Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 139




Foto 2

Лена ЛОН

Foto 2

 

(Псевдоним Елены Долженко). Родилась в Новосибирской области. Окончила Новосибирский институт народного хозяйства, Высшую школу рекламы и маркетинга, Литинститут им. Горького. Училась в школе сценарного мастерства А. Митты. Автор повести «Золотой корень», киносценария «Вне конкурса», романа «Не касаясь земли». В журнале «Кольцо А» публикуется впервые. Живет в Москве.

 

 

ГУСЬ ЛАПЧАТЫЙ.

Рассказ бухгалтера

 

На кухне, в мусорном ведре, поверх картофельных очистков и яблочных огрызков, громоздятся ещё тёплые гусиные косточки с лохмотьями плохо обглоданного мяса. Скоро утро. Угомонились, разошлись гости. Моя бывшая жена не спеша домывает тарелки и ставит каждую на ребро в сушилку. Металлические прутья сушилки всякий раз отзываются знакомым тусклым дребезжаньем. Слышно, как в спальне сыто, по-хозяйски, храпит Пётр Павлович.

Жена, закончив с посудой, берёт ведро в потёках застывшего жира…

Я останавливаю:

– Вынесу сам.

Деланно-равнодушно пожав мягкими плечами и не глядя на меня, она уходит в спальню.

Я не тороплюсь. Открываю форточку, медленно закуриваю папиросу, погрузив лицо в освежающие тугие клубы морозного воздуха. И спиной чувствую, как стынут в ведре гусиные косточки.

Это мой Гошка.

Он был самым обыкновенным гусёнком. У дородной тётки Гани таких две дюжины. Как-то раз мы подбросили её на «уазике» до посёлка. По-хозяйски отправив меня вместе с портфелем, набитым бухгалтерскими бумагами, на заднее сиденье, она села рядом с шофёром. Свою корзину, повязанную марлей, из-под которой доносилось дружное попискивание, всю дорогу держала почти на весу. После каждой ухабины досадливо охала, заглядывала под марлю, причитала: «Ой-ё-ё-ё-ёй, днаво совсем стоптали!» Пришёптывала что-то ещё, будто колдовала, но помочь незадачливому гусёнку не решалась. Я видел, как она подтыкала марлю обратно и любовно оглаживала корзину грубыми короткими пальцами.

Вот этого, «затоптанного», я и попросил у Гани.

– Пошто тебе… Уход за имя всё одно – хучь один, хучь десять.

Я настаивал.

– Баластво одно… – осудила Ганя, но гусёнка дала.

Потом примостила корзину на своём широком бедре и, не оглядываясь, неторопливо пошла к дому.

Мой гусёнок так и рвался из рук, я с трудом удерживал хлипкое вёрткое тельце. От его пронзительного писка и боязни причинить вред под очками у меня взмокло, и они то и дело сваливались с носа.

Придя в избу, я первым делом отгородил для гусёнка угол. Это не составило труда. Мебели в кухне почти не было. Впрочем, в комнате тоже было пусто. Стол и умывальник – вот и всё, что осталось после развода с женой. И ещё – дом, который я срубил на пару с плотником-профессионалом, вернувшись в места моего сиротского детства. Срубил на разорённой усадьбе деда.

Жена, намучавшись, намотавшись со мной по семейным общежитиям, сначала охотно принялась помогать мне. Но прошло немного времени, и она уже открыто выражала своё недовольство тем, что за водой приходится ходить «за три километра», а утром из выстывшей за ночь избы ­– на заснеженный двор за дровами.

Она выросла в городе, и за то короткое время, пока жила в поселке, так и не успела полюбить, как трещат в печке поленья, как тёплый дух постепенно наполняет дом. Ей неведома была та грация, с которой женщины носят на коромыслах воду. Ближе к весне жена зачастила в город и совершенно неожиданно (где-то срочно требовался специалист) получила служебную квартиру. Я не разделил её радости. Не раздумывая, не спросив моего согласия, она забрала дочку, хотя был конец учебного года, забрала нехитрые наши пожитки (всё-всё, до самой последней мелочи) и уехала.

Когда нагруженная мебелью машина скрылась из вида, я пошёл к своему недостроенному дому и вдруг увидел его убожество – дом одиноко стоял вдалеке от других дворов, крыша оказалась слишком велика, и оттого он походил на гриб. К дому, лениво провисая, тянулись провода. Случалось, в ветреную погоду гас свет. Тогда я зажигал керосиновую лампу, и если был срок сдавать отчёт, по – старинке «сальдо-бульдо» подбивал на счётах. Услышав их мягкий клёкот впервые, Гошка затих. Прежде, видимо, недомогал и пищал беспрерывно.

Мало-помалу он обжился, появился аппетит, жёлтый пух его погустел и как будто стал ярче. Теперь гусёнок спал ночами и только на заре, часов в пять, шесть требовал съестное. Но в этом требовании было ещё что-то совсем беззащитное и жалкое.

