Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы  

Журнал «Кольцо А» № 62




Foto 2

Рада ПОЛИЩУК

Foto 1

 

Родилась и живет в Москве. Писатель, член Русского ПЕН-центра, Союза писателей Москвы, Союза журналистов России. Издатель и главный редактор российско-израильского русскоязычного альманаха еврейской культуры «ДИАЛОГ» (издается с 1996 ода). Первый рассказ написан в 1984 году, первая публикация – в 1985-м, первая книга – в 1991-м (издательство «Советский писатель»). Позже вышли еще восемь книг прозы и два сборника стихов (Библиотечка Союза писателей Москвы). Подготовлена к изданию книга прозы «Я и Я. Странные странности» и сборник стихов «Улетаю, улетаю навсегда…». Автор более ста публикаций в различных журналах, альманахах, антологиях прозы ХХ века, сборниках в России и за рубежом (Франция, США, Израиль, Финляндия), а также множества журналистских публикаций в центральных российских и иностранных изданиях.

 

 

 

ОТРАЖЕНИЯ СТАРОГО ЗЕРКАЛА

 

 

О любви по гроб жизни,

исчезновении Мадонны, роковом падении,

мнимой вдове, виноватом заливщике,

воскрешении из мёртвых

и других событиях.  

 

Тяжёлый удушливый запах вырвался из чулана и потянулся по дому, заползая во все углы, закоулки и потаённые щели. Сдавленный протяжный звук, похожий на придушенный стон, покатился следом. Дом был пуст, ничто не напоминало о присутствии живого существа, даже тараканы и мыши покинули его, аккуратно, как видавшие виды сапёры на минном поле, обходя расставленные для них кем-то в незапамятные времена ловушки: нигде не валялись тараканьи останки, и сырные корочки в мышеловках давно заросли плесенью и окаменели.

Только вещи соблюдали чинный порядок, плотно запорошенные пылью, местами затканные паутиной, напоминающей старую шаль с прорехами, никому не нужные, как забытые солдаты отступившего войска, верные присяге и приказу не покидать пост, стояли там, где их поставили когда-то. Будто ждали чего-то.

 

*  *  *

Она оглянулась на зеркало, висевшее в углу.

Запылилось, будто его век не протирали. Что-то невнятное маячило под плёнкой пыли и ошметками паутины – нечеткое отражение, оно раскачивалось из стороны в сторону, отворачивалось, оборачивалось… Лицо – если это было лицо – что-то смутно, мучительно напоминало. 

Протянула руку и провела ладонью по зеркалу наискось – от нижнего угла к верхнему. Рука сделалась чёрная от грязи, на пальцы, как перчатка, намоталась паутина. Бабушка не видит, то-то досталось бы ей –  бабушка была чистюля, даже пыльная тряпка сияла белизной с лёгким оттенком синьки и слегка поскрипывала от крахмала, что уж говорить про носовые платки, скатерти, салфетки, кружевные воротники, накидки-подзоры.

Она и сама любила чистоту, и никак не могла взять в толк, откуда в доме столько пыли,  удушающая затхлость и запустенье. Куда все подевались?

Огляделась по сторонам и столкнулась с изумлённым взглядом женщины в зеркале – над высоким лбом  воздушной копной  клубятся лёгкие чёрные кудри, глаза широко расставлены, губы по-девичьи припухлые, нежные, ноздри взволнованно напряжены, будто принюхивается к чему-то. Знакомое лицо, не раз и не два видела и даже, кажется, припоминает какие-то подробности. И рука потянулась ко лбу, чтобы откинуть непокорные кудряшки. И сердце заплясало тревожно и радостно. 

 

*  *  *

Первый поцелуй, легкий, невинный, в темном углу комнаты, под старинным зеркалом – быстрое соприкасание  губами, жгучее, стыдное, неудержимо желанное. От волнения огнём пылали щеки, волосы взмокли и слиплись, язык присох к нёбу, по спине струился пот – все признаки повышенной температуры, наверное, за сорок зашкалила. Однажды при тяжелой простуде было у нее такое примерно состояние, близкое к обмороку.  Только тогда хотелось спать, а сейчас – повторить это, ещё и ещё. Даже умереть было не страшно.

– Запретное всегда сладко, – поучала бабушка. – Но ежели знаешь, что нельзя, бей себя по рукам, больно бей, чтоб отвадить. И по другому какому месту бей, если понадобится. Боль отвлекает, не сомневайся. – Она со значением улыбнулась, не раскрывая беззубый рот, и добавила: – Так, так, бей, не бойся.

И она ударила себя и его по губам, не больно, как учила бабушка, а слегка, чуть-чуть. Но он резко дёрнулся всем телом, будто хлыстом ударили, откинул назад голову и выбежал из комнаты. Чтобы не кинуться следом, она отвернулась и оказалась лицом к лицу с собой.

– Он тогда убежал, и больше я его не видела! – вскрикнула в отчаянии. – Ты знаешь, что с ним случилось! По глазам вижу – знаешь.

Взгляд затуманился, веки защипало едко-солёным, она уже почти ничего не видела, только слезу в зеркале, медленно ползущую по правой щеке, и у нее сделалось тепло и щекотно в правой  ямочке в уголке припухлых губ.

Она все-таки оглянулась.

Он опрометью бежал  из её дома. Первая любовь…

 

*  *  *

Он бежал с закрытыми глазами, натыкаясь на углы массивной старинной мебели плечом, бедром, локтем, виском, по скуле к подбородку потекла тягучая тёплая жижа. Попытался слизнуть ее языком, едва дотянулся – тошнотворно-сладкая. Затошнило, зашатало, но глаз не открывал. Он не хотел ничего видеть, даже свет.

