Журнал «Кольцо А» № 152
Иван ЮСОВ
Родился в 1983 г. в г. Дзержинске (Нижегородская обл.). Филолог, логопед, редактор. Окончил филфак Нижегородского госуниверситета. Защитил диссертацию по древнерусской гимнографии в МПГУ. Автор статей и пособий по лингвистике и логопедии. Публиковался в журнале «Знамя».
МАРТОВСКИЕ КОТЫ
Рассказ
Напрасно я бегу к сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам...
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий.
Пушкин
Встал. Шмыгаю носом; в воздухе тлеющий запах: заводской вулкан пришёл в действие. Убийственно тяжёлый, страшный ночной бред – привязанная к стулу с отведёнными назад руками Нуржамал, рот стянут широким кожаным поясом. Живота, сердца, лица – всего коснулось влажное, липкое дыхание.
Открываю окно, смываю водой остатки сна. Полегче. Быстро собираюсь, выбегаю, опаздывая.
Похрустывает, ломаясь, тонкая корочка льда под ногами. Захожу в трамвай и сразу оказываюсь будто в кабаке. Протяжные выкрики, матерная ругань, утробный вой, сморщенные бессмысленными гримасами лица. Обрывки фраз, складывающихся в какую-то странную мозаику:
– Взял рукой за волосы...
– ...на колени поставил...
– ...слушай, чё дальше...
Четыре подростка, лет 15–16, в полном неадеквате, устроили состязание во взаимных плевках. В руках держат бутылки с фольгой на горлышке. Понимаю: каникулы.
Передо мной – благообразный седобородый старец. Молчит. Напротив фигура ещё интереснее: значительного вида мужчина, в руках витиевато узорчатая лакированная палка с сучочками. Тоже тихонько. Рядом – парень, довольно крепкий. Ничего.
Все выходим. Вакханалия продолжается. Да они ж пьяные, пьяные в дым! – кричу я. Да нам бы того, самого буйного, взять сейчас вдвоём с этим парнем под локти, головой книзу, в сугроб, а папашиной изящной тросточкой – по заднице, по мяхонькой!
Молчу; застёгиваю пальто от назойливого ветра. На многое уже смотришь сквозь пальцы, когда тебе далеко за тридцать. И к тому же – чему удивляться, процесс вполне закономерный. Разрушение и смерть традиции. Вырождение нации. Нет – соблюдению приличий, нет – почитанию старших, нет – сохранению образа человеческого. Всему нет! – и нелепый жест уродливо скрюченных пальцев. Торжество инстинкта. Жизнь, которая гнуснее и страшнее всех кошмаров.
Отворачиваюсь в сторону. Равномерный сдержанный гул подземного перехода. Цоканье копыт, фырк и ржанье.
А вот и крутолобые, победно несокрушимые стражи беспорядка и беззакония. В тысячный раз порываюсь сказать что-то и сразу же укоряю себя за наивность. Идти к ним – всё равно что в стену кричать. Что им эти подростки? Что они им?..
Молчим сосредоточенно. У каждого жужжит своя машинка. Не видя никого, бредём, падаем. Брейгелевские слепые имеют преимущество перед нами – они цепко держатся друг за друга, даже срываясь в пропасть.
Вхожу, приоткрываю дверь. Мне делают отмашку – заходи. Вслушиваюсь: речь идёт о том, как рискованно выпускать на улицу наших детей. Скажем, Абдула.
Понятно, никто не виноват, ни он, ни родители его. Но что же нам делать? Ограничить, изолировать, посадить в клетку? А может, эти болезни передаются вирусным путём?
Уже никто не бегает по улицам, разрывая железные узы и вопя истошно. Так, кажется, комфортен, так косметически нарумянен наш мир – а всё дело ведь в том, что нелицеприятное просто упаковано, убрано, скрыто с глаз долой. Укатали человека под асфальт – и пусть, пусть теперь проблему решают ассенизаторы мира: врачи, педагоги, соцработники.
Нет выбора. Мы стоим перед фактом. Спасение не наша компетенция. Но как-то не думаешь об этом, когда вспоминаешь зелёные Пашкины глаза, которые видят тебя, сидящего справа, и спинку коляски где-то за левым плечом, текущие на тетрадь слюни и букву Д – как большой домик...
