Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 94




Foto2

Артем ГАБРИЕЛОВ

foto3

 

Родился в 1989 году в Москве. Учился в школе №110 с углубленным изучением испанского языка. Окончил Российский государственный социальный университет. Магистр социологии. В данный момент работает в агентстве, занимающемся социальными и маркетинговыми исследованиями. Участник семинара прозы Совещания молодых писателей СПМ 2015 года. Ранее не публиковался. 

 

 

 

ИСТОРИЯ АНПЭЙТУ

Рассказ

 

Возможно, последняя из нас

 

Когда-то давно она, возможно, и сомневалась. Возможно, когда-то ей и приходило в голову, что икчевичаза, какими представлял их отец – вольных детей природы, прекрасных, сильных и свободных – никогда не существовало в действительности. Что отец был тяжело болен навязчивой идеей, был заложником своих странных идеалов, которые, как сорняк, проросли на почве его приниженности, ощущения бесправности и бесполезности. Что он... преувеличивает? Заблуждается? Да, это приходило ей в голову. В детстве она ещё могла забыться и сказать что-нибудь вроде «Если икчевичаза такие могучие, почему они не заберут нас из лагеря?» или «Откуда тебе знать, это же было тысячу лет назад!»

Она говорила так, и ей подробно объясняли, что она не права.

Отец садился в потёртое кресло, дошедшее до них из неизвестных времён и мест, широко расставлял ноги, выпячивал грудь, поднимал подбородок и в довершение медленно и тяжело опускал руки на колени. Маленькую Пэйт при виде этого преображения так и тянуло улыбнуться, но она всякий раз прикусывала язык, потому что детское чутьё безошибочно подсказывало ей: не надо его злить. Она видела, чувствовала, что в такие минуты над отцом загорается другое солнце, огромный ярко-красный диск, слышала вой ветров, у каждого из которых было древнее замысловатое имя, видела, как бежит рябь по ковру высокой ярко-зелёной травы. Его смуглое безволосое лицо, похожее на кору древнего дерева, застывало и превращалось в маску воплощённого спокойствия и мудрости. Девочка ещё не могла разглядеть, что это была именно маска, личина актёра поневоле, мученика, обрекшего себя вечно играть сложную и незавидную роль из другого спектакля.

Над ним сияло солнце, вокруг него кружились могучие ветры, под его ногами струилась волнами трава, и Анпэйту уже не видела ни изгрызенного термитами кресла, ни прохудившихся сапог, ни грязной рубахи, ни номера на ней – реальность в такие моменты подменяли декорации, а истину – самозабвенная ложь. Отец щедро делился с дочерью этим ядом. «Великий народ, вольные дети земли, которые были куда лучше нас с тобой, веками черпали вакан от самой Матери-Природы».

Даже если поначалу эти рассказы смешили её, со временем она привыкла, втянулась. Актёр в отце был силён. Ещё несколько красивых фраз на мёртвом языке, который, как говорил отец, теперь понимали лишь они двое, и Анпэйту уже не хотелось улыбаться. Она смотрела на приплюснутый и широкий отцовский нос и представляла, как с каждым вдохом через этот нос туда и обратно струится сила, мощь. Вакан. Но, как ей потом объяснили, подлинного вакан не мог достичь ни отец, ни она сама. Вакан остался в прошлом, с вольными людьми природы. Теми самыми, что были куда лучше них.

 

*  *  *

У отца была древняя трубка. Казалось, ему никогда не наскучит рассказывать историю этого предмета, всякий раз разными словами: о том, что каменная чаша это плоть великих предков (почему камень – плоть, он не мог толком объяснить и всегда говорил на этот счёт разное), что гром с небес немедленно поразит того, кто соврёт хоть словом во время курения племенной трубки, и многое-многое другое. Порой в знакомый до раздражения рассказ он неожиданно вплетал нечто совершенно новое, и Анпэйту не понимала, то ли он действительно вспомнил новую подробность, то ли зачем-то выдумал её. Выдумал и поверил – ведь нельзя лгать, когда куришь племенную трубку.

«Трубочные посиделки» могли длиться часами, истории сменяли одна другую, но ни под каким предлогом отец не рассказывал ей, как ему удалось оставить эту древнюю и хрупкую вещь при себе, в целости и сохранности, в то время, когда у многих заключённых отбирали не то что памятные безделушки – даже одежду. Она не раз видела, как охранники, вдоволь насладившись чужой болью и мольбами, всё-таки забирали своё. При этом отец имел возможность преспокойно попыхивать трубкой, заправляемой иногда, за неимением ничего лучшего, простой травой и листьями.

Это был ритуал. Кряхтя и поминутно отдыхая, он приволакивал на крышу ангара какое-нибудь кресло, садился, доставал из кармана пригоршню хоть чего-то, что могло гореть, и «воскуривал», обратив лицо к солнцу. В детстве Пэйт нравилось наблюдать за ним, смотреть на уносящийся в небо хвостик дыма и на фигуру отца, которая благодаря трубке приобретала какую-то царственность. Но с возрастом та же картина стала вызывать у неё совершенно другие мысли. Как? Как он может не замечать, что над этим ритуалом смеются в лагере буквально все? Что ежевечерние вылазки на крышу делают его, молчаливого, смуглого, такого непохожего на других, ещё более непонятным и далёким. Что некоторые смотрят на него, как на дурного зверя со странными и забавными повадками.

Но возможно, именно поэтому он и курил. Вопреки презрению. Назло презрению. Красивая деталь для роли.

 

*  *  *

В общем-то, Анпэйту нравились отцовские рассказы. Они уносили её далеко за серые стены резервации в края красивых, благородных людей, которые только и делали, что сражались друг за друга и за свою землю, доказывая себе и всему яркому многообразному миру, в котором жили, что человек может всё и что подлинная свобода хранится внутри. Так они и говорили, голосом отца.

Но она не могла слушать эти рассказы подолгу. Чем дольше отец говорил, тем больше распалялся, теряя свой загадочный непроницаемый облик. И хотя он никогда не говорил этого напрямую, в его словах начинало сквозить: «Я тебе не просто так это рассказываю! Ты дочь икчевичаза, возможно, последняя из нас! Ты должна соответствовать великим предкам! Не вздумай оскорблять их память, живя недостойной жизнью!»

Она вовсе не хотела никого оскорблять. Да и мысль о том, что она последняя, вопреки отцовским стараниям, вызывала у неё подчас даже радость и эдакую задорную гордость. В тех детских играх, которые проходили целиком и полностью у неё в воображении, она была принцессой-шаманом (что бы сказал отец на такую нелепицу?), прекрасной и мудрой, исцеляющей людей и животных. У неё в друзьях олени, зайцы, ящерицы, орлы, деревья, земля, небо, весь необъятный мир. Такой, каким он был без бледнолицых вазикунов, пожирателей лучших кусков. Но принцесса Анпэйту никогда не боролась с ними, а наставляла, что негоже калечить природу, и они, конечно же, слушались её, бросались в её объятия и плакали от счастья.

Она готова была взять на себя роль продолжательницы традиций, особенно в детстве, когда романтика была в самом цвету. Но она не понимала, как может сделать это вне своих грёз, в реальности. Той реальности, где вышки с солдатами, распорядок, порции и работа. Отцовские укоры о несоответствии были совершенно бесплодны, так как не давали решения, а только обвиняли. Быть достойным икчевичаза... Как? Она знала, как быть хорошим заключённым и хорошим работником.

