Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 69




Foto2

Родион ВЕРЕСК

Foto4

 

Родился в 1984 году в Саранске, долго жил в Петербурге, окончил факультет журналистики СПбГУ. С 2005 года живет в Москве, пишет стихи и прозу. Публиковался в журналах «Нева», «Урал», «Волга», «Сибирские огни», сборниках и альманахах Союза писателей Москвы. Участник трех совещаний Союза писателей Москвы и трех Форумов молодых писателей в Липках.

 

 

ГОСТЬ

Рассказ

 

В тот год, когда в Джамгаровке снесли последний деревянный дом, я окончила университет. Тогда меня называли Дарьюшка, я еще не отделалась от этого снисходительного прозвища, которое вынесла из самого раннего детства, и даже некоторые друзья звали меня так – особенно те, кто иногда приходил в очень тесную, хоть и трехкомнатную квартиру на одиннадцатом этаже. Теперь это имя почти стерто: бабушка умерла, а мама перестала считать меня маленькой. Вот уже пятый год мы живем порознь, на разных концах Москвы. Когда у меня дождь, у мамы солнечно, когда у нее там, на севере, начинается гроза, она тут же звонит и спрашивает, всё ли у меня хорошо и успела ли я увести сына с прогулки. А у меня, на юге, в это время душно и сухо. Из самой из нее, бывает, и двух слов не вытянуть. «Ну, как у тебя дела?» – «Да ничего, нормально». – «На работе как?» – «Работаю, слава богу. Не беспокойся за меня». А между слов как будто проскальзывает обида на то, что дочь выросла и теперь вроде бы есть она, а вроде бы и нет. Приезжает мама редко, но уж если приедет, то обязательно привезет полные сумки еды: блинчики с мясом, котлеты свиные, котлеты куриные, фарш в сумке-холодильнике. «Мама, ну зачем ты это тащила через всю Москву? У нас что, есть нечего?» «Кушайте, кушайте», – тихо говорит мама, обнимая выбегающего навстречу внука.

Там, на старой квартире, я оставила не только свое детское прозвище, но и кучу всего другого, с чем рассталась без сожаления: старую родительскую посуду, покрывшуюся несмываемым коричневым налетом, узкую и длинную комнату, где отец однажды запер меня на целый день и лишь два раза приносил, словно заключенной, суп и жареную картошку. А еще соседа по лестничной клетке: древний-предревний дедок Григорич, от чьей двери постоянно воняло. Однажды кто-то вызвал милицию, и оказалось, что дед ничего не выбрасывает и вся его квартира – целый мусороперерабатывающий завод. Менты выволокли его чуть не в пижаме, а вместе с ними откуда-то появились телевизионщики с камерой, и молодцеватый журналистик тыкал микрофоном в дедову морду, пытаясь выудить из него хоть что-нибудь, а потом вдруг подскочил ко мне. Ощущение, которое долго не проходит: будто в полуметре от тебя остановился светящий в лицо локомотив. Потом Григорич околачивался на лестнице и грустно смотрел, как какие-то мужики в комбинезонах выносят его вонючее «добро» и сваливают на улице. Среди всего прочего было огромное железное корыто – дырявое и давно проржавевшее.

Деревянный дом, стоявший во дворе, рушили примерно так же, не церемонясь: сначала обнесли зеленым металлическим забором, поверх которого зачем-то натянули колючую проволоку, и он напоминал не то тюрьму, не то заброшенный летний лагерь, затем приехал экскаватор и за каких-то полдня справился с податливой древесиной. Осталась груда обломанных почерневших бревен. Я смотрела на нее с балкона одиннадцатого этажа и думала о том, что когда-нибудь снесут и нашу малогабаритную двенадцатиэтажку, ведь зимой постоянно задувает в щели, и сколько бы их ни латали, обои все равно плесневеют.

А потом я вышла замуж, и это была та самая черта, которая разделила жизнь на «до» и «после». С мужем мы познакомились под зонтом – под его зонтом. Он взял меня, мокрую курицу, под тряпичное крыло во время ливня. Я вымокла за несколько секунд, не успев добежать до навеса. Теперь он говорит, что я была очень дерзкой и красивой, а моя мокрая смуглая кожа вообще сводит с ума, а мне в тот момент было совершенно неважно, кто и почему раскрыл надо мной зонт. Вскоре я переехала в Чертаново. И здесь, на юге, начался новый отсчет, как будто не было этого холодного джамгаровского детства, в котором мама работала медсестрой сутки через двое, а бабушка – вахтером два через два. И этих зимних школьных дней, когда мне в спину орали «черножопая» и швырялись снежками.

И вот недавно мне позвонили с незнакомого номера.

– Алло, – шепотом сказала я, потому что сын только уснул.

– Дарьюшка. – раздался хриплый голос, похожий на жужжание мотора.

– Кто это? – спросила я, хотя сразу же поняла: отец. Голос, которым было наполнено все детство – с самых первых расплывчатых картинок и до двенадцати лет, когда мама все-таки выгнала его.

– Это папа. Не узнала, что ли?

