Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 181




Foto 1

Юрий РЯШЕНЦЕВ

Foto 1

 

Родился в 1931 г. в С.-Петербурге (тогда – Ленинград). Окончил Московский государственный педагогический институт, работал в школе, затем в отделе поэзии журнала «Юность». Автор многих поэтических книг, также работает для кино и театра. Началом работы в театре считает спектакль БДТ «Бедная Лиза» (1973). Затем последовали «История лошади», «Три мушкетера», «Гардемарины», опера Эдуарда Артемьева «Преступление и наказание», опера Давида Тухманова «Царица» и многое другое. За сборник стихов «Прощание с империей» получил государственную премию им. Б. Окуджавы. Лауреат Международной Лермонтовской премии, премии «Музыкальное сердце театра», премии «Венец» СП Москвы и др.

 

 

ЖИЗНЬ, КОТОРУЮ НЕДАРОМ ПРОЖИЛ…

 

 

* * * 

В умной сказке и умный конец.

Поправляйте меня, буквоеды,

но дурак русских сказок — мудрец:

исчезает он после победы.

Потому что прошло торжество,

а другое другой и отметит.

Ни ему, ни царевне его

ни хрена больше в сказке не светит.

И не хочет честной он народ

соблазнять неким новым триумфом.

Дурень сделал, что надо? Ну вот!

Что не надо, останется умным.

С дня, как выполнен царский приказ,

у Отечества новые беды.

И не даром в народе сарказм

крепко впаян в клише «плод победы».

 

Царь беспомощное существо.

А дурак отказал мудрой свите.

Да оставьте в покое его.

Новых слуг для отчизны ищите.

 

 

* * * 

Как пассивен ход весны.

Солнцу холодно, но впрок

на лиловый ствол сосны

золотой кладёт мазок.

 

Тьфу, какой пустой зачин

для серьёзного стишка.

Нет у автора причин

прославлять весну пока.

 

Ненастойчива, смурна,

лишь косясь на крепкий наст,

ничего пока она

не дала нам и не даст.

 

Только сдержанный расчёт,

без обиды и без зла,

что вдруг жизнь-то потечет

не туда, куда текла.

 

 

КОНЕЦ МАЯ

 

Разленившись, а может, устав,

лягу с книгой. Темно.

Чёрный сук, точно пьяный удав,

тычет мордой в окно.

В тёмно-сером режиме небес

Убеждённость видна.

Вот и мая осталось в обрез.

Обманула весна.

 

А не надо морозной зимой

на весну уповать.

Жизнь привыкла и в холод, и в зной

убывать, убывать.

Это я говорю – о своей.

А о вашей – молчу.

Были б свечи в квартире, ей-ей,

запалил бы свечу.

И во мне вдруг запел бы Кавказ,

и сказал бы я: – Пусть

путь грядущий превысит в сто раз

вами пройденный путь...

 

Но довольно натуры былой.

Пара дней, и прощай,

мой холодный, промозглый, гнилой,

мой божественный май. 

 

 

ЛИПЕНЬ

 

Трагический липень.

Повестки. Война.

Тропический ливень —

сплошная стена.

Зелёная масса:

леса и сады —

избита, измята

безумством воды.

Она, словно птица,

томясь вышиной,

стремится разбиться

о камень земной.

 

Но камень и травы,

и пашни, и грязь

по-своему правы

средой становясь,

в которой, как знать,

небывалой воде

уже не летать

и не падать нигде,

а просто постелью

ютится гнилой

под яркою гжелью

над нищей землёй.

 

Не лучше, не плоше

средь света и тьмы,

о, как же похожи

стихии и мы.

Но это зиянье

протяжного «и» —

игра обезьянья,

приколы мои.

А жизнь равнодушна

к суждениям людским…

 

Как жарко, как душно

домам городским

без этой безумной

жестокой грозы,

открывшей бездумно

простые азы,

где каждый узнал

всё, чего он лишен,

где страшен финал,

а, быть может, смешон,

где каплей последней

без промаха сбит

жук, древний, столетний.