Возвращаюсь с работы. Трое. Один – с длинным, отвратительным (приставным, что ли) сальным носом, готовый, кажется, даже закаркать: «Кто Сей»? У другого – ухмылка, скалит зубы, ведёт за плечи потрёпанную девушку с тёмным непонятным лицом и урчит довольно, картавя:
– Потг’ахаемся... Тебе как больше нравится?..
И всё забылось. Весна. Всё вспомнилось – то, страшное. Перевернуло, скрутило внутри; заколотилось сердце, застучало в висках: что делать? как забыть? Стиснул зубы.
Если рассудить здраво, пожалуй, этого-то и хочет, даже добивается эта почти состоявшаяся старуха. Но этого ли хочет её душа действительно, воистину? Грех сладок, его хочется сосать подольше, перекатывая со щеки на щеку, а добродетель не конфетка. Горечь. Горько так, что выплюнешь – не пожалеешь. Не жалеем. Чаще всего до самого конца.
Один Саня ушёл от нас навсегда как монах, не изведав, кажется, порывов жестокого сладострастия, которое, по Достоевскому, «постигает всех и всякого и служит единственным источником почти всех грехов нашего человечества». Падшего человеческого естества...
Повсюду в наступающих сумерках – витрины, баннеры, слоганы. Разноцветные, разнофигурные, кривляющиеся, но все об одном: блуд и власть, блуд и философия, блуд в большом городе... Нужно лишь правильно слово перевести. И кризис тоже (буквально) не столкновение чьих-то интересов, не возбуждение всеобщее, а Суд. Потому-то и боимся его безумно. Скорее! Бежим от Суда!
Течение моё имеет определённую цель: это пристанище Кати. Проще говоря, мастерская. Громадное серое здание, памятник помпезной гигантомании 50-х. Подхожу, набираю номер. Еле слышный сигнал повторяется без ответа. Там она или нет? Пышноволосой блондинке с ярко подведёнными бровями дворник помогает нести тяжёлый (как видно) бумажный тюк. Открываю рот, чтобы попроситься...
– Будьте добры, отвернитесь!
Теряюсь, смущаюсь:
– Да, пожалуйста.
Дверь с сухим щелчком захлопывается.
Странно и глупо. Всё подчёркнуто вежливо, по-европейски, адекватно ситуации, и так же безукоризненно холодно. Нельзя пустить незнакомого человека в подъезд. Нельзя видеть в человеке – дверь.
Придумываю, как начать: «У меня нет никаких злых намерений», «Поверьте, я не затем сюда»... Но разве можно кому-то поверить? Разве мы родные друг другу?
Девушка.
– Скажите, домофон работает?
– Без понятия. Какая нужна квартира?
– 25.
– Такой нет.
– Я знаю. Там живут художники.
Выхожу из лифта. На двери мастерской – громадный висячий замок. Закрыто... Где же ты сейчас, Катя? Мы слишком давно и хорошо знаем друг друга, нам не нужно говорить, достаточно просто молча посидеть вдвоём. Всё это ясно, как простая лемма. И вместе с тем совершенно непонятно. Да, я быстро и безошибочно нахожу твои работы на выставках, но никогда до конца не понимаю их, как не могу принять твоего странного католичества.
Вот так. Не пришлось, стало быть, встретиться. Значит, не надо. Ну что ж, обратный путь всегда короче.
Исполинских размеров надпись на доме: «Nokia». Абстрактно; просто чтоб знали. Очень напоминает сентенции Бобчинского: «как поедете в Петербург, скажите всем там вельможам разным, что вот, ваше сиятельство или превосходительство, живёт в таком-то городе Пётр Иванович Бобчинский».
Поедете в Петербург... Поехать бы, в самом деле. Там и дома другие, и воздух совсем особый – воздух ушедшего века. Невский – действительно так! – доныне живёт по Гоголю. Один показывает щегольской френч, другой несёт превосходные бачки, третья – пару хорошеньких глазок и удивительную шляпку, четвёртый... Полный парад мод. Несчастный Пискарёв в своей погоне за ускользающей от него Красотой был непорочен, как юноша, «ещё дышащий неопределённою духовною потребностью любви». А что он встретил? Красотку с Литейного?
