
Журнал «Кольцо А» № 143
Игорь ВОЛГИН
Поэт, прозаик, историк, доктор филологических наук, кандидат исторических наук. Профессор факультета журналистики МГУ им. М.В. Ломоносова, академик РАЕН. Основатель и президент Фонда Достоевского, вице-президент Международного Общества Ф.М. Достоевского (International Dostoevsky Society), член научного совета Пушкин-института. Автор и ведущий программ «Игра в бисер» на телеканале «Россия К». Автор более пятнадцати книг стихов, документальной прозы и переводов. Лауреат многих литературных премий. Лауреат премии «Тэфи» – 2016. Член СП Москвы.
ЕСЛИ НЕ ЯВИТСЯ — БУДЕШЬ ВО ВСЁМ ВИНОВАТ...
* * *
Я в Гарварде заснул на стриженой лужайке —
в благоуханье роз, под дубом вековым.
И пели мне дрозды, и ставили мне лайки
все те, кто мнил меня пока ещё живым.
Я спал со всех лодыг, и разум мой на овощ
хотя и походил, но вопреки всему,
не покладая рук, производил чудовищ,
что, следует сказать, не свойственно ему.
Мне снился материк и тот блаженный остров,
где стрельчатый собор схож с розою ветров,
где плещется Лох-Несс, где поступали в Оксфорд,
дабы учить латынь, Баширов и Петров.
Я застонал во сне — и мне явился Кембридж,
и в мантии магистр (или маньяк?) игры
промолвил: «Антр ну, пока ты сладко дремлешь,
весь этот дивный мир летит в тартарары!»
И ангел вострубил, и в качестве эрзаца
пролился мелкий дождь на гарвардский газон.
И мысль взошла на ум — зачем мне просыпаться,
коль скоро жизни сей подобен этот сон.
* * *
Хорошо влюбиться враз,
будто не в уме.
…Распрекрасный город Грасс —
вилла на холме.
Сколько выжито обид,
выпито мадер.
Но имеет бледный вид
вилла «Бельведер».
Краше — нищенский мотель.
(Не в конягу корм).
Среднерусская метель
заметает холм.
Не прибавит скоростей
маятник Фуко.
Нету с родины вестей —
слишком высоко.
По европам входит в раж
прибывшая голь.
Хмуро смотрит на пейзаж
генерал де Голль.
Адмирал лихой де Грасс
также мне не чужд.
Впрочем, я приехал в Грасс
без особых нужд.
Забреду в ночной кабак,
не зажму на чай.
Я вообще здесь просто так,
я тут невзначай.
Жизнь моя, что пастораль,
если бы не стих:
«Ледяная ночь, мистраль
(Он ещё не стих)».
Если бы не этот бред —
смертный, назубок:
«Никого в подлунной нет,
Только я да Бог»,
может, тоже в унисон
стонущий во тьме.
Русский морок, русский сон —
вилла на холме.
* * *
Отжевав банальности мякину,
наломав немало в жизни дров,
я, как и положено, покину
вскоре этот лучший из миров.
И, явившись из-за буераков,
в чаяньи бесхозного добра
пять моих детей от разных браков
встанут у отцовского одра.
И в межгалактическую стужу
уносясь от здешних областей,
я свою единственную душу
разломлю на несколько частей.
Нежную, застенчивую с детства —
как её мне страшно отдавать.
Но на это скудное наследство
вряд ли будет кто претендовать.
Скажут по-семейному, без фальши:
«Ты, папаша, доброго добрей.
А не шёл бы ты куда подальше
вместе с филантропией своей!»
И пойдёт сторонкой, не в обидку,
жалкие свершая антраша,
на живую смётанная нитку
в рай моя бессмертная душа.
* * *
Явится строчка — и сладится всё остальное,
совесть утихнет, утешится сердце больное,
будет хотя бы на миг посрамлён сатана —
только случилась бы, только б явилась она.
Был ли ты счастлив по жизни? Всё это цветочки —
ибо ничто не сравнится с явлением строчки,
лишь бы явилась, а там хоть трава не расти —
можно на лютне играть иль народы пасти.
Впрочем, пока ты, козёл, упражняешься с лютней,
в граде и мире становится всё бесприютней,
и удальцы, облачённые в шёлк и виссон,
тащат в узилище тех, кто не ими пасом.
