Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 147




Foto 2

Борис КОБРИНСКИЙ

Foto 1

 

Родился в Москве в 1944 г, доктор медицинских наук, профессор, академик РАЕН и Международной академии информатизации. Автор теоретических и прикладных работ по проблемам искусственного интеллекта. С конца ХХ века совмещает научную деятельность с литературной работой. Автор опубликованной книги «Поэтика разрушения», включающей литературоведческое эссе «Поэтика разрушения (Миражи будущего и провидение бедствий» и рассказы. Воспоминания и рассказы публиковались в журнале «Кольцо А» и других журналах. Лауреат Всероссийской литературной премии «Левша» им. Н.С. Лескова (2010).

 

 

БОЛЬ ЕГО ДУШИ

Рассказ

 

Памяти Юрия Евгеньевича Вельтищева посвящаю

 

 

Он прожил большую жизнь под фамилией Викентьев. В течение многих лет звал мамой и папой людей, воспитавших его и спасших от грозивших невзгод, но с подросткового возраста его не оставляла мысль, что он продолжатель рода Покровских, как и его родной папа. Маму, умершую в родах, он не помнил, но в память врезались рассказы приемной матери, родной тети, и он живо представлял себе мамино лицо, с раннего детства известное ему по фотографии.

От прошлого у него осталось имя – Георгий – и память об отце и старшем брате. Папин строгий голос, его рассказы о Боге и людях, изображённых на иконах, долгие церковные службы, – отец был священником.

Начало жизни не предвещало ничего плохого. Конечно, он тосковал без мамы, особенно когда видел других детей, которых ласкали женщины, но зато он был любимцем отца. Папа гулял с ним, читал ему книги, объяснял непонятное.

Он любил играть в садике около церкви, а в переулке встречался с друзьями. Близким другом был Даниил, живший в том же переулке, в угловом доме. Юрин папа дружил с отцом этого мальчика, и иногда вечерами они ходили по переулку и о чем-то тихо разговаривали.

Но внезапно они с папой и старшим братом переехали в другую квартиру, маленькую, находившуюся за городом. Юре ничего не объяснили, а он сам не спрашивал. Новая папина церковь была совсем не такая красивая, как прежняя, которая очень нравилась маленькому Юре.

Здесь они прожили почти три года. Юре исполнилось девять.

Однажды ночью он проснулся от резкого стука в дверь. Тут же послышались в коридоре шаги отца, а потом – незнакомые грубые голоса. За окном было темно. Юре сделалось страшно, и он, быстро одевшись, вышел в коридор. В проеме открытой в комнату отца двери он увидел трех незнакомцев и диакона дядю Ваню с тётей Дусей. Человек с пистолетом в кожаной кобуре показал папе какую-то бумажку и сказал двум другим: «Начинайте обыск».

Расширившимися от ужаса глазами Юра смотрел, как рвутся бросаемые на пол книги. Раздался треск киота, из которого выламывали иконы. Упала на пол икона его небесного покровителя Георгия.

Человек в кожаной куртке сказал: «Одевайтесь, гражданин Покровский», и Юра понял, что папу сейчас уведут. Папа обнял его, потом чуть отстранился и погладил по голове. «Ты скоро вернёшься?» – спросил Юра. «Всё в руце божьей», – ответил отец. Юра запомнил эти слова.

Вот так той ночью они остались с братом Володей вдвоем. Сидели рядом на кровати и молча ждали наступления утра.

В комнате стало светлее, и он вдруг вспомнил маму, – вернее, ее портрет, стоявший на столике в запечатанной теперь комнате отца. Мамина родная сестра, Юрина тетя, которая иногда приезжала к ним в гости, очень была на нее похожа.

Утром жена диакона дяди Вани, тетя Дуся, забрала маленького Юру. Но дядя Ваня побоялся оставить Юру у себя и ругал свою Дусю за ненужную доброту. Он был не злой человек, но страх оказался сильнее жалости к ребенку. Дядя Ваня написал письмо сестре жены арестованного отца Николая, и через несколько дней тетя Серафима Васильевна увезла Юру в Тулу.