На перекрёстке подул ветер сладкий, весенний. Закат принимает те удивительные очертания, которые только и могут быть названы невечерним светом. Глазам больно, можно ослепнуть. Прикрываю рукой.
И скинули мне десяток лет. Возвращаюсь опять в те памятные дни, когда я, исколов жёсткими стеблями пальцы в покрытых глиной перчатках, мокрый от моросящего дождика, ползал по монастырскому крутому склону, срывал сорную траву, убирал её на сено. Садясь отдыхать, смотрел вдаль: поверх купола часовни открывался вид на реку. Ветрено было, облачно. Пора бы и солнцу скрыться. Матушки в крылатых развевающихся мантиях (как они только не запачкают их на открытом грунте?) спешили, роясь, к ступеням крыльца. Мелодичное гуденье самодельного била возвещало о начале вечерни.
Я думал: только здесь, только так, изо дня в день трудясь на послушании, опытно можешь ты постичь родное православие и дух отцов наших, с древних времён заповедавших: молись и работай! Сколько б ни падал – вставай и иди! Холод, мрак пустыни – но дальше будет светло! Чувствуешь за плечами жаркое дыхание, слышишь шип и рык – не бойся! Тебе тяжко – не причитай и не отчаивайся!
Плачет и стонет измученная тварь.
– Где ты был, Господи? Ты оставил меня!
– Я нёс тебя на руках...
Алексей, опираясь на лопату и смущённо ероша волосы, признавался: всегда хотел работать просто руками, на земле, а всю жизнь провёл перед мёртвым мерцанием монитора. Как-то так складывалось. И родственники в голос попрекают: что за мужик! Работа денежная, а всё каким-то бомжам отдаёт, и дома пусто. И один живёт к тому же. И болтать не любит. Все в голос говорят: неадекватный.
Глубокий человек Ерёменко Алексей! Ты сам не знаешь, как ты прав. И я не знаю доподлинно, но, поверь, чувствую всей душой. К чему привели бесконечные споры о чём ни попадя, на которые мы были так падки в юности, находя в них наслаждение, утоляя пыл своего необузданного тщеславия? Ведь невозможно никого убедить, доказать ничего невозможно. Истина не доказывается, а показывается. Молча.
Когда все дети, начиная от младенцев грудных, стояли, радуясь чуду, с пальмовыми ветвями, и возносили песню хвалы, город (взрослые, сильные мира) вместе со своими старейшинами пришёл в движение; спрашивали брезгливо: «Кто Сей»? Будто не видели, не слышали, не осязали! Не видели, как прозревали слепые; не слышали о том, что воскрес уже упокоившийся навеки; не ели хлеба, добытого без усилий, не пили вина, которого никто не томил. Не могли и не хотели принять Его! Дети пели и визжали в восторге, а упрямый голос лживой мудрости твердил: «это невозможно, поскольку противоречит законам детерминизма; а коли не противоречит, так дураку ясно, что истина многолика, то есть её попросту нет, а кто Сей – мы без понятия...»
Снова привычные очертания улиц. Уходят в вечернюю даль огни проспекта, и вижу места незнакомые... Вредно мечтать! Достаточно одного ошибочного поворота, чтобы забрести Бог весть куда. Но стой-ка... Не знал, что здесь церковь. Недавно построили?
Как говорил без вести пропавший (вот уже шесть лет) Николай, «для нас снять шапку, перекреститься – уже подвиг». Кладу, пересиливая себя, поклон. Что там, внутри? Слышно ли будет в рокоте машин?
Идёт какая-то торжественная служба. Да, сегодня же пятница, стало быть, по-церковному наступает суббота. Суббота Акафиста. Как я попал...
