Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 140




Foto 1

Владимир СТРОЧКОВ

Foto 2

 

Родился в 1946 году в Москве. Окончил Московский институт стали и сплавов. Автор 9 книг и свыше 160 публикаций в различных изданиях в России и за рубежом. Стихи переводились на английский, немецкий, французский, итальянский, испанский и венгерский языки. Лауреат ряда отечественных премий. Стипендиат Фонда памяти И.Бродского (2000) и Лигурийского центра искусств и гуманитарных наук (2001).

 

 

ОСТАНОВИТЬСЯ, ОГЛЯНУТЬСЯ

 

 

* * *

 

Остановиться, оглянуться –

глядишь, как раз и навернуться

в какую-нибудь из траншей,

влететь в какой-нибудь из траншей,

слетев с шестка с утра пораньше,

сорваться в жизнь, вращая шеей.

 

Нет, не оглядываться! Маша

в котомке за спиною нашей,

её глаза – двойной ожог.

Куда пойти, куда податься,

хоть на глазок не попадаться,

чтоб слопать чёртов пирожок?!

 

Где пирожки? Да в той котомке,

где за спиной твои потомки

с костями предков тарахтят

и где души твоей потёмки,

и где вины твоей обломки

в вине ты топишь, как котят –

 

в потёмкинской деревне с садом

вишнёвым и оптовым складом

гороха, гречки и грешков,

где рядом с доблестным де Садом

танталовым ты бродишь адом,

где негде стырить пирожков,

 

где не присесть, не опасаясь

сумы-чумы-тюрьмы. Казалось,

куда ни пни, повсюду пни,

но не присесть, а зацепиться

и полететь, но не как птица,

а мордой в кризисные дни.

 

А что касается затылка,

его касается сверлилка,

предчувствие не пирожка,

а глаза вездесущей Маши,

берёзовой казённой каши

и доли дохлого сверчка.

 

А что сверчок? Что его доля,

когда, на скрипочке пердоля,

он и живой-то еле жив,

когда он ползает за печкой,

шуршит перегорелой спичкой,

а после дохлый и лежит.

 

Но он играл – продольно, вечно,

смычком возвратно-поперечно

возя по скрипкому брюшку,

а ты-то что? кому? во власти

какой ты был высокой страсти,

помимо страсти к пирожку?

 

Вот ты, дурак двоякогорбый

с вонючей писаною торбой

и деревянною ногой,

бредёшь продольно-поперечно,

и ни попутчиков, ни встречных,

ни колокольца под дугой,

 

а в голове одни обрывки

про эту Машу на загривке,

шесток десятков с лишним лет,

про пирожки, про их начинку,

ноги поломку и починку

и чёрный-чёрный пистолет.

 

А что касается затылка,

антенн, надкрыльев и закрылков,

и броневой заднегруди,

сяжков, нервюр и элеронов,

то всё пойдёт на корм воронам,

угрюмо ждущим впереди.

 

 

ЖУЖЕЛИЧНАЯ ЖИЗНЬ

 

                  Алексею Цветкову

 

неясно чем и движется

ведь как ни посмотри

у жужелицы жижица

зелёная внутри

 

душа в чём только держится

на ниточке дрожит

но жужелица дерзостно

по ижице бежит

 

бежать хватает скорости

не прочь бы и летать

да крылышки-то коротки

надкрылышкам под стать

 

и толку-то и нужда ли

что твёрд её хитин

он ни единой жужелки

ещё не защитил

 

и это только кажется

какого ей рожна

у жужелицы кожица

тревожна и нежна

 

она ей не помощница

будь кожиц хоть бы сто

сожрут и не поморщатся

раздавят ни за что

 

и вместо бывшей жужелицы

мнившей ся венцом

лишь только жижи лужица

да ножка да крыльцо

 

и сразу всё закончится

и радости и жуть

а ужас ведь как хочется

так хочется пожить

 

чтоб жижица по жилочкам

зелёная бегла

чтоб жужелице было что

средь этого багна

 

схарчить улиту, слизня ли

червя ли муравья

играть чужими жизнями

коль на кону своя

 

и смыться сжаться сплющиться

заныкаться в тырсе

сама конечно хищница

но тут такие все

 

никто ни с кем не дружится

никто ни с кем не брат

и жужел ту же жужелицу

слопает и рад

 