Она и её муж Константин Иванович усыновили Юру. Он получил не только новую фамилию – Викентьев, но и другое имя. Теперь его звали Мишей. Очень скоро они переехали в другой город. Юре сказали, что ему нельзя называть свое прежнее имя, а то его заберут в детский дом, как его старшего брата. Он не понимал, почему, – прежнее имя ему очень нравилось – но подчинился.

У Викентьевых был сын Павел, немного старше Юры, так неожиданно ставшего теперь Мишей. Они играли вдвоем или с другими детьми, но когда Миша оставался один, он вспоминал, что он Георгий, и ему становилось очень грустно. Тогда он сравнивал себя с великомучеником Георгием, о котором рассказывал ему папа, и мысленно пытался подражать ему и не плакать. И становилось как будто легче.

Постепенно он привык к жизни в новой семье, где ему дарили игрушки, книжки, водили в кино, покупали мороженое. Но он не ощущал теплоты в голосе приемной мамы. Тетя Серафима всегда говорила с Мишуней, как она его часто называла, строгим голосом. Она была учительницей и привыкла так разговаривать в школе. Со своим Павликом, он слышал, она иногда говорила совсем по-другому.

Мишу вначале удивляло, что в доме нет икон и никто не произносит молитву перед едой. А когда он спрашивал, где его папа, ему отвечали, что папа работает очень далеко и не может оттуда уехать. Поэтому нужно еще подождать.

Периодически во сне, когда он вновь оказывался Юрой Покровским, ему снилась церковь на углу Троицкого переулка и улицы Пречистенки, – так называл улицу и переулок папа. Хотя, когда Юра родился, переулок уже назывался Померанцев, а улица Кропоткинская.

Он терзался вопросом, почему Бог не защитил, не спас папу, почему позволил отправить его куда-то очень далеко, и не находил ответа. И вдруг в какой-то момент он рассердился на Бога и перестал молиться, хотя помнил папино наставление творить молитву перед сном. С этого времени он стал безбожником, но его атеизм никогда не был воинствующим. Он просто не хотел знать Бога. И это оставалось с ним до последнего дня жизни.

Подростком Миша, как и его двоюродный брат Павел, собирался поступать в Бауманское высшее техническое училище. Его мечтой было строить самолеты. Но в 10-м классе он серьезно заболел. Лечил его пожилой доктор, который не отказывался отвечать на вопросы мальчика о его болезни. А потом ему вспомнились рассказы покойного дяди, маминого брата, который тоже был врачом. И Миша внезапно решил поступать в медицинский институт.

Однако путь в медицину оказался не таким уж прямым. Приемные родители уговорили все же идти в технический институт. Это было время, когда особенно нужными казались инженеры. Приемный отец был инженером-путейцем, строил железные дороги, о чем любил рассказывать, а Павлик с Мишей читали об инженерах у Гарина-Михайловского.

Миша поступил в один из лучших технических институтов. Но после третьего курса Бауманского, отлично сдав очередные экзамены, забрал документы и подал заявление в медицинский. И никогда не жалел об этом, хотя любил слушать, как двоюродный брат и его друзья-студенты обсуждают технические характеристики самолетов. И до конца жизни любил слесарничать, сделал себе маленькую мастерскую на балконе и считал, что каждый врач, занимающийся лабораторными или функциональными исследованиями, должен разбираться в устройстве приборов. Сам он умел даже чинить приборы, на которых работал в биохимической лаборатории.

Миша уже учился в институте, когда неожиданно почувствовал потребность побывать там, где он родился, где они жили с папой и братом Володей. Померанцев переулок находился недалеко от медицинского института. Однажды после занятий он поехал на Кропоткинскую улицу и вышел на остановке с названием знакомого ему переулка. Он ни разу здесь не был с тех пор, как его увезли из Москвы. Но теперь не было ни церкви с колокольней, ни дома, в котором они жили. Не было и садика, где он играл. Стояли большие дома, и ничто не напоминало о прежнем.