И кто достоин? Он сам? Но он не был похож на героев собственных рассказов, ничем, кроме внешности и трубки. Быть достойным... И почему это говорит тот, кто не может без напряжения всех сил водрузить кресло на верхний этаж? Детский ум не мог постичь этого противоречия. А поскольку разорвать замкнутый круг она не могла, поверить в то, что виновата, ей было проще всего. И она верила.

Пока однажды эта вера не дала трещину.

 

*  *  *

В тот день она забрела в прачечную в неурочный час. Какие-то неясные звуки привлекли её внимание. Ребёнок, она не стала отказывать себе в удовольствии разобраться в этой загадке. Внутри темно, но из соседней комнаты выбивается грязноватый свет – горит одна из прокопчённых ламп. Не стесняясь темноты, Пэйт безошибочно ставит корзину с бельём на ближнюю машину и тихонько, как это умеют дети, приближается к двери. Обняв косяк, она заглядывает за угол...

И зажимает себе рот, чтобы не вскрикнуть.

Там, в тишине, вытянувшись по струнке, как на плацу, стоит Чэт Соккет, главный охранник лагеря. А перед ним на коленях стоит её отец. Фигура отца частично скрыта за нагромождением тряпок и мешков с порошками, но видно, как его голова мерно ходит вниз-вверх, будто у сломанной заводной игрушки.

Анпэйту ребёнок, но её детство прошло в резервации, и поэтому она уже достаточно взрослая, чтобы заподозрить самое очевидное и самое страшное. Она слышит непонятный стук и понимает, что стучат её зубы. Она знает, что нужно уйти, но тело вдруг начинает жить собственной жизнью. Рука всё ещё зажимает рот, а ноги делают шаг вперёд, потом ещё один. Пэйт двигается бесшумно – благоразумие задержалось на пороге, не вполне покинув её. Ещё полшажочка, ещё пара дюймов, и тут она видит.

Отец старательно вылизывает охраннику ботинки. Вокруг головы отца кто-то повязал верёвку с прищепленными разноцветными носками, которые, вероятно, выудили из корзины с грязным бельём. Она мгновенно признаёт в этой поделке головной убор вождя из прекрасных легенд. Орлиные перья, носки – не такая уж большая разница, не так ли?

Ей хочется кричать; голову распирают мысли, одна другой страшнее – всё равно что в печку набросали раскалённого угля. Стараясь не смотреть на отца, на этот сгорбленный тёмный ком на полу, она смотрит на охранника. Тот глядит прямо перед собой, неторопливо расчёсывая гребнем усы. Пэйт знает, что там перед ним висит зеркало.

Её переполняет невиданное омерзение. В лагере она видела многое – драки, кражи, клевету, насмешки, но всё это укладывалось в рамки логичного. Но что происходило здесь? Рука зажимала рот, а изнутри рвалось наружу тысячекратное «Почему?» Что-то нечеловеческое должно быть в том, кто находит удовольствие в этом бредовом, отвратительном действе. И отец... Гордый сын икчевичаза, «чей сильный дух признавали даже дикие звери, неосмотрительно встававшие у них на пути»! Нет, он всё объяснит ей, потом, потом, когда будет курить племенную трубку и встречать с ней очередной закат над резервацией. Он объяснит! Должен быть во всём этом смысл! Не может это быть вот так...

– Знаешь, как я это называю, детка? – внезапно говорит Чэт, не отрываясь от зеркала.

Анпэйту прячется за косяк. На неё накатывает такой страх, который ещё минуту назад она не смогла бы и представить.

– Это моё личное Вундед Ни. Хах! Вундед Ни, сечёшь?

Ответить ему или уйти? Убежать? Всё равно он знает, всё равно отец лижет ему сапоги, так чего же ещё бояться? Бой сердца мешает Пэйт думать, поэтому она просто стоит на месте. По ногам вдруг начинает течь что-то тёплое.

– Не, чё-т не секу, Чэт, – отвечают из глубины комнаты.

Она выдыхает. Ужас пронёсся мимо, как громыхающий поезд. Но она слушает.

– Ты тупая деревенщина, Роджерс, я когда-нибудь говорил тебе?

– Да, милый, говорил. Буквально вчера, говнюк ты эдакий! Так что за Ни?

– А пускай Зловонный Скунс тебе сам скажет. Скунс, что такое Вундед Ни?

Зловонный Скунс немедленно отвечает.

– Ручей Вундед Ни... – говорит её отец.

От звука этого голоса у Пэйт брызгают слёзы.

– ...Место последнего военного столкновения грязных дикарей-индейцев с благородными белыми людьми.

Чёткий заученный ответ.

– Понял теперь, Роджерс, или разжевать?

– Теперь в натуре понял, Чэт! (1)

Искренний радостный смех.

– Скунс, большой вождь, а ну-ка не отвлекайся! Чтобы в этом ботинке ты видел свою сморщенную вымирающую рожу, понял? А то трубка у тебя хрупкая, того и гляди Роджерс её уронит.

Анпэйту не помнила, как провела остаток дня. Следующим воспоминанием были слова отца, который сидел на крыше ангара и вдумчиво и вкусно курил; не реплика даже, а невнятное бормотание на грани дрёмы:

– Они бы поняли меня... Да... Они бы поняли...

 

*  *  *

Шло время, и увиденное в прачечной казалось ей с каждым днём всё менее реальным. Отец рядом, так же смотрит, так же ходит, в той же одежде, в том же кресле, на той же крыше под тем же небом.

А тот вечер... Может, этого и не было никогда? Может, это был сон, или одна из тех иллюзий, что злые духи наводят на людей забавы ради?

Маленькая Пэйт искала способ как-то примириться с увиденным, и те из отцовских рассказов, что касались зловредных потусторонних сил, пришлись тут как нельзя кстати. Ребёнку этих объяснений вполне хватило, слишком уж дикой и неуютной была правда. Потом, позднее, воспоминания, конечно же, всплыли на поверхность, и отрицать их реальность стало невозможно. Но то было позже, а пока лишь изредка, увидев отца со спины, она вдруг видела, как его голова, обмотанная бельевой верёвкой с носками, ходит вниз-вверх, зачёрпывая пыль с ботинок Чэта Соккета. Лучше бы вместо этих секундных видений-уколов злые духи являлись к ней самолично.

Существование в резервации, как и её стены, складывалось из одинаковых серых блоков, грубых, тяжёлых и привычных до того, что их не замечаешь. Они с отцом работали, ели, спали, работали, отдыхали, спали. Отец исправно проводил свой мученический ритуал курения на крыше, а Пэйт уже почти забыла -тот день-, и племенная трубка вновь стала для неё тем же, чем и была прежде – предметом отцовской гордости и гостем из других, более цивилизованных времён.

И, возможно, призрак того происшествия так навсегда и остался бы бродить неприкаянным где-то на задворках её памяти, но вскоре ему представился шанс вырваться.

 

*  *  *

Примерно через пару месяцев, ярким осенним днём, когда деревья прикрывали наготу последними листьями, изо рта шёл жиденький пар, и все были особенно заняты в полях, в лагерь вдруг принесли «почту». Официально никакого сообщения с внешним миром у заключенных не было, но среди этих бесправных людей попадались и такие, кто, подобно травинке под асфальтом, находил лазейку.

«Почтой» называли любые вести из-за стен. Крайне редко это оказывались собственно письма или посылки, чаще всего довольствоваться приходилось рассказами и слухами, которые потом подолгу «переваривались» и менялись в устах рассказчиков до неузнаваемости.

Но в тот день до них окольными путями дошла настоящая «бомба» – письмо с фронта.