Он умер? Он спит?

Да кто их разделит:

где сон, а где смерть?

Кто морок рассеет:

земля или твердь?.

 

 

* * * 

Морской ли лук

иль красная порфира

вдруг явятся из сурожской воды.

Цвети, имперский юг,

где вонь сортира —

маруха аромата резеды.

 

Цвети, ведь ты

теперь лишь сновиденье,

в котором я простой иноагент.

Но все равно пускай прилягу в тень я,

и май пройдет,

но не в один момент,

а — в тридцать дней

( один — на чай застою),

а — в семьсот двадцать медленных часов.

Я здесь.

И если я чего-то стою,

блажь чаек

и ночную спевку сов —

во сне и на яву

переживу.

 

И может быть,

в свеченье сердолика,

вернувшегося в розовый свой пыл,

при свете звёзд

от мала до велика

увижу что-то

что давно забыл.

 

 

* * * 

На светлом заборе в ста метрах от храма святого Георгия —

театр теней, быт сатиров и нимф, натуральная оргия.

 

Там тени гортензий, качаясь, глядят, распропащие школьницы,

как ветка инжира в густую траву жадно гнёт ветвь шелковицы.

 

Игра колебаний синхронна, ответна, всевечна, пленительна.

И эллинский ветер насмешливо веет, свежо, ослепительно!

 

Чуть веяние смолкло, как будто затем, чтоб потрафить греховникам,

и вот уже смоква, сменившая пол, клонит стан над тутовником.

 

И этот знакомый их ритм в сочетаньи с забытой экзотикой

похож на чуть-чуть иронический танец с прощальной эротикой.

 

И что ты грозишь мне, плюясь безнадёжно, судьба анемичная,

сквозь солнечный полдень, исполненный страсти, как полночь

античная?

 

 

ОДНОНОГИЙ СОЛДАТ

 

Одноногий солдатик Империи

встал не с той ноги.

Пнул, как жителей выжженной прерии

бывшие сапоги.

Из земель Индостана иль Мексики

на невзгоды сущего дня

шрапнелью обсценной  лексики

отозвалась ступня.

 

Он убежищем полуботинка

повозил то вперед, то назад.

Ноги: целая и половинка —

чуть с похмелья дрожат,

выгнал стылую затхлость,

ткнувши фортку ещё в темноте,

закурил и уставился в атлас,

в школьный атлас потрёпанный, где

за семь стран от понятия Родина,

за столетья до слов «Божий суд»

кони Скобелева, танки Роммеля

пыль чужую метут.

Там народам грозят небывалые

и сметающие города

ламы Кира, слоны Ганнибаловы —

бомб античных стада.

Там бредет он, по прериям рыская —

боевой раскрас на лице,

и — однушка московская, римская

или мюнхенская в конце,

и — родная страна, что в содоме

отстоял он ценою ступни

от Непала, от Фиджи, Суоми,

иль какой-нибудь прочей херни. 

 

 

*  * * 

Очевидно, что ранняя муха

на рассвете быстрее меня.

Озорная складская старуха

кроет матом судьбу у плетня.

 

И судьба, улыбаясь отваге

этой бабушки, не напоказ,

а — из подпола чарочку браги

посылает в который уж раз.

 

Ишь ведь как скорешились однако

эта бабка, стучащая в грудь,

и рука, из подвального мрака

достающая жёлтую муть.

 

Козы блеют в среде своей жвачной…

Возникай, подымайся, пора,

Дым Отечества, сладкий, кизячный,

из соседнего с жизнью двора. 

 

 

* * * 

Приветствую знакомую сороку

и голову поднявшую чуть свет,

но властно преградившую дорогу

жасминовую ветвь.

Ей что-то нужно от меня. Однако…

Я — падшее земное существо.

И майский мир: от злака и до мака —

чего-то хочет от меня. Чего?