Крепкая мужская рука, хватающая мою детскую руку и волочащая меня из комнаты в коридор, потом в ванную, захлопывающаяся дверь. Слезы на моей смуглой коже, доставшейся по наследству и подчеркивающей это вечное родство. Запах жареной картошки из кухни…

– Узнала. Ты чего звонишь?

– Ты можешь спуститься? Я тут, у подъезда.

Лифт ехал медленно. Двадцать первый этаж – это настоящий Эверест, возвышающийся над просторной чертановской равниной, с серыми пятнами озер и трамвайными путями. Отец не пил, просто иногда давал волю рукам, и это происходило все чаще и чаще. Однажды он исколотил меня за то, что я прогуляла школу. Кроме нас двоих дома была только бабушка. Она била отца по рукам, но он все равно оттаскал меня за волосы и надавал затрещин. Про себя он говорил «тутошний», «коренной», постоянно рассказывал, как с «пацанами» бегал в детстве на железную дорогу класть на рельсы «пятаки» и мелкие камешки. «Пятаки» расплющивались в блины, а камешки – в порошок. А в Джамгаровском пруду водились огромные окуни, и клевало всегда хорошо.

Человек, которого я увидела перед подъездом, мало походил на моего отца. Коротко остриженный, без бороды, в куртке, которая слишком велика. Странного вида красные кроссовки с желтыми шнурками. Четко вырубленная морщина, пересекающая половину лба.

– Это… У тебя переночевать можно?

Недавно я отказала одной знакомой, которая хотела пристроить своего родственника на ночь: долго придумывала предлог, потом сказала, что мы начали ремонт и у нас весь коридор и полкомнаты заставлено мешками с цементом. Получилось почти натурально. Свекровь не любит, когда злоупотребляют ее гостеприимством, да и я не люблю, когда злоупотребляют моим.

– У нас ремонт. Мы пол в коридоре цементом залили, менять будем, – сказала я и приготовилась кричать, если он вдруг снова схватит меня за руку и куда-нибудь потащит.

– Понятно. Ну, как сама вообще? Как дети?

– У меня пока один.

Потом мы замолчали, и я вспомнила, как он произносил «Джамгаровка», смягчая первый звук, делая его похожим на «ч». И как в тот день, когда он запер меня в комнате, я пообещала себе, что никогда его не прощу. Уже потом, поднимаясь обратно в лифте, я сообразила, что, наверное, нужно было отправить его к маме – ей там сейчас просторно одной в трех комнатах. Но номер, с которого он мне звонил, теперь был недоступен. Ночью я ворочалась так, что осталась на голом диване. Муж спрашивал, что случилось, а я отвечала, что стала плохо спать в новолуние – это у меня наследственное, от мамы. Вполне убедительно. Затем я провалилась в сон, и мне снился деревянный дом, снесенный на моих глазах. Когда-то там было ателье и ремонт обуви. Я открыла тяжелую деревянную дверь на тугой пружине и сразу же ощутила крепкий запах сапожного клея. Вдоль бревенчатой стены тянулись полки, на которых стояли туфли, ботинки, босоножки – старые и новые, детские и старческие. За прилавком работал человек в длинном синем халате. Я остановилась и посмотрела на него. Он поднял на меня бородатое лицо и посмотрел строгим отцовским взглядом – именно таким, каким смотрят на непослушную дочь. Мы молчали вдвоем, и я совсем привыкла к запаху сапожной мастерской, и ботинки в грязных руках человека уже не казались мне чем-то шокирующим и непривычным, так же, как и большая печь, выходящая оштукатуренным боком в коридор. Человек работал медленно и сосредоточенно: надевал ботинок на руку, наносил клей на отрывающуюся подошву и крепко зажимал мысок ботинка другой рукой. А затем в стену что-то ударило, и в образовавшуюся дыру хлынул яркий свет. Я выбежала на улицу, и оказалось, что там льет как из ведра, а потом надо мной кто-то раскрыл зонт…

Утром я отвела сына в детский сад и поехала к маме. Осень в этом году очень холодная, уже в начале октября по ночам случались заморозки, и сын норовил что-нибудь нарисовать на замерзших стеклах машин. У нас на юге всегда ветрено, как будто пройди еще пару перекрестков – и окажешься на холодном берегу моря, скрытого за нагромождением многоэтажек. А на севере тихо и сонливо. Засохшие листья перекатываются по тротуару, издавая примерно такой же звук, как бегущая собака. Мама открыла дверь привычным широким жестом. В квартире было тихо и пахло едой. Мама все время что-то готовила, как будто по-прежнему была частью большой семьи. Семья таяла постепенно. Сначала умер дед. В шкафу долго хранился его старый коричневый пиджак, к которому он прикалывал ордена. Затем был изгнан отец, и мы несколько лет прожили втроем – с мамой и бабушкой, и каждая, отыгрывая роль, отстаивала права своего поколения. Бабушка умерла всего лишь через год после моего переезда в Чертаново, чуть-чуть не дождавшись правнука. Я представляла себе дом, в котором одни окна гасли, другие зажигались.

– Что все-таки случилось? – спросила мама, закрывая за мной дверь.