«Почта» в лице чернокожего Мартина Эванса застала людей в поле, там же она и была «распечатана». Ненароком отрываясь от работы, разгибая спины и невинно насвистывая, заключённые стекались в тень дальнего амбара и усаживались прямо на ярко-оранжевые маслянистые тыквы или на подушки из сваленных кукурузных стеблей. Раскуривали по такому случаю драгоценные самокрутки, потирали руки, разминали окоченевшие пальцы – готовились слушать. Молодые попеременно стояли на стрёме.

Анпэйту с отцом оказались неподалёку. Хотя детей, по понятным причинам, держали от таких сборищ подальше, отцу, известному своим упрямством, никто не стал перечить, и Пэйт смогла остаться.

Не торопясь выкладывать новости, Эванс с улыбкой крутил между пальцев пухлую подушечку – лист бумаги, сложенный до размеров почтовой марки. Это было самое настоящее письмо от его брата, воевавшего за Восемь Штатов. Оно прошло через десяток рук, а последним в этой цепочке был охранник, не слишком лояльный к начальству и ко всей Второй Конфедерации.

Люди вели себя тихо, Эванса никто не торопил. Парень хотел усилить впечатление, и все охотно подыграли ему. В каком-то смысле непрочитанное письмо даже интереснее прочитанного – оно содержит в себе больше возможностей.

Когда пятачок за амбаром стал напоминать настоящий сельский сход, Эванс, наконец, развернул листок, оглядел собравшихся и принялся читать – смакуя каждое слово, с выражением, без запинки.

– Недаром его прозвали «учёный нигер», – с уважением шепнул Анпэйту Джейкоб Уиллард, её ровесник.

Пэйт поморщилась – некоторые, не разбираясь, и её с отцом называли нигерами, – но промолчала, чтобы не упустить ни слова.

– «Мой дорогой брат! – читал Мартин. – Хотя я и пишу это письмо, я ни секунды не верю, что оно дойдёт до тебя. Но это и неважно, потому что я уверен в другом – очень скоро до вашей резервации дойдёт наша армия, и тогда, клянусь Господом, мы камня на камне не оставим от всей той мерзости, в которой ты вынужден жить. И вот тебе доказательство – вчера мы разбили третью армию Конфедератов».

Раздался вздох восхищения. Кто-то из курящих поперхнулся дымом. Джейкоб, забывшись, или, может, улучив момент, взял Анпэйту за руку, но она и не подумала высвобождать свою. Даже отец сложил руки на груди и довольно хмыкнул.

Восемь Штатов действительно дошли до резервации, уничтожили её гарнизон и проломили стену торжественным залпом из пушки, но этого дня оставалось ждать ещё долгих шесть лет. А пока они радовались надежде. Анпэйту казалось, что сидя за амбаром и обсуждая запретные темы, они и сами вредят Конфедерации, почти так же, как брат Мартина Эванса делает это на фронте с ружьём наперевес.

В письме с неподдельным энтузиазмом солдата описывалась вся битва. Ей предшествовала утомительная многодневная погоня с редкими перестрелками – в большей степени противостояние тактиков, чем солдат. Наконец, «Восьмёрки», уступавшие числом почти вдвое, вынудили Конфедератов занять невыгодную позицию в узкой лощине, которая превосходно простреливалась с высоты. Когда тишину взрезал стрёкот орудий, лошади перепугались. Им было там до того тесно, что всадники так и не смогли развернуться под пулемётным огнём. Выкосив четвёртую часть сил противника, пулемёты замолчали, и уцелевшим Конфедератам предложили сдаться.

– «Не знаю, куда мы направимся дальше. Теперь мы обременены пленными, их   около трёх сотен, и некоторые уже согласились перейти к нам. Но пусть об этом думает кто-то повыше меня. Я лично убил пятерых, и чувствую себя в связи с этим более чем прекрасно».

Все засмеялись.

– «С каждой нашей победой они боятся всё больше. Грядёт последний день Конфедерации, это лишь вопрос времени. И крови, конечно. Хотя болтают всякое. Например, я слышал, что они оживили роботов».

– Ну конечно, – воскликнул старый Соломон Шнапссон. – И поскакали на них верхом, как на собаках. На двух ногах-то железки вряд ли удержатся!

– В любом случае, – сказал Мартин, – Восемь штатов на коне! Как он пишет... Грядёт последний день Конфедерации, и последняя битва, в которой для них всё будет кончено.

И тут Анпэйту, захваченная величием этих новостей, сказала, ни к кому особенно не обращаясь:

– Как для нас – Вундед Ни?

Не говоря ни слова, отец засунул руки в карманы и побрёл в сторону от амбара.

Она почувствовала напряжение и не посмела пойти за ним. Остальные ничего не заметили. Очевидно, они не знали про Вундед Ни. И тут Пэйт поняла, что при ней никогда не упоминали это название. Никогда. И сам отец тоже. Он рассказывал о чём угодно, связанном с их народом: как охотились, как готовили еду, как выдавали замуж, как курили, как шили мокасины – о чём угодно, но только не об этом. Она могла услышать это слово только -там-, -тогда-.

Она выдернула руку из хватки Джейкоба. Она поняла, какую ошибку совершила, но было поздно.

Заключённые, стараясь скрывать ликование, расходились, тихо бормоча: «Последний день Конфедерации». Пэйт же осталась у амбара с другим словом на устах, словом постыдным и страшным. Как будто призрак хрипло шепчет, вытягивая губы трубочкой.

Вуууун-дееееед-Ниииии!..

 

*  *  *

Всю следующую неделю отец избегал её. Это были самые тяжёлые и странные дни  в её недолгой жизни. За это время они не сказали друг другу и десятка фраз. Вечером молча ели, молча ложились спать, а наутро он отсылал её работать, под любым предлогом получая наряд на работу подальше от неё.

Иногда она всё же оказывалась поблизости и видела, как отец несёт рулоны в ткацкий цех, или катит через поле тачку с овощами, или красит ограду, или стоит в компании мужчин, безучастно слушая их разговоры. Вечерами он, как всегда, курил трубку на крыше, но Пэйт и в голову не приходило подниматься к нему. Она смотрела на него издалека и думала, что, раз её нет рядом, то, наверное, он мысленно рассказывает свои любимые истории самому себе.

Только однажды отец заговорил с ней, но лучше бы этого разговора вообще не было. Он ни с того ни с сего подошёл к ней, когда она вместе с другими детьми отдыхала во дворе после пятичасового плетения корзин. Сперва она обрадовалась, но вскоре поняла, что ничего не изменилось, что это лишь очередной урок – а может, издевательство, она уже была готова и к этому.

Без всякого вступления, глядя куда-то в сторону, он спросил её, как работать со стиральной машиной. Стараясь ничем не выдать удивления и как бы приняв правила игры, Пэйт всё подробно объяснила: как подключить машину к сети, про температуру воды, про режимы, рассказала, в каком порядке и на какие кнопки надо нажимать. Выслушав, он уточнил у неё, сколько фунтов белья можно класть в машину за раз, и, не сказав больше ни слова, ушёл.

И что это должно было значить?

Пейт смотрела ему вслед и думала только об одном – нельзя плакать. Он может обернуться и увидеть.

Впрочем, он не обернулся.

Не только отсутствие отца делало эти дни невыносимыми. Вдобавок ко всем неприятностям, её стал преследовать Джейкоб. Если отец находил причины быть как можно дальше, то мальчик, по-видимому, воодушевлённый успешным манёвром и теплом её ладони, наоборот, постоянно оказывался рядом. Анпэйту уже знала, зачем нужны мальчики, но ещё не начала испытывать к ним интерес, и поэтому приставания Джейкоба её только раздражали.