Мне это ожидание знакомо.

Знакома от рожденья эта честь.

Ведь я не кто-то — я из рода Homo!

Я — Sapiens!.. Но надо же учесть:

я — дилетант. Моё местечко с краю.

Пусть профессионалы: Зевс, Аллах,

Иегова, Христос — не всех я знаю —

ответят за бардак на их глазах.

Мы делаем лишь то, что мы умеем:

жасмин благоухает, я спешу,

сорока, эта спевка сажи с мелом,

морочит мозг соседу-чиграшу.

Но этого так мало, чтоб на свете

жизнь шла благодаря — не вопреки,

и озорно на нас глядели дети,

и с шуткой уходили старики,

чтоб можно было бы Отцу и Сыну

не возражать ни в чём и никогда…

 

А ветку я поспешно отодвину,

чтобы успеть куда-нибудь туда.

 

 

* * * 

Прохладно. Далеко ещё до снега.

Над дачами собрание ворон.

Вечернее сиреневое небо

с зелёными вкраплениями крон.

Ты, ночь, еще не так близка, похоже,

чтобы мой глаз не различал цвета.

И мгла не та — чтобы мороз по коже,

зато гитара — та. Ей-богу, та!

 

Знакомая мне фальшь на самой коде.

Струна ль виной, а может быть, рука.

Но той руки на свете нету, вроде.

Ведь с той поры прошли года, века.

Кто скажет нам, что с музыкантом сталось.

Но инструмент-то сразу я узнал.

Ведь эта фальшь прелестная осталась,

хотя играет профессионал.

 

Играй свой блюз, соседняя фазенда.

Мы пьём и улыбаемся сквозь тьму

над преданной любовью инструмента

к забытому владельцу своему.

 

 

РЕЧКА  ЧУШКА 

        

                      Где же кружка?.. 

                      А.С.Пушкин

  

Все верно: где же кружка?

А кружки нет как нет.

Бежит речушка Чушка,

рокочущий кларнет.

Сиреневые тени

нависли над водой.

Но дело не в сирени,

а — дождик молодой,

и не сирень, а ветлы

глядятся в омута,

где лёгки, мимолетны

проносятся лета.

 

Дождь все стволы окрасил

в лиловые тона.

Вода от сточных масел

темна: не видно дна.

Жару холодным пивом

навряд ли утолить.

Ты выглядишь счастливым.

А мне уж им не быть.

Но вот сижу с тобою

над бедною рекой,

рожденной голубою,

а ставшей вот такой.

 

Выходит, жизнь вовеки

не умеряет прыть.

И люди, листья, реки

живут затем, чтоб жить.

И даже ни словечка

не вымолвят судьбе,

как эта Чушка, речка,

текущая к себе.

 

 

* * * 

Свеча сгорела до огарка,

пока в Хохлах душою всей

за Бога против патриарха

стоял Уминский Алексей.

 

Конечно, нашим двум Рассеям

большие бучи предстоят.

Но против Бога с Алексеем

Гундяев выстоит навряд.

 

 

* * * 

Стая сухих мёртвых листьев — как псы, за живым воробьём.

Ох, и весёлое дело — спасаться от мёртвых живьём.

 

Жажда вампиров кленовых заведомо обречена,

и воробьиной натуре да разве же ровня она?

 

Тщетность вампирского гона во всей предстаёт наготе:

ветер утих и — фиаско. А жертва-то вон уже где!

 

А жертва — в восторге полёта, и с самой верхушки скамьи

над прахом листвы прошлогодней щебечет частушки свои

 

 

* * * 

Странник, зашедший по воду к Святому колодцу,

дятла спугнул, собиравшегося уколоться

стибренным шприцем… Наркотик, святая вода…

Баловень, не зарекайся от них никогда.

Тихий во зле порошок и святая водица,

этот-то яд, а вот эта, бывает, сгодится.