простые тут обычаи

и гибель без затей

от лап и клюва птичьего

от жвал зубов когтей

 

так эта жизнь и кружится

зажатая в тиски

тоски восторга ужаса

восторга и тоски

 

 

ИЗ ПОЭЗИИ ТОСЁ

 

1. Записки на рукавах кимоно

(из черновиков Тосё)

 

любованье на девиц

мастера Утамаро

поражает удивить

кистью тонкой как перо

 

мы смотрел из всех внутри

как рисует Хокусай

что от зависти умри

или локти покусай

 

я читали каково

хайку на какэмоно

слёзы мокрым рукавом

утирали кимоно

 

благородный господин

полон чувств как водоём

мы пришли вполне один

а ушёл весьма вдвоём

 

полны благородных чувств

много боле чем на треть

я пошли после искусств

на природу посмотреть

 

распускаются на миг

дивной сакуры цветы

но из вечности на них

смотрит Фудзи с высоты

 

осмотрев венец искусств

я решили в знак Пути

в подношенье многих чувств

восхождение взойти

 

у подножия внизу

однородный глинозём

мы улитка и ползу

я улитки и ползём

 

по Пути что состоял

из ничтожества шажков

сном из многих одеял

шитых множеством стежков

 

склоны Фудзи высоки

но пологи до поры

я боятся высоты

но ползут наверх горы

 

очевидно до седин

так ползти и будем я

незавидный господин

одинокий как семья

 

чтоб на крайней высоте

там где некуда идти

скромной чашечкой сакэ

завершить конец Пути

 

 

2. Размышляя над обмелевшей речкой

и искусством кайга в жанре укиё-э

(из позднего Тосё)

 

Танка грязи не боятся, и не имут сраму хайку,

а японский полицейский регулирует размеры –

а японские размеры так значение имеют:

5-7-5, а шаг налево, шаг направо, выпрыг кверху –

это признаки побега; а законно, какэмонно –

это кисточкой и тушью, непременно сверху вниз.

 

Можно Фудзи, можно мостик, можно сакуры цветенье,

можно путника с котомкой, с голоногими ногами,

можно девушку с бункином, в ручке зонтик или веер,

можно злого самурая с воздух режущей катаной;

можно разные картины, можно разный иероглиф,

но при этом иероглиф можно только сверху вниз.

 

Если Фудзи – то улитка, если путник – то котомка,

если сакура и слива или девушки – в цвету, а

если бедный и крестьянин – то согнувшись над работой,

под соломенной накидкой, под дождём или метелью;

если тушечница – с тушью, с тонкой кисточкой оленьей,

с лёгкой рисовой бумагой, по которой сверху вниз.

 

Вот и ходишь то с котомкой, то вприпрыжку, то в обнимку,

через речку, через мостик, через десять, двадцать, тридцать

или сколько там осталось, тридцать, двадцать или десять,

вот уже ползёшь улиткой тихо вниз по склону Фудзи,

вот и кисточка облезла, вот и тушь уже засохла,

вот и жизнь уже уходит понемногу сверху вниз.

 

_________

Кайга – «картина, рисунок» – японская живопись.

Укиё-э – «картины (образы) изменчивого мира» – направление в изобразительном искусстве Японии, получившее развитие с периода Эдо. Слово «укиё», дословно переводящееся как «плывущий мир», является омофоном к буддистскому термину «мир скорби», но записывается другими иероглифами.

 

 

* * *

 

Выпьем, милая подружка,

милосердная сестра.

Перетёрлась ручка-дужка

у душевного ведра,

 

и ведро в колодце быта,

оцинкованная жесть,

пообшарпано, побито,

проржавело там и здесь.

 

Выпьем, тонкая пружинка

с детства сломаных часов,

перетёртая резинка

от заношенных трусов.

 

Оцинкованная радость,

осестрованная жизнь,

выпьем молча эту гадость,

нашинкованную близь,

 

выпьем, верная подпруга,

жизнь-алёнушка на треть,

чтоб не видеть нам друг друга,

чтобы больше не смотреть,

 

у колодца из копытца

выпить мёртвой водки-зла,

уколоться и забыться,

и проснуться, и забиться –

из козлёнка превратиться

снова в старого козла,

 

да и дальше пить со всеми

разливную круговерть,

оцинкованное время,

оцифрованную смерть.