Задыхаясь от осознания своей вины и проклиная себя за любопытство, которое не дало ей тогда просто донести корзину до места и уйти, она пыталась забыться в работе. Но очень скоро выяснилось, что она вдруг растеряла сноровку и могла лишь портить всё, к чему ни прикасалась. Лошадям она насыпала зерно для куриц, а курицам – отруби для свиней. Число разбитых яиц шло на десятки. Люди с удивлением отказывались от её помощи, когда она в очередной раз что-нибудь путала или роняла, передавали её в помощники другим, и всё повторялось по новой.

Последней каплей стала ошибка в прачечной, когда она заложила в стиральную машину уже постиранное бельё. Останавливать хитрый агрегат до завершения всего цикла строго запрещалось, и электричество было потрачено впустую. А бельё, как назло, оказалось из здания администрации.

Получив от бригадира пощёчину и пригоршню оскорблений, Пэйт убежала и принялась бесцельно бродить по лагерю, что в рабочее время считалось ни много ни мало преступлением.

Тот день она запомнила в мельчайших подробностях, может, потому что всё вокруг словно открывалось ей заново. Всего-то и нужно было оказаться с отцом в разных частях резервации, чтобы увидеть истинную суть этого места.

Она снова и снова ругала себя; ей казалось, что она своими руками сломала что-то в окружающем мире, отчего тот вдруг стал особенно злым и невыносимым. Разница между тем, что она видела раньше и теперь, была как между карандашным наброском в альбоме архитектора и собственно зданием. Линии обозначений сложились в тяжёлую каменную громадину. Сырость и одиночество наполняли каждую минуту. А сколько этих минут ещё оставалось пережить до вечера!

А потом опять и опять то же самое.

Возможно, тогда Пэйт впервые осознала весь трагизм и абсурд жизни заключённого. И жизни человека вообще.

Давясь слезами, она брела в противоположный конец лагеря, стараясь обходить открытые места. Её знают буквально все, рано или поздно кто-нибудь обязательно донесёт отцу или охране. Но ей стало всё равно. Лицо всё ещё горело после пощёчины. Она не нашла бы в себе сил притворяться, что работает.

Хотелось просто переставлять ноги, эти длинные нескладные ноги, и идти, как будто впереди есть цель. На самом же деле, впереди, как и со всех других сторон, не было и не могло быть ничего, кроме глухой стены.

Забившись в щель между амбарами, как раненая пташка, она горько, беззвучно заплакала. Отец шлёпал её по губам за один намёк на слёзы, и плакать теперь свободно, навзрыд было даже немного приятно. Да, это совсем не соответствовало духу икчевичаза, но зато она, по крайней мере, никому не лизала сапоги!

Слёзы лились по замёрзшим щекам горячим очищающим ручьём. Из-за этого она ещё сильнее ощутила холод и одиночество. Она вовсе не была лентяйкой, но сейчас ей больше всего на свете хотелось забраться в постель под тёплое одеяло и не вылезать оттуда неделю-другую. И тем горше были её слёзы: она знала, что не сможет себе этого позволить, ни сейчас, ни когда-либо ещё. Потому что за этим днём последует другой, такой же безрадостный и ещё более холодный.

Тут репродукторы проиграли звонок к перерыву. Пэйт высморкалась и утёрла слёзы. Пусть глаза немного просохнут, и можно выходить.

Нужно выходить.

Уже столько всего было пережито, но едва перевалило за полдень. Солнце светило вполсилы и совсем не грело. Заключённые стали согреваться чаем и подвижными играми. Пэйт с благодарностью влилась в толпу, которая собралась у западной стены понаблюдать за тем, как братья Родни и Абадайя Доу, вооружённые бейсбольными перчатками и мячами, соревнуются в числе ударов мяча о стену. Там же разливали чай из бидона и делали ставки. В такие дни из рук в руки переходили целые состояния из табака и всяких безделушек, способных скрасить жизнь.

Охранники бродили поблизости, как будто отделённые от игрища непроницаемым куполом, и лишь бросали снисходительные взгляды. Такие вещи позволялись, потому что все понимали – человек в заключении это струна, чьё натяжение надо время от времени ослаблять.

Братья швыряли мячи о стену одновременно остервенело и собранно. Пользуясь негласным одобрением охраны, зрители вопили особенно громко и не стеснялись с выражениях. То и дело в воздух взлетало очередное ругательство, когда кому-то приходилось расстаться с папиросой или страницей из порножурнала.

Анпэйту невольно заразилась этим весельем. Она даже захлопала в ладоши, когда один из братьев бросился на землю и пропахал лицом добрых пару футов, чтобы поймать  безнадёжный мяч.

Но игра длилась недолго. С неизбежностью смерти вновь прозвенел звонок, и всё вернулось на круги своя. Разговоры оборвались на полуслове, улыбки погасли, как будто люди внезапно вспомнили, где находятся. Мячи с перчатками спрятали под куртки, куда-то убрали доску с отметками. Все разошлись по работам, и Пэйт пришлось продолжить свою бесцельную прогулку.

Была всего половина первого.

Она понимала, что ей никак нельзя и дальше бродить у всех на виду. Этим она могла навлечь неприятности и на себя, и на отца (как бы она ни была обижена, подумать об отце для неё было совершенно естественно). Конечно, можно было где-нибудь спрятаться, она знала немало укромных мест. Но уклонение от работы было чревато выговором, карцером или плетью – зависело от того, с какой ноги встал комендант, и понравилась ли ему вчерашняя девка. Всё это Пэйт отлично знала, и поэтому решила поскорее вернуться к бригадиру и спросить, что ей делать дальше. Может быть, он забудет поинтересоваться, где она шаталась целых полтора часа.

Тут к ней подбежал Джейкоб.

– Пэйт! Чего стоишь как вкопанная? Звонок прозвенел!

Ей очень хотелось как-нибудь нагрубить, чтобы он оставил её в покое, но ничего обидного не приходило ей в голову. К тому же, она подумала, что, наверное, он пытается помочь, и, наверное, не надо его за это винить.

– Да, Джейкоб, я уже собиралась идти. Спасибо... за заботу.

Мальчик просиял. Пэйт насторожилась.

Кто-то из взрослых заключённых прикрикнул на них, чтобы не стояли на пути. Тогда Джейкоб ловко взял её за руку – сказывался опыт! – и повёл вниз по дороге к обувному цеху.

– Давай отработаешь смену у нас, а потом я тебе такое покажу!

– Не знаю, мне же надо отметиться...

– Наш бригадир сильнее вашего бригадира! – усмехнулся Джейкоб, – Томпсон ему ничего не скажет.

Что ж, в этом был резон. Да и слишком уж сильная была у Джейкоба хватка. Пэйт побрела вслед за ним. В конце концов, не всё ли равно, где и как убивать время?

Бригадир даже ни о чём не спросил. Пэйт вписала свой номер в список на входе, оставила там свою карточку, и их с Джейкобом повели к конвейеру.

Обувной цех оказался превосходным средством убить время. Анпэйту редко выпадало там работать, и она уже успела забыть, в какой роскоши производят сапоги и ботинки. Сидишь на стуле со спинкой, за широким столом, в тепле (на холоде клей плохо схватывается), под уютным светом лампы и делаешь одно и то же несложное действие. Потом передаёшь другому.

И, что приятно, очень долгие смены. Кажется, она была готова работать весь день напролёт, лишь бы не выходить на улицу. Внутри было как-то спокойнее.