Забегала тётка Ганя, приносила варёное яйцо, крошила в блюдце, но Гошка не торопился: дождавшись, пока угомонятся мелькающие Ганины пальцы, осматривал яркое бело-оранжевое крошево и только потом принимался поднимать его по крупинке своим широким клювом. Яйцо съедал, а к размоченному Ганей комбикорму не притрагивался.

– Ишь ты! – досадовала Ганя, и невольное уважение появлялось в её голосе. – Гусь, гусь, а о себе понимает!

Уже в начале июня, возвращаясь с работы домой, я выносил Гошку на зеленеющую «конотопом» полянку перед домом, а сам тесал брёвна, потихоньку поднимая одно за другим – делал прируб. Я и не заметил, как Гошка, поклевав травы, перебрался в неогороженный огород и уничтожил только что вылезшие из земли неокрепшие листочки редиса.

Я сидел на срубе довольно высоко, подгонял четырнадцатый ряд, и как только увидел Гошку на грядке, стал кшикать. В конце концов, я мог бы запустить в него щепкой. Да разве рука поднимется на этого обжору, почувствовавшего себя хозяином в огороде и вообразившего, что редис вылез на свет божий только ради него?

Изловив гуся, я с запоздалой укоризной внушал, что безобразничать в огороде нехорошо, что порядочные гусята так не поступают.

В ответ он пищал тоненьким голоском, и глаз у него был глупый-преглупый. Я ещё что-то говорил, и Гошке, по всей видимости, нравилось, что с ним разговаривают. Он успокоился, сыто пригрелся на моих ладонях, изредка попискивал – негромко и доверчиво. На улице тем временем смеркалось, становилось прохладно, и я унёс его домой, отпустил в закуток с миром.

По утрам, когда я уходил на работу и закрывал за собой дверь, Гошка принимался так оглушительно пищать, что и на улице было слышно, как ему тоскливо и плохо.

Он совсем не выносил одиночества.

Впрочем, не любил он и шумных компаний. Всякий раз, когда мне удавалось купить цемент, шифер или выпросить на несколько дней бетономешалку, приходилось расплачиваться. Мужики заходили, шумно усаживались на некрашеную скамейку, пили водку и громко толковали о делах. Гошка часто-часто пищал и шарахался от ловящих его рук.

Гошка не любил шумных застолий. Он как бы предчувствовал, что в одно из застолий и он будет съеден…

Летом у меня целый месяц гостила моя дочь Юлька. Гошка как-то сразу проникся добрым чувством к девочке-подростку, которая, не стесняясь, щеголяла в моей клетчатой рубашке, едва прикрывавшей трусики, беспечно играла с ним, и, как ребёнок, дула губы, если не удавалась дрессировка гуся. Впрочем, Гошка не противился занятиям. Я видел, как он старается, как доверчиво клонится его гибкая шея к мягкой ладони, на которую Юлька всегда клала что-нибудь вкусненькое. Гошка даже гордился этим расположением и, мне казалось, виновато поглядывал на меня – не ревную ли?

Вдвоём, Юлька и Гошка, помогали мне строить – дочка подавала наверх инструмент, гвозди, собирала щепки, наводила порядок вокруг дома, а потяжелевший Гошка переваливался с ноги на ногу за ней. Он заметно подрос, это был ещё не гусь, но вполне солидный гусёнок. В побелевшем пуху угадывался намёк на перо – настоящее, жёсткое оперение взрослого гуся.

Однажды случилась с Гошкой неприятность. Я настилал потолки. Юлька пыталась приготовить обед. Может, отыскивая давно высохшую лужу, может, ещё почему, он ушёл далеко от дома, там на него и набросилась большая собака с жёлтыми глазами. Гоша, что есть мочи, побежал к спасительному дому, он пищал на всю деревню, и спасение было уже близко – Юлька увидела его в окно, кинулась на помощь, – но собака успела-таки настичь и слегка потрепать Гошку. Юлька стала отбивать и пострадала сама – собака прикусила ей пальчик. Откуда-то взявшийся пьяный хозяин уже отозвал псину и держал её за холку, когда я слез с потолка и выбежал на шум. На мои ругательства мужик лепетал что-то совсем бессвязное, и я, махнув рукой, поспешил к дочке. Она сидела на лавке вся заплаканная и Гошка, вырываясь, пищал у неё на коленях, но Юлька ни за что не хотела его отпускать. Наконец, мне удалось отобрать гуся, обмыть, осмотреть Юлькину руку. Крови не было, но на всякий случай я отсосал из предполагаемой раны собачью слюну, как отсасывают змеиный яд.

Когда Юлька уехала, я тут же написал письмо, беспокоясь, как дочка спит ночами, ведь собака сильно испугала её. Она отвечала, что спит хорошо, и – ни слова о Гошке, о том, оклемался ли он после нападения. Впрочем, Гошка, в самом деле, пострадал несильно и, оправившись, стал быстро набирать вес, больше не пищал, а совсем серьёзно, как взрослый гусь, басовито гоготал.

В конце декабря от Юльки пришло письмо, что ждёт меня на праздник в гости, что научилась уже готовить и хочет сделать к новогоднему столу гуся с яблоками.