А его папа в это время был в далеком северном лагере. Его осудили по статье 58-10, или КРА (контрреволюционная агитация). Состав преступления – воспитание детей в духе православной церкви и религиозная пропаганда. Так было сказано в заключении, которое он, не колеблясь, подписал. Но и в лагере он продолжал нести Слово Божье.

До этого была камера Бутырской тюрьмы – двухкупольное помещение с нависающей посередине аркой, напоминающей церковные своды. И священник подумал, что это знак свыше, указание на испытание. Но потрясало скопление сидящих и лежащих людей. По обе стороны камеры находились по 6 коек, на которые вечером укладывались чуть не 50 человек.

Но и в этом ужасе многие стремились оставаться людьми. В камере читали и слушали лекции из различных областей знания, кто чем владел. Навсегда врезалась в память лекция, если ее можно было так назвать, о непостыдной смерти. В той ситуации это было жизненно важно – умереть порядочным человеком, с чистой совестью. Ведь смерть стояла перед каждым.

Отец Николай, теперь зэка, попал на один из лагпунктов УхтПечЛага в Коми. За колючей проволокой – стена тайги. Лишь в одном месте лес отступал, и в полнолуние этот клочок земли становился серебряным.

Вспомнилось из жития протопопа Аввакума: «Что за разбойниками, стрельцов войско за нами ходит». Здесь также стояли и ходили многочисленные стрелки, как называли охрану в то время. Счастьем во время войны было появление пожилых и неопытных людей в надзорсоставе, призванных в армию и направленных служить в лагеря. Новички обыскивали возвращающихся вечером в лагерь зэков наспех, кое-как. Один из них как-то пошутил: «Ну что у попа может быть ценного, кроме души».

В колонне шли молча, и в это время можно было подумать о чем-то своем. Однако слишком хотелось спать утром, и слишком давила усталость вечером. Но всегда ежевечерне он читал про себя молитву.

Однажды ему вспомнился священник из церкви в одном из переулков Остоженки, который в голодные годы торговал на Пречистенке газетами и папиросами. Тогда, увидев это, он дал себе слово никогда не уступать никаким обстоятельствам, не поступаться совестью. В лагере организм привык к скудной пище, естественная аскеза поддерживала дух.

Оперуполномоченный пытался склонить бывшего священника, как и многих других, к доносительству. Встретив отпор, пообещал постоянную работу на лесоповале. И так действительно продолжалось до тех пор, пока его не задела падавшая ель.

Лёжа в полубеспамятстве в лагерном лазарете, он услышал предсмертную исповедь другого священнослужителя врачу, – тот сознался в стукачестве. Это произвело на него тягостное впечатление. Но потом пришли мысли о прошлом, понимание ничтожности жизни в постоянном страхе, как было перед арестом, о невольном подчинении дьявольской силе, которой противостояла его душа. И тут же он вспомнил своих мальчишек, потерявших мать, а теперь оставшихся и без отца.

Иногда ночами он мысленно спорил с отцом Павлом Флоренским о трактовке понятия церковности как новой жизни в Духе. Пришло понимание внутренней свободы от исполнения требований безбожной власти, отрицающей право человека на свободу выбора жизненного пути. Как ни странно, но оказалось, что это право можно отстаивать и в лагере.

Он обращался к истории России, в которой были Иоанн Грозный и Бакунин, – один строил государство на уничтожении сподвижников, а другой был теоретиком разрушения государства. Грозный, как и теперь Сталин, был в плену представлений о врагах, о беспощадном терроре. Иоанн, правда, заносил имена убиенных в синодик для поминовения, но в лагерной ночи подумалось, что это была лишь видимостью покаяния. В то же время, начитанный отец Николай был согласен с Белинским, что тирания Иоанна Грозного возбуждает к нему скорбь и сожаление, как падшему духу неба. Но при этом поражало сходство личностей царя и нынешнего правителя страны в безжалостном и бессмысленном уничтожении тысяч людей. Истинные масштабы террора отец Николай просто не представлял.