Хочешь в обрыдшей нам басне мораль поновей?

Только не сказано разве: «по вере твоей”?

 

После полуночных ливней всё та же: ничья —

Сетунь ворчит: так противен ей статус ручья.

Но ведь насколько ручей лучезарней реки!

Дура ты, Сетунь, и мы вкруг тебя — дураки.

Всё, что поставлено на кон, — от щедрости, но

щедрость считать не умеет, а прикуп - говно.

Что ж, с невесёлой охотой опять признаю

щедрую трезвость и трезвую щедрость свою.

 

Дело отнюдь не в отказе от воли хмельной.

Если бы эта морока владела бы мной,

я бы, возможно, чего-то другого достиг.

Вот я сижу над водой, независим и тих.

Больше не надо — вы слышите? — мне ничего.

Дятел, за шприцем вернись — да в гробу я его!

Странник, попил и гуляй. Вижу, вера с тобой…

 

Звезды толпятся над Сетунью на водопой

 

 

* * * 

Я сын Москвы. Но, если приглядеться,

провинция — она во мне видна.

От Оренбурга никуда не деться.

Что мамино пленительное детство

с моим не схоже — не её вина.

Характер века был жесток, неистов.

Залил нас кровью, да и был таков.

И сизые шинели гимназистов,

и синие лампасы казачков

повысохли чуть-чуть и стали серой

действительностью. А потом — война…

Вот домик встык с кофейней «Примаверой».

Ещё гремишь костями, старина?

Прогунувшиеся стойки из металла

всё держат крышу из последних сил.

А что с моей роднёй веселой стало,

того нам Левитан не возгласил.

Когда тебя снесут, тогда, быть может,

почувствую себя я москвичом.

Вот странный страх. Меня он вечно гложет.

Московская прописка ни при чём. 

 

 

* * *

Май с апрелем — словно Авель с Каином.

Ветер на Несвижском настиг.

Дождь, привыкший быть вертикальным,

стал горизонтальным на миг.

Хлопали доверчивые окна,

искренне распахнуты к весне.

Хмурые небесные волокна

били по Москве, по вам, по мне…

 

Это ничего. Так, промежуток

между холодами и жарой.

Ну, а где счастливых пара суток,

сгибших в этой нежити сырой?

Может, в эти вторник или в среду

пусть не специально — по пути

к завтраку, ну, в крайности к обеду,

счастье собиралось к нам зайти.

Так вот нате вам. Я вижу снова

ветер нас сдувает, господа,

по Несвижскому на Льва Толстого,

мимо Россолимо и — куда?

За оградой голых сучьев шорох.

Чёрная Девичка впереди.

Разом три огня на светофорах:

хочешь — лезь под шины, хочешь — жди.

 

 

* * * 

Море полосато, как тигрица,

и свирепо, как её супруг.

Глянь, что у курортников за лица:

разочарование? испуг?

 

Побывавший в местном зоопарке,

даже загоревший поутру,

я природы суетной помарки

наблюдаю, стоя на ветру.

 

Брызги, словно пули на излёте,

долетают до меня порой.

И живая память бывшей плоти

возникает вдруг во мгле сырой.

 

А ведь это тот придурковатый

шторм, его размах, рельеф волны.

Как (не вспомню год, а век — двадцатый),

как в него мы были влюблены!

 

Даже мысли не было о жути,

о пучине, ждущей под тобой.

в этой белой и зелёной мути,

что сейчас опять вершит разбой…

 

Никого в воде. Кто тянет виски.

Кто с зонтом танцует напоказ.

То ль строги спасатели на вышке.

То ли все, кто жив, умнее нас.

 

А тогда!.. Питомцы пляжной славы

с пика волн не видели судьбы…

Всё путем: и ноги стали слабы,

а теперь и помыслы слабы.

 

Этот шторм ничем не огорошил.

И летит, пронзительна, как нож,

жизнь, которую недаром прожил…

Может быть, и даром — не поймёшь…