К зиме я успел достроить прируб, и у меня появился квартирант – молодой зоотехник Федька. Небольшого росточка светловолосый паренёк знал много анекдотов и мог целыми вечерами рассказывать весёлые байки из студенческой жизни. Ещё он мастерил клетки и мечтал, если в поселке к весне достроят дом и выделят ему комнату, он будет разводить во дворе кроликов… Федька любил разную живность, но это не мешало ему с наступлением морозов наняться колоть кабанов. А зарубить гуся – дело плёвое.

Я попросил, чтобы он и опалил, и разделал без меня. Положив свёрток в спортивную сумку, я поехал в город автобусом. Было 25 градусов мороза, у меня в ботинках стыли ноги, но я почти всю дорогу чувствовал тепло сумки, хотя понимал, что тёплой ей быть уже не от чего. Чтобы как-то отвлечься, я стал думать о парашютных стропах, из которых сделаны ручки у сумки. О том, что если бы эти стропы пустить по назначению, то можно было бы больше сделать парашютов. Люди меньше тащили бы продуктов, тряпок и чаще смотрели в небо… И ещё всякая дребедень лезла мне в голову – я вообразил парашютистов в небе, они были похожи на тёмные точки, но когда точки приблизились, оказалось, что это гуси… Я дремал и летал во сне, а после, когда очнулся, меня ещё долго не покидало ощущение полёта, и я вспомнил, что Гошка время от времени пытался взлететь. Он бежал вдоль улицы, вытянув шею, что есть силы бил крыльями, кричал неистово, потом всё же успокаивался, и вслед за ним мягко оседала на дорогу тёплая пыль…

Я докурил папиросу, вышел на площадку, приоткрыл крышку люка и вывалил содержимое. Я слышал, как Гошкины косточки, колотясь о стенки, падают вниз в слепой кишке мусоропровода. Вспомнилось, как Юлька собиралась вместе с ним спать – вечером того дня, когда их потрепала собака. Она настаивала, что если в постель его нельзя, то чтобы я хоть ватник бросил возле закутка, и она ляжет рядом – вдруг Гошка проснётся, а Юлька уже здесь…

Мне постелили в комнате, рядом с Юлькой. В слабом белёсом свете окна я разглядел её спокойное лицо и высунувшееся из-под одеяла круглое розовое, совсем как у моей бывшей жены, плечо.

Спал я плохо, встал, не дожидаясь рассвета, захлопнул на замок входную дверь квартиры и побрёл на вокзал.

Было первое января. Билетов в кассе не оказалось, но водитель автобуса взял меня, и я всю дорогу, четыре часа, ехал стоя. Наливаясь тяжестью, немели ноги. Переступая с одной на другую, я не мог отделаться от тяжёлого чувства. Всю дорогу в голове вертелось: «гусь лапчатый». Так меня иронично дразнили в школе, до самого десятого класса. Сколько я себя помнил, меня всё время дурили. Ладно бы хоть ловкие пройдохи, а то ведь любой мало-мальски хитрый человек. А у близких, тем более любимых мною людей, я всегда шел на поводу.

Понадеялся, решил, что не дочь, а жена меня звала, приехал – а там Пётр Палыч. Не подумавши, велел заколоть Гошку, а не пришло в дырявую башку, что теперь в деревне в каждом дворе живность колют, кое-кто и на продажу. Я чувствовал неодолимое отвращение к себе.

От остановки я шёл пешком. Вся деревня была припорошена свежим снежком, он ослепительно сверкал в лучах закатного солнца.

Улицы были безлюдны. Но где-то вдалеке ещё слышались плясовые переборы гармошки, из труб тянуло сытным дымком.

Когда я поравнялся с высоким расписным домом тётки Гани, в окно постучали. Белая рука зазывно махала мне, приглашая войти. Я неохотно остановился. Рука безнадёжно махнула, видимо, досадуя на мою бестолковость, и сама тётка Ганя в наброшенном поверх цветастой кофточки полушубке выскочила на крыльцо:

– Поди, забери свово фатеранта.

Я пошёл, думая: неужели Федька так надрался, что сам до дому дойти не может? Вроде, на него не похоже.

Пока я отряхивал веником-голиком снег с ботинок, тётка заторопилась в избу, в сенях заскрипели под её грузным телом звонкие от мороза половицы. Я вошёл следом и обомлел.

У печки стоял белый гусь и недоверчиво поглядывал на меня круглым глазом.

– Гошка!

Я недоумённо и вместе с тем радостно повернулся к тётке Гане:

– Как же так? Он же… Его же…

– А вот так, – засмеялась она. – Федька его к чурке тащил, а я увидела, пожалела. Шибко ручной, понятливый. Свово отдала, уже заколотого. А этого сюды пришлось: к стайке не приучен, крик поднял – быдто райкомовский секлетарь на собрании… Ну что, Гошка, пойдёшь к хозяину?

Гусь расправил крылья и, глядя на меня, радостно загоготал.