Ей, конечно, пришлось как следует сосредоточиться, чтобы не ошибиться и здесь – она уже не могла себе этого позволить. Но работа, на счастье, выпала несложная. Подошвы ей передавали с уже нанесёнными мелом отметками. Оставалось только ухватить гвоздик, поставить его ровно в центр белой точки и ударить: раз-два-три. Забивать нужно было не более чем за три удара, иначе в твой адрес могло прозвучать страшное слово «неэффективность». Пэйт, к своему огромному облегчению, быстро приспособилась и вскоре забивала гвозди уже не думая и даже не боясь ударить по пальцу.

Приглушённый свет и сосредоточенная тишина успокоили её, оставив страхи и волнения дожидаться на улице. Шаниква Хадсон, негритянка лет пятидесяти, сидела напротив неё, продевала шнурки в ботинки и улыбалась всякий раз, когда их взгляды встречались. Пэйт улыбалась ей в ответ, хотя предпочла бы, чтобы на месте доброй Шаниквы был отец. И где он сейчас?

Из другого конца зала на неё поглядывал Джейкоб. Пэйт это очень отвлекало – из-за этого она могла нечаянно вбить гвоздь не туда! Улучив момент, когда дежурный охранник был далеко, она оторвалась от работы и быстро передвинула свой стул чуть в сторону. Голова Джейкоба скрылась за швейной машиной. Стало гораздо лучше.

Раз-два-три.

Так прошло три часа. Раздался звонок к перерыву, и как раз вовремя – от запаха краски и клея разболелась голова. Пэйт отложила молоток, без которого уже и не представляла свою руку, и тут же за эту руку ухватился возникший из ниоткуда Джейкоб.

– Пойдём, скорее, перерыв не вечный!

Определённо, духи её за что-то наказывали.

Была половина четвёртого.

Они вышли на улицу. Мальчик не переставая что-то говорил и жестикулировал, но она уже не воспринимала его слова, хотя и пыталась слушать. Лавируя между людьми, тележками, велосипедами, он повёл её к южной стене, к свалке. Там, за последним жилым бараком, за другим бараком, заброшенным, и, наконец, за пустырём возвышалась величественная груда мусора, чьё подножие омывали бурые воды нечистот, стекавшихся со всего лагеря. Вонь стояла убийственная, но Анпэйту терпела её, не морщась, – в тени этой зловонной горы она прожила большую часть жизни. Гора то уменьшалась, то увеличивалась, но была вечной как само время.

Девочке стало интересно, почему они пришли именно туда.

– Почему мы пришли именно сюда? – спросила она. – Мы успеем вернуться в цех?

– Успеем! – махнул рукой Джейкоб и указал ей на длинное вросшее в землю бревно, которое кто-то давным-давно приспособил под скамейку.

Она села. Он сел рядом, в паре дюймов.

Лагерный гомон остался где-то вдалеке. Слышно было лишь тихое журчание сточных вод. Поблизости не было ни души, но Анпэйту не боялась Джейкоба – в лагере у него были мать, отец и дед, и все отлично знали, что с ними сделают, если он посмеет навредить ей – попортить рабочую силу. Пэйт была в безопасности.

Женское начало ещё не проснулось в ней; она не испытывала никаких особенных эмоций от уединения с мальчиком. Её держало там только любопытство. И подсознательное желание забыться. Все средства были одинаково хороши, и работа, и эта мальчишеская ерунда.

Но Джейкоб явно воспринимал происходящее иначе. Он говорил всё быстрее, всё громче, краснел, бледнел, краснел снова. Пэйт видела, что все эти слова ничего не значат, и что главное – впереди. Так и случилось.

Когда она осторожно напомнила ему, что до конца перерыва осталось всего ничего, а им ещё предстоит обратный путь до цеха, он спохватился и сделал то, ради чего и позвал её: как бы невзначай раскрыл карман куртки, чтобы из него как бы случайно выпала картонная карточка.

Он быстро подобрал её, приложил к груди, будто не решаясь показать, а потом, хотя Пэйт и не просила, протянул карточку ей.

Она приняла её и стала рассматривать.

Джейкоб заглядывал ей через плечо, тяжело дыша и кусая губы, как молодой художник, впервые решившийся показать критику свою работу.

Но это был не рисунок, а фотография. Одна из тех реликвий, что разыгрывались на тотализаторе и циркулировали по лагерю, переходя из одного мужского кармана в другой. Картинка, вырезанная из журнальной страницы и наклеенная на кусок плотного картона. Учитывая солидный возраст снимка (в углу была надпись «Playmate 2048»), владельцы его явно берегли.

На белоснежной простыне, жмурясь от удовольствия, лежала смуглая длинноногая девушка, совершенно голая. Чёрные кудрявые волосы рассыпались по её пышной груди, едва прикрывая соски. Одной рукой она сжимала левую грудь, другой – накрывала лобок.

– Красивая, правда? – прошептал у неё над ухом Джейкоб.

– Да, – ответила Пэйт, не отрываясь от снимка. – Наверное, да...

– Ещё бы! – выдохнул мальчик. – Ты посмотри, какие сиськи, прям как две тыквы! А ножки-то, ножки!

Он осмелел и был явно доволен тем, что Пэйт оценила его сокровище.

– Я думаю, когда ты вырастешь... – проговорил он, – Через несколько лет... Ты будешь похожа на неё.

Пэйт искренне рассмеялась. Ну что ещё придёт ему в голову!

– Нет, правда! – загорячился Джейкоб. – Я так и думаю – это взрослая ты!

А с другой стороны, – Пэйт всмотрелась в снимок, – почему бы и нет? Правда, ей показалось, что у неё кожа темнее. Не слабый кофейный напиток, который дают детям, а, скорее, чёрный кофе с парой капель молока. Да и волосы совершенно прямые, без кудряшек.

Она уже собиралась сказать Джейкобу об этом, как вдруг он положил ладонь на её колено.

– А ты знаешь, – странным тихим голосом сказал мальчик, ещё и закатив при этом глаза, –  Мы ведь живём в умирающем мире, где мужчина и женщина должны держаться друг друга особенно крепко. Что ещё осталось вечного на разрушенной Земле?

Оцепенев, она смотрела на его руку. Сердце колотилось, лицо вспыхнуло. В голове мгновенно возникали и исчезали десятки идей, но ни одна из них как будто не подходила.

Вдруг со стороны свалки послышался хруст мусора под сапогом.

Пэйт вскрикнула почти с радостью. Что угодно было бы лучше руки Джейкоба на её колене.

– О-х-хо-хо! Вот это картина!

Перед ними стоял Чэт Соккет, главный охранник.

Вся радость мигом улетучилась. Пэйт в страхе прижалась к Джейкобу, который и сам испугался настолько, что никак на это не отреагировал.

– Добрый день, мистер Соккет, сэр! – выдавил мальчик.

Мистер Соккет, сэр, был одет как на парад, и на фоне мусорной горы смотрелся дико. Бляшка с эмблемой Второй Конфедерации сверкала, как звезда. Чёрный козырёк фуражки и чёрные перчатки отливали масляным блеском. Рыжие бакенбарды и усы были подстрижены и уложены волосок к волоску. Широкие брюки сужались книзу двумя идеальными конусами.

Но Анпэйту смотрела только на сапоги – образцово чистые и блестящие.

Соккет на время потерял к детям интерес. Он зашагал по направлению к стоку и уверенным солдатским шагом вошёл в озеро дерьма. С блаженной улыбкой на лице он потоптался в нём и вылез.

– Какой я, право, неловкий! – всплеснул он руками.