Пробираюсь, стою. Маленький храм, деревянный, тесный. Жарко горят свечи. В центре – голубая фелонь высокого батюшки, он медленно, чётко читает по лежащей на аналое книге. Всё знакомо... Каждое слово гимна легко и радостно входит в душу (какой тембр! какой импеданс! – шепчу-таки мысленно):
«Рaдуйся, пaдшаго Адaма воззвaние, рaдуйся, слeз Евиных избавлeние... Рaдуйся, ангелов многословyщее чyдо, рaдуйся, бесов многоплачeвный стрyпе... Рaдуйся, яко пристaнище душaм готовиши. Рaдуйся, приятное молитвы кадило, рaдуйся, всего мира очищeние...»
Мы не слышим слов, мы выбрасываем их, как сломанные авторучки в корзину, а каждое, особенно церковное, подобно многоценному алмазу, и сияет так же чисто и солнечно, как снег! Всегда, как только я вслушивался (пусть это было «Господи, помилуй»), меня переполняла радость, бесконечная радость оттого, какой же милостивый у нас Господь! Слёзы текли по щекам, усам, подбородку и в конце концов скапливались почему-то на кончике носа, и стоило больших усилий, чтобы скрыть это от посторонних взглядов.
Начинается пение «Взбранной Воеводе», и все, как рота солдат, послушно бухаются на колени.
Встаём. Разглядываю окружающих. Серые фигуры старух в обычных салопах. Обращает на себя внимание парень чуть больше 20-ти, в почти вышедшем из моды, местами запачканном грязью длинном чёрном плаще, который, слегка дрожа, как под ветром, стоит на костылях. Половина головы скрыта белой с кровавыми пятнами повязкой. Прямо перед моим носом – плотный приземистый мужчина с прямым затылком (уши слегка оттопыриваются), аккуратно стриженный под машинку; под бежевой футболкой ощущается рельефная мускулатура, движения чётки и правильны. Чуть левее – молодая приятная дама со средиземноморским типом лица, в чудн;м русском платочке, странно диссонирующем со всем её обликом.
А вот справа знакомое что-то: старая куртка до колен, пышная с проседью борода, волосы, собранные резинкой, толстые очки на верёвочке, и к тому же держит перед глазами маленькую книжку. Похоже! Если посмотреть с этой стороны – точь-в-точь американец, келейник отца Иоиля, живший у него за занавеской. Мы его называли сэр Джон.
– Я биль баптист в штате Огайо, – шептал мне Джон с характерным акцентом, пока стояли на клиросе после запричастного стиха, – до тридцать льет я имель жену без детьей, потом я развиёлся и приехаль в Россию, чтобы изучить православие.
Свой ежедневный рацион он называл так: «кыпяточек и бублик». Занятный...
Однако ж мне надо идти. Подхожу к Богородичной иконе и весьма неловко задеваю висящую лампаду, так что проливаю на голову несколько капель масла. Её глаза глядят на меня с укором и сожалением.
Иду дальше. Воздух приятен и бодрит. Если успею сделать то, что задумал, день завершится очень удачно.
Пустая пивная банка на сходе с эскалатора крутится, гремя и подпрыгивая. Досадная аналогия нашей жизни. Отшвыриваю в сторону.
В тоннеле сидит на старом месте чудовищный обрубок – верхняя половина человеческого туловища, лицом чем-то напоминающий Градского. Всегда занят одним из двух дел: либо курит, либо играет на телефоне. Сейчас последнее. Хочу подать, но печенья или мелочи нет, а десятки жалко. На противоположной стороне – мальчик с выставленной куричьей лапой вместо руки. Почти что оперная сцена перед Успенским собором: хлеба, хлеба подай нам, царь-батюшка...
В подобных случаях представляю себя на их месте, причём достаточно отчётливо. И каждый раз ощущаю в руке холод поданного камня.
Крыса серой тенью шмыгает под ногами и прячется в колёсах палатки с шаурмой. Возле – целое представление: двое мужчин, скорее всего, узбек и дагестанец, ритмично хлопают в ладоши, выкрикивая «Асса!», а перед ними танцуют, кружась, три девушки кавказской внешности, довольно недурные. Замедляю шаги. Особенно одна выделяется жгучей, гордой красотой: маленькая, с живыми чёрными глазами, тонким, чуть изломанным носом...