 

Воет, веет время-вьюга

в мыльно-серое окно.

Выпьем, что ли, кали-юга.

Нам, тартарам, всё равно,

 

пей, похмельная подружка,

мимолётная сестра,

чтозанюни на подушке,

ятебене сашкапушкин,

тыненянямне сутра...

 

 

* * *

 

           Не потому ль так часто и печально

           Мы замолкаем, глядя в небеса?

                                         Расул Гамзатов

 

пролетят мимокассы штук пять или шесть

шелестями шурша болбоча и курлыча

над кремлём долгоруким печальную весть

и такая тоска от прощального клича

 

и такая печаль застывает в глазах

тех кто видел как тучно летят пятихатки

с отпускными на запад вернуться назад

суждено разве штукам истрёпанным в схватке

 

где по курсу такие ширяют маржи

и такие жируют зелёные кеши

с разноцветными манями что покружи

и лети вдоль ветрины не камо глядеши

 

как сбиваются в стаи и тянут на юг

сизокрылые стольники клином усталым

на лету окликая отсталых подруг

как бы чИрики хищных добычей не стали

 

жекаха и свирепа голодная сычь

беспощадно неясыть кредита и злобна

и в полночную лунь стерегут свою дичь

и уносят в гаи и луга внутризобно

 

и свистит секретарь помавая пером,

не сводя с пресспопье крючковатого глаза

и токует главбух свой обол как харон

вырывая из клюв подоходного сразу

 

а вокруг не осталось уже ни рубля

зимовавшего прежде в застрехе дырявой

лишь летят мимокассы кукуя и бля

на свисток и на запад на юг на халяву

 

 

МУЛЬТИАЛЛЮЗИИ

 

          В Европе холодно. В Италии темно.

          Власть отвратительна, как руки брадобрея.

          О, если б распахнуть, да как нельзя скорее,

          На Адриатику широкое окно.

          ...

          Любезный Ариост, посольская лиса,

          Цветущий папоротник, парусник, столетник,

          Ты слушал на луне овсянок голоса,

          А при дворе у рыб – учёный был советник.

                                           Осип Мандельштам

 

          На холмах Грузии лежит ночная мгла

                                           Александр Пушкин

 

          Кто помнит, что за зверь «гилярная лиса»?

                                           Михаил Айзенберг

 

В Китае сутолка. В Америках кино.

В Гааге Страшный Суд, а в Риме – крестный Папа,

А из балтийских мыз прорублено окно,

и кажет букву хер медвежья сучья лапа,

 

а там, за прорубью, где жалуют колом

в хузары города и в песи веси,

средь русой супеси и русофильской спеси,

расклячившись, сидит Империя орлом.

 

В Новой Зеландии, на выселках культур,

на гнусных высерках породы человечьей,

на кучках каторжан, зашельцев за черту,

взрастился сытный рай коровий и овечий,

 

а тут, на паперти, народец тороват

и вороват, и норовит всё кряду,

и, плоть от плоти, вся в эректорат,

власть изворотлива, как пальцы казнокрада.

 

На стогнах Азии лежит сплошная зга,

в Европе дряхлой скрип и крошатся стропила,

а тут нет места, где грядущая нога,

ещё не наступив, в багно бы не вступила.

 

Любезный Айзенберг, гилярная лиса,

певучий папертник, оттаявший подснежник,

пропой мне песню рыб про то, что где-то в смежных

пространствах всё не так хотя б на полчаса.

 

 

КОДЕКС ОДИНОКОГО ЛОСОСЯ

 

     После захода в пресную воду на нерест лосось

      «лошает», приобретая коричнево-бело-зеленую

     расцветку, а мясо, наоборот, бледнеет. У самцов,

     кроме того, сильно удлиняются и загибаются

     челюсти и вырастает высокий плоский горб.

     Такая рыба называется «лохом».

 

Жирующей жизни останься чужим, чужаком,

за ней не скачи, обивая пороги, на нерест,

не стоит того, чтоб на скопом намётанный ком

плескать ей молоки в верховий безликую мересь.

 

И даже не суть, хороша или всё же плоха

убогая участь на нерест идущего лóха,

но станут тупыми лохáми потомки лохá,

а это само по себе ужасающе плохо.