Хлюпая, он подошёл к бревну, на котором, по-прежнему прижимаясь друг к другу, сидели Анпэйту и Джейкоб.

– Сладкая парочка, мм? – спросил он, встав над ними как суровый учитель. – Учти, дружок, бабы – они суки, они до добра ещё никого не доводили.

Пэйт не могла оторвать взгляд от его сапог. Лакированную кожу теперь покрывал толстый слой грязи с вкраплениями камешков и какой-то соломы.

"Знаешь, как я это называю, детка? Моё личное Вундед Ни".

Пэйт едва успела заметить, как Соккет наклонился и вырвал у неё из руки карточку. Выпрямившись, он пристально посмотрел на снимок и вдруг рассмеялся так, будто ничего смешнее в жизни не видел. Пэйт смотрела на него и безотчётно ловила каждый нюанс, пытаясь угадать, что у него на уме и чем это может грозить ей и Джейкобу.

Мистер Соккет положил карточку к себе в карман и сказал:

– Поставлю на завтрашних играх. Мне-то эта мерзость ни к чему.

Он уже повернулся, чтобы уйти, но тут снова посмотрел на детей.

– Не торопите события, голубки! – бросил он им напоследок. – Сперва доживите.

И ушёл.

Они ещё некоторое время сидели молча. Плескалась вода. Где-то поблизости скулила собака.

Джейкоб очнулся первым.

– Сукин сын! – прошипел он, сжимая кулаки. – Клянусь, я убью его и заберу карточку.

– Не надо, – сказала Пэйт, – Подумай о своей семье. Тебе тогда и их придётся убить.

– Ладно, – сказал он с сожалением. – Наверное, пора идти. Слушай, а зачем этот мудила топтался в грязи?

Чтобы отец всё это слизал, пришёл непрошеный ответ.

Тут её резко вытошнило. Она едва успела отстраниться от Джейкоба и подобрать волосы. Её трясло, наверное, целую минуту. Желудок скручивался, как швабра, из которой по капле выжимают грязную воду. Спазмы были такими сильными, что на какое-то яркое и ужасное мгновение Пэйт даже показалось, что она сейчас умрёт, что душа вот-вот вырвется из надоевшего тела.

Но вскоре всё прекратилось. Перед глазами у неё были её собственные ботинки, а на земле рядом с ними нечто странное. Разноцветное дымящееся облачко тёплых оттенков: оранжевого, зелёного, красного, жёлтого. Ну да, овощная похлёбка.

Она подняла глаза на Джейкоба, который стоял в паре шагов от неё как памятник замешательству.

– Пэйт, может, тебя в лазарет сводить, что ли... А?

Она утёрла губы и подбородок рукавом. Во рту стоял вкус похлёбки с примесью горечи, как будто в стряпню, которую она утром так нахваливала, кто-то добавил яду. Но нет, она прекрасно понимала, что еда здесь не при чём.

– Нет, никакого лазарета... Нам надо работать.

Она встала, и тут её так сильно качнуло, что она потеряла равновесие и шлёпнулась бы в то самое разноцветное облачко, если бы Джейкоб не подхватил её.

– Пойдём-пойдём-пойдём, – запричитал он. – Время ещё есть, успеем.

Анпэйту чувствовала, что он держит её чуть ниже и чуть крепче, чем надо, но не противилась. Делайте, что хотите.

Воспользовавшись тем, что её ведут, она прикрыла глаза. А когда открыла, то уже сидела за широким столом, на роскошном стуле со спинкой. В руке у неё оказался молоток, на столе лежала подошва с меловыми отметками по периметру.

Вторая смена.

Три удара по гвоздю.

Четыре часа дня.

Горечь во рту не проходила. Хорошо было бы залить её водой, но колонка на улице, а до окончания смены ещё два часа. Этого было достаточно, чтобы Пэйт сразу забыла про жажду. Она была лагерным ребёнком: не положено, значит, невозможно.

Она постаралась вновь уйти в работу, с мрачной уверенностью, что обязательно ошибётся, что руки её не слушаются, что она вообще ничего не умеет и не умела никогда. Подошвы напоминали ей о сапогах Чэта Соккета, ведь форменную обувь для конфедератов делали в этом самом цехе. Возможно, и она приложила к его сапогам руку. На счастье, только руку. Ту самую, что сейчас так сильно трясётся.

Она бесполезная дурёха, и как её только терпели до сих пор?

Шаниква Хадсон, сидевшая напротив, то и дело отрывалась от переплетения шнурков и беспокойно спрашивала одними губами: «Что случилось? Детка, всё нормально?». Пэйт украдкой кивала ей, огорчаясь, что приходится врать.

Джейкоб передвинул свой стул так, чтобы ему точно ничего не помешало смотреть на Пэйт, и смотрел весело и горделиво. Наверное, воображал себя спасителем. В каком-то смысле он действительно её спас – сама бы она наверняка не дошла до цеха. Но что-то подсказывало, что эта помощь ей ещё аукнется...

На втором часу смены организованный гул цеха прорезало шипение репродуктора. Все одновременно подняли головы и посмотрели на динамик – один из семи в лагере, что ещё работали вопреки всеобщему коллапсу. В ржавом металлическом треугольнике как будто что-то перекатилось, щёлкнуло, и он выдал глухим голосом, едва напоминавшим человеческий:

«Беспорядки ... 4A! Дерутся трое арест... Повторяю, беспорядки в зоне 4...! Роджерс, мать твою, это твой участок! Повторяю, Роджерс, мать твою, ... чёртов участок! Разберись немедленно!»

Отец, подумала Пэйт. Хотя, вряд ли. Он же согласен слизывать грязь с ботинок, с кем такой человек может подраться?

Её настолько ужаснуло – нет, не сама эта мысль, а то, что она так естественно пришла в голову не кому-нибудь, а ей, его собственной дочери, что на глаза навернулись слёзы.

-Работаем, работаем! – устало прикрикнул один из охранников.

Она взяла гвоздь, пальцы соскользнули, и она уронила его. Вроде бы никто не заметил. Взяла другой, прицелилась.

Раз-два-АЙ!

На неё смотрел, кажется, весь цех.

– Жива? – лениво осведомился охранник.

Она покивала, держа ушибленный палец во рту.

– И нехрен мне тут сосать. Ишь! Можешь после отбоя заглянуть, если так охота, – сказал страж, заметно развеселившись.

Товарищи подхватили его гогот. Заключённые же не знали, как реагировать; одни стиснули зубы, чтобы не улыбнуться, другие на всякий случай похихикали.

В ту же минуту прозвенел звонок. Пэйт пулей вылетела из зала, забрала свою карточку у бригадира и пошла. Куда? Куда-то вперёд. Но очень скоро остановилась и прислонилась к ближайшей стене.

Идти было некуда. Снова это ощущение абсолютного бессмыслия, которое иных взрослых людей может свести с ума. На свою беду Анпэйту уже в одиннадцать с небольшим сумела почувствовать безразличное дуновение времени на своих щеках.

Холодало.

Часы показывали шесть.

Стоять на месте было нельзя – ветер и взгляды охранников больно кусались.

По дороге она тревожно прислушивалась, но Джейкоб всё не появлялся. Почувствовал, что стал лишним? Скорее уж его задержали в цехе.

Увидеть отца она уже и не надеялась.

Ноги Пэйт вела многолетняя привычка: один наряд отработан, другого нет, а значит, нужно идти на распределительный пункт. Иначе выговор, карцер или плеть – как повезёт.

Распределительным пунктом назывался деревянный помост в центре лагеря, на своеобразной «главной площади» резервации, куда сходились все её «улицы».