Однажды вечером, отойдя к краю зоны, услышал тихое пение:

 

Под знаменем черным великой борьбы

Мы горе народа потопим в крови.

 

То пела маленькая группа оставшихся в живых анархистов. Позже, разговорившись с одним из них, он узнал, что это гимн анархистов «Черное знамя». Задумавшись над услышанными словами, он вдруг совсем по-другому прочувствовал их. И его объял ужас. Это было полное противопоставление Слову Божьему. Прямой призыв к лучшему будущему через гибель людей. Вспомнились страдания гражданской войны, тирания красных и белых. И перенесшись в настоящее, в усиливающуюся борьбу с любым несогласием с большевистской догмой, он мысленно увидел реки крови, превратившиеся в моря. И случайно услышанное сталинское «Жить стало лучше, жить стало веселей» отозвалось пушкинским – Бездны мрачной на краю…

В лагере отец Николай почувствовал ненависть к перешедшим на сторону антихриста, как он это мысленно определял. И это наложило отпечаток на его последующие отношения с людьми. Вернулся он из лагеря в хрущевскую оттепель. И вначале увиделся с Владимиром.

Следом произошла встреча с младшим сыном. Юру, уже давно привыкшего к новому имени, при встрече с горячо любимым папой ждал неожиданный удар. Брат не называл его по имени, но он был уверен, что папа назовет его при встрече Юрой, и это мучило его, новое имя сидело в сердце как заноза. Но все оказалось еще страшней. Пришедший человек был так не похож на его дорогого папу. У него были другие глаза. Чужие. В их глубине – что-то суровое, непривычное. И такими они оставались во все время их разговора, и это было невыносимо. Лагерь превратил его папу в человека, подобного Аввакуму.

Отец поднялся навстречу и, положив руки ему на плечи, долго смотрел в глаза. Затем они сели, и папа сказал:

– Расскажи, как живешь.

Сын начал говорить о своей научной работе, об институте, который он возглавляет. Но рассказ почему-то не складывался. Отец спросил:

– Ты коммунист?

– Да.

– И что, ты ладишь с сатанинской партией?

Это было произнесено резким, хоть и глуховатым голосом. Сын растерялся, но потом начал объяснять, что он не партийный работник, что в министерстве он отстаивает свою точку зрения, – конечно, насколько возможно… Отец снова перебил его:

– Тебе всегда удается поступать по совести? И никто не страдал от принятых тобой решений?

Юра вдруг почувствовал себя провинившимся ребенком.

– Но ведь главное – это здоровье детей, – тихо сказал он. – И для этого многим можно пожертвовать…

Помолчали. Отец смотрел не на Юру, а на свои руки, сцепленные на коленях так, что костяшки пальцев побелели.

– Ты считаешь, это нравственно? – наконец, спросил он. И добавил, как приговор:
– Ты ушел не от Бога, ты предал себя. Тобой правит ум, но у тебя нет сердца.

Сын судорожно достал пачку «Беломора» и закурил. В этот момент отец невольно вспомнил священника, торгующего папиросами.

Этот разговор разверз пропасть, через которую они не смогли выстроить мост.

Со старшим братом отношения тоже не заладились. Миша увиделся с Володей еще до встречи с отцом. Он хотел обнять его, но Владимир протянул руку и просто сказал: «Здравствуй, брат!» Он пытался высказать участие, но брат его не принял, словно дал понять: «У нас разные жизненные пути». И Михаил, который только что блестяще защитил диссертацию, хотел поделиться с братом радостью и – не смог.

Они не договорились о следующей встрече и не виделись несколько лет. Но однажды брат пришел вечером к нему на работу. Они вышли из ворот института и, не сговариваясь, повернули направо, в бывший Троицкий переулок, зашли в запущенный двор, который когда-то был садиком около давно не существующей церкви.

Вначале старший брат молчал, а младший не смел начать разговор. А потом Володя сказал: «Папа умирает».

Они договорились вместе поехать к отцу.