Я запинаюсь обо что-то так сильно, что едва не теряю равновесия. Передо мной на тротуаре лежит, завалившись на бок, тело женщины средних лет, чисто и опрятно одетой. Край бордовой юбки высоко задрался, обнажая испод. Руки неестественно выгнуты за спину. Она мычит, очевидно, не приходя в сознание. Около носа на земле застыла белая капля слюны.
– Это эпилепсия, – говорю я громко и оглядываюсь по сторонам, ища поддержки. Улица течёт обычным, чужим порядком. Почему же не подошёл вон тот солидный мужчина с жёлтым кожаным портфелем? Или этот высокий стремительный юноша с зачехлённой гитарой через плечо? Или эти улыбающиеся милые девчонки с букетами белых роз?
Подходит какой-то мужик с сигаретой в зубах и, подёргав женщину по щекам и приговаривая: «Вставай, хорош валяться!» – исчезает прежде, чем я успеваю сообразить, что это не родственник.
«Тебя бы так потрепать, сволочь!» – цежу яростно, сквозь зубы. Сердце стучит всё сильнее, а дыхание становится прерывистым. Подходят ещё какие-то бабы с рынка, наклоняются над ней, звонят в скорую, но я уже иду домой. Левая бровь неумолимо ползёт вверх, глаз косит больше обычного, краешек рта, кривясь, конвульсивно растягивается, и лицо моё, надо полагать, принимает самое мерзкое выражение.
Давно я не был так зол! В эту минуту я ненавижу всё: и бесстыдно раздетых, накрашенных женщин, и частящих по-блатному парней, всех курящих, пьющих, болтающих, и грязные газоны, застилаемые колючим снегом, и это тусклое, мрачное солнце. «Расстрелять!» – повторяется в уме одна и та же сумасшедшая мысль. Слишком уж адекватен (adaequatus, да, я помню! – не даром прошли юношеские штудии латыни) наш мир сделался, везде и во всём стремление adaequare tecta solo, то есть сравнять с землёй, срыть до основания, сделать всё гладким, ровным, тупым. О нечестивые эксперименты XX века! Своими руками укатал народ какие ещё оставались крутые горки!
Всё-таки никогда не быть мне русским, им надо родиться. А я родился и помру интеллигентом. Интеллигентство растворено в крови, оно неистребимо, как природа. Это не способность размышлять, а образ мыслей и дел – во всём. Разговариваю ли с кем, пачкаю ли доску своими формулами, протираю ли очки. Поэтому мне и ближе всех тонкий, насмешливый, ядовитый Чехов, бесплодно протосковавший всю жизнь, а перед смертью попросивший шампанского.
Останавливаюсь. Чувствую, что лёгкие болезненно сжимаются. Ещё мгновение – и приступ удушья лишит меня сознания. Спасите!
Спасение приходит в виде баллончика с лекарством.
Не снимая пальто, вхожу в кухню, вынимаю трубку из гнезда, набираю номер. Она должна быть. Кати не бывает в гостях, Катя почти всегда дома. Но сейчас её нет. Томительно долгие, с надрывом гудки. Становится слишком жарко.
Вставляю трубку обратно, раздеваюсь и вхожу в ванную. Пять минут держу голову под прохладной струёй. Полегче.
После рюмки абсента и немалого куска буженины так развозит, что сильно тянет курить. Но это запрещено врачом, а я не хочу снова очутиться на койке среди уродов, и так хватает.
Включаю компьютер. Листаю страницы, и всюду в ссылках – мои преуспевшие однокурсники. Конференции, симпозиумы, брифинги...
Вот, к примеру, Федька Тополев. Я же делал за него контрольные, составлял программы, чертил. Теперь владелец корпорации по оптовой торговле судами, бизнес-личность, весьма известная в своём роде, вместе с Ленкой Жабой (по фамилии и по выпученным глазам), тоже однокурсницей, ныне совладелицей, чтоб их...
Руслан Галимуллин, носитель звучного тюркского имени, до 28 лет прозябал в скромной должности ассистента... Мы знали, что он неплохо поёт, но кто мог подозревать, что Руслан – обладатель необыкновенно мощного и красивого драматического тенора и что место ему не среди пыльных отчётов и схем, а на сцене театра.