Пляшет блудница, не путаясь в юбках и шалях,
пьёт гегемон и апостол скребёт на скрижалях,
правит правитель (да славится имя его!),
но как обычно — никто никому ничего.
Значит ли это, что дело доходит до точки?
Может и так, только жди появления строчки —
в морок и в сумрак, в кромешный распыл и распад.
Если не явится — будешь во всём виноват.
* * *
ПамятиЕ. Е.
Мы, конечно, в этом неповинны:
просто в мае, в некое число —
ровно на твои сороковины —
всю столицу снегом занесло.
Как не узаконенные ГОСТом
ангелы, бегущие от стуж,
закружились хлопья над погостом,
чтоб принять ещё одну из душ.
Может, в рай блаженные и внидут,
протрубят архангелы отбой,
только снеги белые всё идут
как и было сказано тобой.
И навек твои смежая веки,
над страной, не ведающей нег,
идут припозднившиеся снеги,
словно первый, самый чистый снег.
* * *
Я хоронил товарищей моих —
под звон цикад, под траурные марши.
Сначала, как ведётся, тех из них,
кто был тогда меня намного старше.
Затем настал ровесников черёд.
И, придушив бессмысленные слёзы,
у райских врат, у адовых ворот
я покупал кладбищенские розы.
Но не дай Бог, когда в конце пути,
как будто не исполнившему долга
уже и те, кому до тридцати,
с усмешкой жить приказывают долго.
* * *
Небездарен, истов, всепогоден —
с окнами, повёрнутыми в лес, —
эту дачу занимал Погодин —
сочинитель ленинских пиес.
Здесь — от чердака и до веранды
ночь за ночью, будто бы живьём,
гулко бьют кремлёвские куранты,
мрачно бродит человек с ружьём.
Да, глядишь, и сам товарищ Ленин
на рассвете — как ему не лень —
«Власть Советам!» — грустен и нетленен,
возглашает в кепке набекрень.
Мне в окно заглядывает ельник,
словно приглашая на постой.
Но жилища этого насельник,
медлю я на лестнице пустой.
Ибо мне назначены с рожденья
и уже, наверно, до конца
край, где обитают привиденья,
дом, где разбиваются сердца.
Словно жизнь в пяти, положим, актах,
ни за что подаренную вдруг,
позабыв, однако, об антрактах,
написал усердный драматург.
Старый плот мотается у пирса…
И спектакль удался потому,
что тебя забудут, словно Фирса,
и не упекут на Колыму.
* * *
Немолчное море шумит у порога,
пустыннее стогны.
Затеплились окна в домах Таганрога —
по-здешнему — окны.
Не с барышней томной просиживать лавки
в укромной аллее,
а честно в отцовской прислуживать лавке,
сиречь — в бакалее.
(Как будто из той родниковой глубинки
омыто водою —
ещё без пенсне, без единой морщинки
лицо молодое.)
А там — ни душе не переча, ни телу,
ни чёрту, ни брату,
отважно отдаться любезному делу,
читай — Гиппократу.
Не корчить пророка во славе и блеске,
чей разум — светильник,
а просто печатать свои юморески
в журнале «Будильник».
И вдруг, утомившись фланировать между
Москвой — Петербургом,
податься, лелея пустую надежду,
к медведям и уркам.
И слышать, что это тебе не по силам,
что дело пустое.
И сумерек слыть песнопевцем унылым,
короче — застоя.
Где критики шли по угодиям прозы,
как по полю — танки.
И где пролились наши первые слёзы —
о бедной Каштанке.
Не лезть оголтело в политику-дуру
(пошла она к лешим!),
и следовать клятве — а, значит, микстуру
давать заболевшим.
И снова терзать уязвлённую память,
как сыщик — улику,
и «Чайку» писать, и годами динамить
красавицу Лику.
И лжи не пытаться разгадывать ребус,
чей запах — тлетворен,
и сердцем понять, почему тебе Дрейфус
милей, чем Суворин.
Шутить не вполне подходяще для слуха:
«Чахотка — не триппер».
И в Ялту уехать, и, кашляя глухо,
жениться на Книппер.
И словно ездок, не выигравший дерби,
пробраться по краю.
Пригубить вино и признаться — ich sterbe,
то есть — я умираю.
И враз обломать благородную тризну
в мерцании люстрец —
с усмешкою тайной вернуться в отчизну
в вагоне для устриц.