Это была последняя встреча. Они недолго молча посидели около человека, похожего на скелет. Дали ему попить. Поправили подушку. Прошло немного времени, и отец с трудом произнес: «Храни вас Бог. Прощайте». Было ясно, что нужно уходить. Оба едва коснулись его руки, лежавшей поверх одеяла. Юра так и не мог решить, были ли произнесенные отцом слова прощением или привычной для умирающего формулой прощания.

Жизнь сконцентрировалась в науке. Время учебы в институте пришлось на период лысенковщины, и Мише не довелось познакомиться с генетикой в стенах alma mater. Но уже тогда у него возникали сомнения в отношении некоторых излагаемых теорий. Заняться проблемой наследственных болезней ему удалось через 12 лет. Уже в аспирантуре ему прочили большое будущее, и это оправдалось. Он стал академиком, получил мировую известность. И не мог он согласиться со словами Достоевского «чем больше ума прибывает, тем больше и скуки». Вся его жизнь и жизнь близких ему по духу людей науки отвергала это высказывание. Высоко ценя литературный дар Федора Михайловича, он не любил его героев с их иезуитством и недобротой. Эти стороны личности вызывали у него отторжение и в жизни.

 

На шестом курсе, незадолго до государственных экзаменов, он женился на однокурснице Марине. Через два года появился их первенец Валентин, а спустя три года дочка Наташа. Вначале он уделял им много времени, но с годами научная работа поглотила его, а дети росли, и в отношениях с ними возникало все больше трудностей. С годами накапливались мелкие взаимные обиды, не хватало теплоты, встречи не приносили радости. Это началось еще до расставания с Мариной и продолжалось после новой женитьбы. У второй его жены, Ларисы, отношения с его взрослыми детьми сложились лучше, чем у него самого.

Бессонными ночами он искал причины, но все найденные объяснения не удовлетворяли, ответ не находился, хотя был вроде бы на поверхности: наука была главным в его жизни, важнее даже собственных детей.

По прихоти судьбы институт, где работал Михаил Константинович, находился совсем близко от Померанцева переулка, и после похорон отца память опять позвала его туда. Вечером он прошел вдоль ограды, ощупывая ее, хотя знал, что крестов, которые были раньше, нет. Уже не мальчик Юра, а взрослый мужчина Михаил Константинович Викентьев зашел во двор, сел на скамейку, и прошлое втянуло его в себя. Перед его мысленным взором возник отец, настоятель не сохранившегося храма, с наперсным крестом на груди. А потом вспомнилась та первая встреча после разлуки. Из лагеря вернулся человек, не простивший власти унижения, которому был подвергнут. Несгибаемый борец. А он, Миша, или Юра, борцом не был, он унаследовал более мягкий и сговорчивый характер приемных родителей и родной мамы. Он тоже боролся, но вынужден был уступать…

И он вдруг подумал, что душа его лишилась чего-то важного, того, что было заложено в детстве.

Своей тайной Викентьев ни с кем не делился. Его дети носили чужую фамилию, но он так и не решился им об этом сказать. «Они поймут, должны понять, – иногда уверял он себя, но тут же накатывал страх: «Нет, не поймут. Спросят, почему молчал столько лет, и я ничего не смогу им объяснить».

И лишь незадолго до смерти, уже тяжело больной, как-то вечером он рассказал все своей Ларисе. И опять перед ним словно бы предстал отец: два образа – благообразное, спокойное лицо папы из Юриного детства и почти иконописный жесткий лик человека, отвернувшегося от сына после возвращения из лагерного ада. И вспомнились случайно попавшиеся когда-то на глаза строки неизвестной ему тогда Марии Петровых:

 

«Конечно, страшны вопли дикой боли

Из окон госпиталя – день и ночь.

Конечно, страшны мертвецы на поле,

Их с поля битвы не уносят прочь.

Но ты страшней, безвинная неволя,

Тебя, как смерть, нет силы превозмочь.

А нас еще ведь спросят – как могли вы

Терпеть такое, как молчать могли?»