Под деревянным навесом издалека виднелась кривая серая фигурка распределителя.

Дерил Смит был безмерно стар, безмерно безобразен и безмерно равнодушен ко всему, что происходило вокруг. Как уличный регулировщик, он перераспределял человеческий ресурс, непрерывно циркулирующий из одной лагерной службы в другую и никак не желающий утрамбовываться как нужно. Как бессмертное насекомое, он был заключён в кокон из бумаг и печатей. Как скелет, из которого выбивается сорная трава – волосами из ноздрей, непомерно разросшимися бровями, десятилетиями не стриженной бородищей – он был всегда на своём месте. Его сапоги износились до состояния цеховых заготовок, ноги конвульсивно подергивались. Бурый нос то и дело морщился, когда его владелец замечал в бумагах что-то неподобающее.

Всем было очевидно, что красавчик Чэт Соккет назначил этого человека своей правой рукой не только за исключительную ограниченность и дотошность, но и за внешний вид, чтобы на его фоне выглядеть ещё краше и милее.

Анпэйту встала в конец небольшой очереди. До неё долетело:          

– Тебе – в плотницкую.

– Но ожоги... Я же говорил... Даже отвёртку не удержать...

– В плотницкую. Следующий!

– Но...

– Инструкция. Следующий, не задерживай!

Несчастный Юджин Хаммерсли, дуя себе на ладони, пошёл, куда было сказано.

Скупым движением пальца – как будто дёрнулась лапка у насекомого – распределитель Смит подозвал следующего.

Вспоминая своё детство, Анпэйту приходила к выводу, что почти все смотрители избегали личной ответственности за то, что делали, одним и тем же способом. И охранники, которые, чуть что не так, брались за дубинки. И Дерил Смит, из никому не ведомых соображений отправляющий человека с обгоревшими руками на тяжёлую работу. У них у всех было одно и то же оправдание.

Инструкция.

Инструкцию написали не они, она прислана сверху. Тем, кто сверху, инструкцию писали на самом верху. Ну а что творится на самом верху, о том рассуждать не положено. По той же инструкции.

Любой заключённый мог бы спросонья перечислить имена и фамилии: у зла было множество лиц. Но каждое из них по отдельности ничего не значило. Сам начальник лагеря, если вдуматься, был лишь ставленником Конфедерации, которого могли в любой момент снять с должности и расстрелять из прихоти.

Получалось, что зло неуловимо. Оно зафиксировано в букве инструкций, но и только. Буква порождает дух. Дух травит людей, меняет их. А сами люди ни в чём не виноваты. Просто так получилось, что одни проходят по документам как «личный персонал», а другие – как «заключённые». Кого тут можно винить?

И где же тогда сердце зла? Тот зловредный корень, который нужно вырвать? Может, президент Конфедерации? А что, если он сам – заложник некой Главной Инструкции, и круг замыкается? Кто-нибудь вообще его видел? Может, его не существует?

Нет, простого решения не существовало. Зло было разлито в самом воздухе, не увидеть, не поймать.

Но эти мысли ещё должны были вызреть, а пока что Анпейту боялась таких личностей как Соккет и Смит, искренне считая их причиной всех несчастий. Они же видели себя в лучшем случае заложниками обстоятельств.

К слову, когда солдат Восьми Штатов всадил штык в старого Смита, последним, что тот прохрипел, было: «Верой и правдой!..»

Стоя в очереди, Пэйт ни на что особенно не смотрела, да и мыслей в голове не было никаких. День, к счастью, шёл к концу. Оставалось где-нибудь отработать ещё один наряд, а в восемь часов всем разрешат разойтись и использовать оставшееся до сна время по своему усмотрению. Отец, наверное, закурит. Она не пойдёт к нему, но хотя бы увидит его, окажется рядом

(будет точно знать что всё в порядке)

Эта странная мысль вернула её к реальности. Между ней и распределителем Смитом было четыре человека.

Внезапно непонятное опасение за отца перекинулось на неё саму, и тогда она вспомнила. В её карточке пропущено полтора часа рабочего времени, или даже больше, ведь бригадир в прачечной так и не поставил свою подпись! Она вытащила книжечку, нашла нужную страницу. Точно. И как она могла забыть?

Впрочем, сделать всё равно ничего было нельзя: текст хоть и сплошной, без пробелов, но по цифрам Смит обязательно поймёт, что между стойлами и обувным цехом был ничем не занятый отрезок времени. И тогда... Наверное, всё-таки карцер. От работы в лагере уклонялись не так уж и редко. Это было не настолько сложно, а пределы человеческого организма не так широки, как принято думать – сечь каждого уклониста было бы просто-напросто "неэффективно". Так что, наверное, карцер.

Пэйт поёжилась. Сама она в карцере не бывала, но отца пару раз сажали. С его слов она знала, что главная сложность – это выдержать полное одиночество и потерю ориентации во времени. Пусто, тесно, темно. Не понимаешь, день или ночь, не можешь сосчитать, сколько осталось сидеть.

И нет людей.

Наконец, подошла её очередь. Пройдя чуть вперёд, она встала на цыпочки и протянула распределителю книжку. Очень вежливо (для этого ей не нужно было притворяться) она сказала, что нарядов у неё пока нет, и спросила, не мог бы мистер Смит выдать ей последний, вечерний.

Да, сейчас будет карцер. Она почему-то уверилась в этом окончательно.

А может, оно и к лучшему, может, именно в карцер ей и надо? Пока она будет тихо-мирно сидеть там в темноте и одиночестве, отец мог бы соскучиться...

– Плеть!

Слово повисло в воздухе как громовой раскат. Весь лагерь стих. Замолчали вороны, в небе остановились облака.

– Плеть! – вопил Дерил Смит. – Плеть и ничего более!

Пэйт не решалась поднять взгляд. Она словно врастала в землю, стремясь сделаться как можно меньше, а старый Смит – невиданное дело! – поднимался со своей кафедры, в ярости потрясая маленьким жилистым кулачком. Анпэйту на миг задумалась, видела ли она когда-нибудь распределителя во весь рост. Он был длинный и нескладный, и в своей потасканной серой форме выглядел как могильный червь-переросток, который нечаянно вылез из склепа на свет божий.

– Два часа двадцать минут простоя! Два часа двадцать минут, и это сейчас, когда наша армия так нуждается в снабжении! Когда проклятые "восьмёрки" почувствовали силу и знай себе тявкают!

Слюна летела у него изо рта, он стал ещё бледнее, чем обычно. Он вылез из-за кафедры и расстегнул пуговицу на воротнике, обнажив бледную пупырчатую шею.

Пэйт была лагерным ребёнком. Все заключённые ходят мимо карцера и в тени кнута. Она знала, что это наверняка однажды случится и с ней, что её спину тоже украсят багровые полоски, как спины многих и многих до неё.

Но ведь она хорошая. Я же хорошая, хотелось закричать ей, как можно меня бить!?

Папа, где же ты?..

– Индеец!!!

Пэйт обернулась.

Исчез деревянный помост. Исчез разъярённый Дерил Смит. Появились ноги, руки, все куда-то бежали – и она вместе с ними.

Индеец?

Перед Анпэйту расступились взрослые. Все они протягивали руки, смеялись, плакали, зажимали рты. Объясните, спрашивала Пэйт, в чём дело, но никто не говорил ей ни слова.

Кто-то прикрыл ей глаза грязной ладонью, пропахнувшей чернозёмом.

Кто-то другой оттолкнул этого кого-то и вытолкнул Пэйт вперёд.

Индеец, кричали они, индеец, индеец!