– Я плохо спала… Вчера ко мне приходил отец.

– Я так и знала, – спокойно ответила мама, как будто ожидала услышать именно это. – Он мне звонил на днях.

– Зачем? – удивилась я, стаскивая с ноги ботинок, который не хотел сниматься. Как будто меня на секунду перенесли обратно в детство. Оставалось только поколотить ботинком об пол.

– Спрашивал твой телефон. Я, конечно, не дала ему ни телефона, ни адреса.

– Почему?

Мама на секунду замешкалась

– Потому что слишком хорошо помню, как нам обеим от него доставалось.

Я сняла обувь и босиком прошла в комнату. После моего переезда мама сделала ремонт: поклеила обои, сменила диван и выкинула советский сервант, в котором, как и положено, стояли фужеры и фарфоровая посуда.

– Тапки-то надень, – крикнула из коридора мама.

Единственное, что осталось, это большие настенные часы, которые теперь висели над новым оранжевым креслом. Это, кажется, папины, из его старого деревянного дома, снесенного еще до моего рождения.

– Он просился переночевать, но я не пустила, – сказала я, глядя в новый белый ковер.

– Не пустила так не пустила. Я бы тоже, наверное, не пустила.

Она вошла в комнату.

– Мама, он что, бомжует? – Не знаю почему, но я сказала это тихо, как будто нас кто-то мог подслушать.

– Почему бомжует? Последнее время жил с какой-то. Может, тоже выгнала. С него станется.

– Мне сегодня снился деревянный дом, который стоял у нас во дворе. Помнишь, там когда-то был ремонт обуви?

– Помню, – усмехнулась мама. – Сама туда носила сапоги, и не раз. Вон, на его месте сейчас башню строят.

– Мама, тебе что, тесно в трех комнатах? Это же когда-то была и его квартира! – Теперь я, наоборот, говорила громко, словно хотела до кого-то докричаться.

– Даша, ты забыла, как я однажды чуть не написала на него заявление в милицию после того, как он избил сначала тебя, а потом меня? – Мама сохраняла спокойный тон, как будто была готова к моей рвущейся вверх интонации.

– Он теперь коротко стриженный и без бороды…

– А как я ездила его вытаскивать из отделения после того, как он пробил кому-то голову? А бабка твоя, его матушка, которая тогда еще не спилась, защищала его, крича, что драку затеяли чужаки из новых домов, а ее сынок защищался.

– И куртка ему велика. А голос все такой же, жужжащий, как мотор мотоцикла.

– Мотоцикл! Ты что, не помнишь, он хранил его в сарае, в тех дворах, через дорогу? Их давно посносили все. И гонял на нем так, что слышно было за километр!

– Помню, сама с ним каталась.

– Не вспоминай! Я только и ждала, что вы убьетесь вдвоем…

– Если он все время мотал тебе нервы и распускал руки, зачем ты вышла за него?

– Когда-то он был не таким… Или мне казалось, что не таким. «Тутошний», «коренной». Это не он пришел в Москву, это Москва сама к нему пришла, поглотив его Джамгаровку и всю их огромную семью. Они жили вдесятером в хилой избенке с покосившейся верандой, мать стирала в корыте…

– Ты мне это рассказывала миллион раз.

– А теперь рассказываю в миллион первый. От всего семейства остались только он да дядя Рустем. Тетю Розу ты еще должна помнить, она погибла, когда тебе было лет восемь или девять…

Мы сидели в комнате, которая в моем детстве называлась «зал». В окно смотрело дерево, сохранившее еще зеленые, немного свернувшиеся листья. Оно питалось от теплотрассы, проходящей под его корнями, и обычно облетало лишь к декабрю, когда на ветки ложился снег. Когда-то этих деревьев было много, они росли вдоль тротуара, образуя целую аллею, а потом спилили почти все, поставили строительный забор…

– Я недавно встретила твоего одноклассника Борю Тугарина, привет тебе передавал.

– Передавал и передавал, – махнула я рукой и встала, собираясь уходить.

 «Черножопая!» – слышала я злой Борин голос, доносящийся из давних снежных времен.

В коридоре после ремонта нашлось место для оленьих рогов, которые я так хорошо помнила с детства. А обои теперь совершенно другие: на них изображены черно-белые карты континентов, под старину. И названия все – латинские. Странно: мама никогда особо не любила путешествовать.

– Да, я тебе, по-моему, не говорила: Григорич умер на днях. Опять насобирал целую квартиру барахла. Еще один «коренной». Вонь до сих пор не вывели.

Я наклонилась, чтобы зашнуровать ботинки. Когда-то мама объясняла, что сначала нужно надеть обувь и только потом – куртку, и я до сих пор частенько вспоминала это, кутая сына на прогулку. Ботинок не хотел надеваться.

– У тебя, по-моему, тут была ложка для обуви, – кряхтя, сказала я, потянувшись к раздвижной дверце новенького шкафа.

– Погоди, не там! – крикнула мама.

Но я уже толкнула дверь, и она поехала в сторону. И тут я увидела красные кроссовки. Те самые, с желтыми шнурками.