 

Не стоит игра этой общей, общинной икры,

что в мутной воде превратится в безродную смену.

Из молоди, сбившейся в стаю, взрастут не миры,

а жадные твари, добыча багру и безмену.

 

Пускай не взойдёт у тебя победительный горб

не выгнутся челюсти хищно, едва ли не сросшись,

но явной, но стайной породе своей вперекор

люби лишь судьбу, свою тайную лóсось и роскошь.

 

Живи на глубинах её, одинокий лосось,

умри мудаком, но не дай без любви поцелуя,

когда же придётся, что нынче ещё не пришлось,

оставь своё красное мясо самца-чистоплюя

 

не блюдом на стол мелководных речных трупоед,

но пищей для боком бродящих задумчивых крабов,

отшельников шельфа – меж всех твоих мнимых побед

пускай будет эта единственной подлинной, слабо,

 

но всё же твой понт утешающей. Впрочем, когда

подохнешь, то всё это сразу же станет неважным,

поскольку вся цель и вся соль этой жизни – еда,

которая жрёт всё подряд, затаившись за каждым.

 

 

* * *

 

Вздохи человека-неумехи,

свист и шелест, радиопомехи,

телемухи, интернетомхи,

всё, что пробивает на хи-хи,

лезет беззастенчиво в стихи.

 

Вот стою во мху я по колено,

как Царь-Пушкин. Кабы не Елена, –

так и жил бы по хи-хи во мху,

как це-це укушен... А ху-ху

не хо-хо? Под мухой наверху

 

от меня торчит одна восьмая

айсберга, грозы в начале мая

и умом России не ку-ку,

с томогавком сидя на суку

деловаром в масть Чингачгукý,

 

остальные семь восьмых сокрыты,

там дум-дум разбитое корыто,

чуйка, неподвластная уму –

не «что-где-когда», а «почему?!!» –

и Герасим со своим му-му,

 

там что ни берёзка, то осина,

там бубнит одна восьмая сыну:

– Телемах, не слушай телемух,

что не дышит там, где хочет, дух

и что брату Каин не пастух.

 

Вот мой лук и вот весло-лопата,

вот стило и дщица, как когда-то.

Если тщиться, прикусив губу,

можно прописать себе судьбу –

и тащиться с нею на горбу.

 

Выйдя из сияющей долины,

в тёмный лес войдя до половины,

как и я, у жизни на краю

ты, очнувшись, скажешь: – Мать твою!

Где ж я брёл, в аду или в раю?!

 

Эти мхи, стихи, глухие чащи,

обходить бы стороной почаще,

да теперь уж поздно, семь восьмых

позади. Сложить последний стих –

и во мхи болотные – бултых! –

 

по седьмое гиблое колено –

суть по горло. Не уйти из плена.

 

– Пушкин, где ты?!

– Туточки, во мху

по колено….

 

Только наверху

почему-то ноги джентльмена.

 

 

Из цикла ИЛИАДА

 

1. Палимпсест на козлиной коже

 

Спотыкаясь о ком размышлений, о ком

только что песнь нам спел, Гомер слеп,

но свой навар эгейской накипью с пен,

то ли эвксинской – дом-то вон без окóн, –

 

свой миллион с Илиона с понтá снял,

только не легковерных греческих драхм,

а полновесных древних греческих слов, –

слепок души его, зрячей, как бог свят,

зря, что ли, лёг в козлиный базар гомерических драм

гексаметрический мерный с цезурой слог,

 

словно прибой, что тысячу лет с тех пор

бьёт в наши души ритмом ревущих волн,

рвёт нам сердца грозный свирепый хор

древних героев, в битвах сведённых в ноль,

 

в царство мёртвых сошедших, во мрак рва,

или с кормы триаконтора быстрым рыбам на корм

в грохоте волн – не важно, коль плоть мертва,

в рокоте рока не слышен ни бой, ни шторм,

 

только один ропот пропащих душ,

в котором лишь боль и страх, злоба и месть,

лишь тоска и проклятья, ужас и скорбь, и чушь –

чу?.. – что для них надежда всё ещё есть.

 

Но для надежды ни шанса, выхода нет,

там, наверху, давно уже косный холм

прошедшего времени, окаменелой земли.