Мишка Галущенко, он же Барсук – за поразительное сходство фигуры и черепа с телом животного. Доктор наук, почётный академик кислых щей, а также отец немалого семейства. Ну надо ж было так случиться, что именно этот сухарь и зануда побывал на Святой Земле!
Я, я тоже мог быть, а стал – кем? Старьёвщиком чужих идей и форм? Будто чей-то длинный красный язык дразнит, высовываясь: «А-паз-дал! А-паз-дал!»
Да не всё ль равно теперь-то?
Так, интересно: оформление – радужное, нарядное, розочки кругом, чуть ли не водой туалетной смочено. Присматриваюсь. Да это... прото громадная энциклопедия греха! Подробности объяснены так технично, дотошно, вкусно, гладко, со всевозможной пикантностью... Передёргивает. Невыносимо! Земля перевернулась, что ли?
И вновь ощущение ветра по песчаной зыби и тяжёлого, горячего дыхания за спиной. Оборачиваюсь. Яркая настольная лампа освещает голые ровные стены, обитель холостяка. Ничего больше. За окном первого этажа холодная снежная ночь. Мрак, пустота. Галлюцинации. Пора в постель, пожалуй.
Ложусь. Затягивает трясина сна. Опять вспоминаю одинокую грустную Катю, Пашку-фантазёра с его солдатиками, своих воробышков, вечно серьёзного и бесхитростного Алексея, усатого красавца Николая, и ещё... Нуржамал.
Бедная! Кто был по-настоящему виноват в произошедшем ужасе? Тот человек... Подумай: теперь ему и Божьего суда не будет. Он сам от всего отрёкся. Не зря ведь в России самоубийц хоронили за оградой церковной. Да, простить не простишь, понимаю. Нам с тобой обоим тупыми ножницами распороли сердце...
Хотя вот что я вижу: рот у Нуржамал уже не стягивает безобразный жгут. Вижу веснушки, птичий носик, и глаза поблёскивают недоверчиво.
И все здесь! Глупые подростки из трамвая, суровая женщина-психолог, и сэр Джон, и безногий калека, и упавшая больная. Лица всех – как лица родных. Так и есть! За Саней в чём-то чёрном угадываю силуэты отца, матери, брата, бабки и многих, многих ещё... Мы в храме! Мы вместе идём к Чаше! А держит Её тот самый сияющий великолепием батюшка в голубом.
Никогда, ни секунды в своей жизни не сомневался я в бытии Божьем. Но вся она была последовательным нарушением Его заповедей. Не творя явного беззакония, истлевал внутренне. Из сердца ведь исходят помышления злая.
Уже не астматические спазмы, а подлинные глубокие рыдания сотрясают грудь. Я плачу сладкими слезами, как тогда, в детстве, украв стеклянного слонёнка и понимая, что всё равно простят. Или позже, когда, тревожась в ожидании матери, молился Ему, чтобы не отнимал, и знал, что не отнимет. Или в монастыре – безостановочно – перед ракой святителя.
Значит, и моей никчёмной судьбе есть место в прекрасном Божьем мире...
* * *
Комнату заливает солнце. Шесть часов утра. Пахнет по-весеннему свежо, и слышно, как журчит капель.
Что за странный звук? Скрип? Шипенье? Вой? Вскакиваю, с любопытством раздвигаю шторы и невольно улыбаюсь. Два кота – один рыжий, другой серый – орут, стоя друг против друга. Но это продолжается недолго. Сцепившись, коты превращаются в клубок яростно рвущейся шерсти. Золотистый клочочек доплывает до моего окна и оседает на стекле. Распахиваю створки, отламываю часть штукатурки, швыряю, довольно метко для моих близоруких глаз. Разбегаются с визгом.
Инстинкт, вызвавший к жизни пенье соловья, точно так же заставляет вопить мартовских котов. Созидание и разрушение – две стороны медали.
Всё остаётся в силе, на своих старых местах. Но я-то знаю, что мне – как и всякому человеку – дано больше.
Я подошёл к столу, смёл пыль и взял в руки Евангелие.