И показывали куда-то вверх.

Оплавленным куском масла солнце медленно стекало по небу за горизонт. В его рыжеватом сиянии, словно гигантская торчащая из земли вилка, вырисовывалась северная стена резервации с четырьмя сторожевыми вышками. Между двух зубцов-вышек чернело что-то необычное.

Анпэйту яростно тёрла глаза, пытаясь смахнуть слёзы, из-за которых расплывался мир. Чего они все хотят от неё?

Наконец, она поняла, куда смотрели люди. Там на стене были большие часы – одна из лагерных диковинок наравне с семью работающими репродукторами. Вывезены начальником лагеря с раздела добычи после взятия Кейптауна.

Что-то загораживало циферблат, обычно хорошо видный.

Индеец! Индеец!

Прямо перед часами кто-то положил тыкву...

Нет, бурый мяч для регби.

Нет.

Отрубленную голову её отца.

 

Часы показывали половину восьмого.

 

*  *  *

Тот осенний день врезался в память не только Анпэйту, его помнила вся резервация, пока не пришли Восемь Штатов, и резервации не стало. Подобного не случалось ни до, ни после. Спустя пару дней последний зек мог без запинки рассказать эту историю во всех подробностях.

Было так.

В половине шестого вечера охранник Эндрю Роджерс уже заканчивал мыться в корыте, как вдруг взревел репродуктор номер три, висевший за дверью. От неожиданности Роджерс уронил мыло и завалился набок вместе с корытом. Мыльная вода растеклась по комнате, залилась под шкафы и койки, промочила лежавшее рядом полотенце.

Самые ехидные рассказчики в этом месте вворачивали что-нибудь вроде «Он вопил и метался по комнате, как ошпаренный петух», тем самым недвусмысленно намекая на его любовные предпочтения.

Так или иначе, у Роджерса ушло немало времени на то, чтобы нацепить форму («Думаете, петушок когда-нибудь показывался неподпоясанным, с расстёгнутым воротником? Да ни в жизнь!»), затем отдать распоряжения дежурному («Щас, распоряжения! Поорал, чтобы душонку свою хилую отвести, и всё на этом»), взять пистолет («Любил он тыкать стволом во что ни попадя») и добежать до зоны 4А («Видели бы вы, как он бегал – подняв и разведя ручонки, как баба!»).

Там он увидел престранную картину: двое его подчинённых спали на земле, привалившись к ящикам, а рядом трое арестантов отчаянно лупили друг друга, причём один из них, вытаращив глаза, словно пророк, на которого снизошло откровение,  отгонял от себя народ, размахивая горящим поленом.

Роджерс вытащил свой «Кольт 1911» и пальнул в воздух. Все, кто был поблизости, разбежались. На небольшом пятачке остались сам Роджерс в форме не по уставу, с пистолетом наизготовку, и трое заключённых. Они уставились на него совершенно дикими глазами и... продолжили драку.

Истратив ещё пару драгоценных настоящих патронов, он, наконец, вложил оружие в кобуру. Безумцы не обратили на выстрелы никакого внимания.

Роджерс машинально подобрал гильзы с земли. Наверное, взвесив их в руке, он осознал, что сегодня настрелялся на месяц вперёд, и поэтому решил дождаться подмоги. Идти на заключённых врукопашную он, конечно, не стал, здраво рассудив, что они одолеют его без труда.

Через пару минут сбежались другие охранники, и вместе они растащили дерущихся. От мужчин не смогли добиться ни одного членораздельного слова. Их трясли, их охаживали дубинками, но они лишь рычали, словно волки в человечьей шкуре. Всех троих, и ещё нескольких, оказавшихся неподалёку, не разбираясь, повели в карцер.

Теми тремя «безумцами» были Юджин Скалетти, Джейсон Вашингтон и «учёный нигер» Мартин Эванс. Единственные, кого можно было назвать друзьями индейца, казнённого несколько часов спустя.

О подобных происшествиях было положено докладывать главному охраннику. Так совпало, что Роджерс как раз и собирался к Чэту Соккету. Они условились встретиться в шесть вечера, и Роджерс уже опаздывал. Тем не менее, когда буянов увели, он счёл необходимым сперва вернуться в барак и привести себя в порядок, несмотря на то, что опоздал из-за этого ещё сильнее.

В итоге, к прачечной он подошёл в районе двадцати минут седьмого. Дверь, как и ожидалось, была не заперта. Хотя работы давно закончились, внутри горел свет. Главный охранник мог позволить себе включить генератор в неурочное время.

Предвкушая потеху, Роджерс вошёл, тихо прикрыл за собой дверь и зашагал через ряды спящих машин в подсобку. Он был одет с иголочки, только сапоги не стал чистить. Тоже рассчитывал получить запретное удовольствие, если дружище Чэт ему разрешит.

Подходя к подсобке, он окликнул Соккета. Его слова доподлинно неизвестны, но вполне возможно, они были такими:

– Малыш, извини, что опоздал, там трое ублюдков устроили потасовку. Вы тут не скучали без меня?

Ему никто не ответил.

Его насторожил гул стиральной машины, доносившийся из подсобки. Он ускорил шаг. Возможно, перешёл на бег.

Когда Роджерс вошёл, ему открылась безумная картина из какой-то иной реальности.

На этом месте бывалые рассказчики брали паузу.

Одна из стиральных машин действительно работала. Напротив неё, сложив ноги и упершись руками в колени, сидел индеец. Рядом с ним были разбросаны останки его реликвии: каменная чаша трубки разбилась на несколько крупных осколков, черенок был разломлен надвое.

Индеец сосредоточенно смотрел на машину, как будто приводил её в действие силой мысли или каким-нибудь древним заклинанием.

Нехотя он перевёл взгляд с окошка в передней стенке машины на Роджерса и произнёс всего три слова. Три слова, которые с того дня восторженно шептали все заключённые. Три слова, которые стали для них гимном грядущего освобождения. Три слова, которые моментально счищали с их душ налипшую за день грязь, которые заставляли их улыбаться.

Индеец сказал: «Я отмыл его».

Нам неизвестно, как долго Эндрю Роджерс переваривал эти слова, но мы точно знаем, что когда он подошёл к машине и заглянул в окошко, то завизжал так пронзительно и громко, что его услышала половина лагеря.

Отец Анпэйту хорошо запомнил, какие кнопки надо нажимать. В машине с максимально высокой температурой воды и глубоким отжимом отстирывался Чэт Соккет, главный охранник резервации.

 

*  *  *

От отца осталось всего ничего. Маленький осколок каменной чаши, который Анпэйту с тех пор носила у сердца, и по-индейски скупые прощальные слова, переданные ей через друзей:

«Трубка для человека, не человек для трубки. Я понял это только с твоей помощью. Береги себя, дочь. Вполне возможно, что ты последняя из нас».

И ещё: «Митакуйеойазин», что значит «Да пребудет вечно вся моя родня, все мы до единого».

 

*  *  *

Когда-то давно она, возможно, и сомневалась. Возможно, когда-то ей и приходило в голову, что икчевичаза, какими их представлял отец, никогда не существовало в действительности.

Но не теперь.

Сомнения исчезали, стоило лишь взглянуть на осколок и сжать его в ладони так сильно, чтобы грани впились в кожу.

 

 

Примечания:

1. Отсылка к инциденту у Вундед Ни (1890г.) имеет двойное значение. Название ручья (Wounded Knee) в дословном переводе означает «раненое колено». Таким образом, Чэт одновременно намекает на то, что отец Анпэйту стоит перед ним на коленях, словно раненый.