Шли нам, Шлиман, из Илиона привет,

ты же, слепой, говори, спотыкаясь оком, – о ком? –

тех, что были и навсегда ушли,

 

осталась только козлиная песнь, свирель, слова,

вечная скиния скены, орхестра и логейон,

протагонист и хор, а Троя мертва,

тысячу лет мертва, прощай, Илион!

 

Авлос волосы всхлипов в память твою рвёт,

тщетно начальник хора, хоревт, машет рукой,

ныне лишь мир и покой над могилами павших рот,

битвы окончены, занавес, мир и покой,

 

вечен в безмерности времени тлена плен,

вымерли боги, стёрты герои в пыль,

нету у Греции больше таких Елен,

грязные козы щиплют забвенья ковыль.

 

 

2. Excavated fragments

(18+, содержит ненормативную лексику, целофанированное)

 

I

Скажи-ка, дядя, кривой сверхсрочник, какого хрена

троянец с греком сошлись, друг друга лупя по бейцам,

что, не видали мы ихних сала и круассанов?

Накой сдалась бы нам Троя, кабы не та Елена,

что нам Таврида с её Версалем, простым ахейцам?

Всё это игры Наполеонов и Чойбалсанов…

<…>

II

…– Итак, – промолвил седой полковник, сверкнув очами, –

стоять бояца, сидеть смеяца, лежать е...ца!

Страна Ахайя, тюрьма народов, лежит за нами,

Коринф-столица. Пора молица: придеца драца.

Царю и Богу и мне с Отецтвом вы все сынами,

е...ца-сраца, упасть-отжаца, готовьтесь, братцы!..

<…>

III

И только небо над полем брани младая Эос,

паскуда девка, розовоперсто нам осветила,

как оба стана зашевелились, в шеренги строясь.

Гнусавят дудки, ревут букцины, в их грозный мелос

вплелись шофары. Пошли фаланги. – Вперёд, мудилы! –

орёт полковник, срывая глотку, в крови по пояс…

<…>

IV

Тут я замечу: рожденный хватом всегда полковник,

муж всех солдаток, он от рожденья отец солдатам,

он сын Отчизны, слуга Престолу, сатрап-опричник,

в армейской гуще он с головой, как в борще половник,

но в битвах силы всегда он гибнет, сражен булатом,

одним из первых, хотя в науках войны отличник…

<…>

V

Да, были люди во время оно в родной Элладе,

и было время, мы за Ахайю махались круто,

жил не жалели, ломясь в атаку всей гопотою.

Не то, что эти интеллигенты, рапсоды, бляди

и либерасты, гнилое семя, сплошь проституты!

Да разве б эти Коринф спалили, но взяли Трою?!.

<…>

 

3. Fuga dissociativa

 

Ю. Ю. Перфильеву

 

Если дорогой ты путника встретишь, и путник тот спросит:
"Что за лопату несешь на блестящем плече, иноземец?" 
 –  
В землю весло водрузи 
 –  ты окончил свое роковое,
Долгое странствие... *

 

Вот она, родина предков,
поле чудес в стране дураков самовитых.
Тут и зарыли мы вместе с родным дураком Буратино
наши таланты дурацкие, тридцать серебряных, звонких,
гребаной этой лопатой, веслом нашей девушки вечной,
той, что по паркам культуры, в футболке, в каховской шинели
стоя, нам сердце пронзила навек бесполезною верой,
тщетной надеждой несбыточной на небывалое счастье,
на бесконечный оргазм с фригидной советскою сукой.

Так и живём до сих пор, подменяя любовь онанизмом,
мрамор и звонкую бронзу – фанерой и крашеным гипсом,
счастье – пустыми мечтами о завтрашнем счастье грядущем,
в светлое завтра гребя бутафорской совковой лопатой.

 

_______________

* Гомер, Илиада, строки 127-130, пер. Василия Жуковского.

 

 

* * *

 

Мы глядели молча в последний раз,

как умолк оркестр, фейерверк погас,

и звезда Полынь в полынье облаков зажглась,

но никто не крикнул «Атас!»

 

Развернулся свиток судеб и карм

и на бледном коне въехал к нам командарм,

источающий жар и тончайший, как бритва, шарм,

но никто не крикнул «Аларм!»

 

И когда раскололся небес алмаз,

город крепкий рухнул, и свет угас,

никого в живых из постыдно молчавших нас

не осталось вскрикнуть «Алас!»