга задохнулась от волнения и замолчала.

Адам от неожиданности присел на траву, Фейга опустилась рядом с ним. Впервые на его памяти тётя Фейга говорила с таким напором и металлом в голосе, и Адам понял – шутки закончились. Он достал сигареты – закурили.

– Значит, поступим следующим образом, – Фейга не узнала голос Адама.

Чётко артикулируя слова, он сказал:

– Дело серьёзное, я должен переговорить с шефом. Загрузка нашего транспорта у них на аэродроме занимает пять-шесть часов, немцы народ чёткий. Если мне разрешат отлучиться в советский сектор на пару часов, то я попробую вам помочь. Если нет – не обессудьте.

Погасил сигарету, встал и пошёл к воротам и бросил через плечо

– Я позвоню тётушке в семь вечера, постарайтесь быть рядом. И ещё. Напишите ваше послание, я возьму его с собой… К тому же я обязан буду показать этот текст своему начальству.

Он оглянулся и посмотрел на Фейгу долгим, профессиональным взглядом, будто впервые увидел её.

Фейга вернулась домой и села писать письмо Абраму.

«Дорогой Малыш! Не падай в обморок, это я, твоя «Вера Холодная». Вот видишь, мы оба живы, и за этот подарок будем благодарить Бога до конца дней своих. Тогда, на вокзале в Евпатории, ты сказал, что найдёшь меня, что бы ни случилось. Вот теперь я нашла тебя и это счастье. Абраша, доверься полностью подателю сего письма, это верный друг. Умоляю! Напиши, где эта проклятая плёнка, ведь Натали убили из-за неё. Это сделал известный тебе человек, он же сломал всю мою жизнь. Я хочу вернуть ему этот должок. Обнимаю. До встречи. Твоя Фани».

Вложила листок в конверт, заклеивать не стала. Раздался стук в дверь и вошёл Адам, таким серьёзным Фейга его ещё не видела. Она молча протянула ему конверт

– Это самое важное письмо в моей жизни, поверь.

– Обещаю, сделаю всё, что в моих силах, тётя Фейга, – он подошёл и, как всегда, поцеловал её в щёку.

– Вечером созвонимся.

Она видела в окно, как он нежно попрощался с тётушкой, сел в машину, и она резко сорвалась с места. Вот теперь Фейга могла заняться тем, о чём мечтала столько лет. Она достала семёновскую Библию и внимательно изучила адрес на листке. Её послание сначала должны были получить в маленьком болгарском селе Лозенец, одна часть которого была на турецкой стороне, а другая на болгарской.

Из-за этого здесь шли многолетние споры и склоки, но без стрельбы, поскольку всё небольшое население этого гибридного посёлка давным-давно породнилось между собой. Фейга что-то слышала об этом селе и закрытом для всех, даже для нелегалов, почтовом ящике Семёнова, ещё тогда, когда работала в Турции.

До почты путь был не долгим, она находилась в квартале Мошава Германит (германский квартал) недалеко от Главной синагоги. Фейга специально пошла окружным путём, через Большой Кармель, чтобы ещё раз хорошенько продумать текст письма.

Почтовое отделение находилось в первом этаже старого трёхэтажного здания. На крыльце сидел, как ей показалось, очень пожилой человек, в пейсах и форме почтового служащего, на груди его красовалась бирка с надписью – Хаим.

На губной гармошке он лихо и безобразно фальшиво играл вечную Хаву Нагиву. Фейга вспомнила пленного немецкого солдата, там в горах у де Голля, который так же лихо наяривал эту мелодию и точно так же безбожно врал. Вспомнила, как он рассказывал о своей бабушке еврейке: «Как и у Гитлера!».

Он был полуслепым, и левая нога была короче правой на десять сантиметров, но после Сталинграда – всех забирали без разбора – косых, хромых и даже малолеток – он «воевал» в обозе и при первой возможности сбежал в лес, долго плутал, пока не попал в лагерь партизан.

Фейга написала на листке адрес, и Хаим долго рылся в толстых справочниках, потел, недовольно кряхтел и, наконец, спросил:

– Это Турция или Болгария?

Фейга растерялась и механически брякнула

– Болгария.

– Это совсем другое дело, – почти пропел Хаим, – или, как говорили у нас в Одессе, две большие разницы, мадам!

Он выдал ей конверт и несколько листов чистой бумаги. Фейга села за самый дальний столик пустого зала, достала Библию и попыталась собраться с мыслями и успокоиться. От волнения у неё даже вспотели руки.

– Вот, товарищ Семёнов, извольте получить!

Развернула листок с шифром и сначала неуверенно, а потом, когда руки вспомнили эту невинную детскую игру, стала быстро заполнять клетки цифрами и буквами. Потом ещё несколько раз перечитала написанное и удовлетворённо подумала

– Это то, что надо, дорогой товарищ Семёнов! – и почему-то опять вспомнила о лезгинке. На конверте надписала адрес и тщательно, облизав языком его края, заклеила. Рассчиталась с Хаимом и пошла к выходу, потом вернулась и дала ему ещё десять шекелей:

– Смотри, не потеряй моё любовное послание!

Хаим расплылся в довольной улыбке:

– Ну, что вы, мадам, всё доставим в лучшем виде!

В монастырь Фейга добралась как раз к семи часам и сразу пошла к домику Симоны. Через открытые двери услышала, как она «щебечет» по телефону.

– Конечно, Адам, – подумала Фейга, – с кем ещё она может так разговаривать. Она осторожно постучала и крикнула:

– Можно войти, матушка Симона?

– Адамчик, милый, вот и сестра Фейга пришла, даю ей трубочку.

– Я поговорил с генералом, всё ему объяснил и поручился за вас, тётя Фейга. Шеф разрешил отлучиться на два часа, меня на это время там на погрузке подменят.

– Спасибо тебе, – у Фейги даже перехватило горло, – удачи и береги себя!

 

Продолжение следует