Но её лицо неотвязно маячило перед ним – то анфас, то сбоку, завитушки волос над высоким лбом и за ухом на затылке, тонкая шея, напряженно вытянутая вперёд. Он бы выколол себе глаза, чтобы избавиться от этого видения, ставшего его кошмаром. Или память выжег бы калёным огнем.

Должно быть, кто-то подслушал его греховные мысли, разгадал намерения. Воистину –  так и случилось: оглушительный скрежет, уши раздирающий вопль автомобильного гудка, сильный удар, очень сильный. «Боль отвлекает, не сомневайся» – говорила не его бабушка. Он уже не сомневался, ничего не чувствовал и, главное, – ничего не помнил.

На глазах – плотная повязка, запах казённого постельного белья с лёгким привкусом хлорки, как в пионерлагере «Смена» под Загорском, кто-то кормит его жидкой манной кашей, как в раннем детстве, руки, руки, чужие, равнодушные, голоса, шаги, обостренное обоняние не переваривает крутую смесь тяжёлого лекарственного зловония, мужского и женского пота, едкого парфюма, духоты плохо проветриваемого помещения. Лишь одно свежее дуновение, как спасительный глоток чистого воздуха в густом смраде, и мягкое успокоительное прикосновение узкой прохладной ладони – лишь это осознавал он в призрачном пространстве небытия.

Удивительная, ни с чем не сравнимая (если бы он мог рассуждать и сравнивать) радость, сказал бы (если бы помнил слова). Но он не помнил. А губы сами собой улыбались ничем не замутнённому блаженству.

Когда сознание стало возвращаться к нему, он цеплялся, как мог, за тонущие обломки островка безмятежности, где простое дуновение и легкое прикосновение незнакомой ладони – суть счастье. Но  мозг уже включился и начал анализировать сложившиеся обстоятельства, помимо его воли. Все внешние силы были брошены на то, чтобы снять его с тонущего острова. Он отчаянно противился, пальцы вцепились в спасительную ладонь, как в спасательный круг.

Операция по спасению оказалась затяжной по причине его отчаянного сопротивления. Походило на перетягивание каната: его тянули в одну сторону, он тянул в другую. Силы были неравные – его спасли и вернули к реальной жизни. А он этого не хотел.

Возвращение было лёгким и мучительным одновременно. Сначала он плавал сквозь и между прозрачными разноцветными текучими шарами-сущностями с пульсирующей, «дышащей» поверхностью, чувствуя головокружительную невесомость, всепобеждающую свободу  и полный покой. Потом увидел свое тело и бездумно нырнул в него, как только что нырял в цветные шары. Но оно оказалось жестким, как скафандр, попытался  вытянуться и с ужасом понял – не помещается. Не моё! – сверкнуло молнией. И замер, и время замерло – между здесь, куда его вернули, и нигде, откуда вытащили силой.  Между будущим, где уже побывал, и настоящим, куда попасть не может.

Всего лишь миг. Вот уже может пошевелить пальцами рук и ног, и шея стала подвижной. Вернулся. Только глаза открыть боится. Боится увидеть то, что вспомнил в этот короткий миг. Увидеть и снова пережить. Лучше не жить – первая отчётливая мысль, которую он разобрал и понял, только, только вернувшись оттуда. И она не ужаснула его. Он готов был произнести её вслух, почувствовал, что вот сейчас начнет говорить, речь вот-вот  восстановится.  Разжал ссохшиеся губы, облизнул их языком, гортань сделалась подвижной, осталось еще одно небольшое усилие, и он заговорит.

Лёгкая ладонь легла на его губы. Внутренне он сжался в комок – он только что все вспомнил. Осторожный удар по губам. Начало конца. И снова – ладонь на губах. Прохладная нежная нездешняя, другая ладонь, она не бросила его на произвол судьбы, она была с ним там и встретила его здесь.

Немолодое, некрасивое лицо склонилось над ним, глаза светлые, лучистые и улыбка мадонны – ни дать ни взять. Глядеть и не наглядеться, не оторвать взгляд. Он пошевелил губами, покрывая мелкими поцелуями её ладонь. Он не хотел этого! То есть – хотел, но испугался, что она неправильно поймёт и рассердится. А то и вовсе уйдет.

Она улыбнулась и тихо сказала:

– Тебе еще нельзя разговаривать, потерпи. Уже скоро. Совсем скоро...

И послышалось ему в ее словах не обещание, нет – обетование. Каждое слово отчеканилось: «Иди за мной, Сынок, не предам тебя ни в горе, ни в радости, оберегом твоим стану, по гроб жизни». И он пошел, не колеблясь ни секунды.

Только забыл спросить – чьей жизни?

А вопрос был ключевой.

 

*  *  *

Жили они долго, и всё было, как она обещала.

Верной верностью одарила она его, стала ему матерью, женщиной, другом, сиделкой, поводырем, звездой жизнетворной, без всякой выспренности. Ни мать, ни отец, ни друзья, ни родные – никто не выдержал испытание его обездвиженностью, тяжелое испытание, без переэкзаменовки.  Не прошел с первого раза – выбыл. Он никого не судил, сам не знает, как повел бы себя в схожих обстоятельствах, повернись они к нему обратной стороной, окажись он пешкой на другом поле. Не знает.

Родители с самого начала свалили его полностью на руки сиделке. Иначе ее не называли, хоть она деньги от них не брала никогда, ни под каким предлогом. Да они особо  и не настаивали, предложили всего один раз и успокоились: нет – так нет, каждый имеет право на своё чудачество.

Услышав его диагноз, были потрясены. Врачи сказали – есть шансы, что он поднимется, лечение будет долгим, трудным, может оказаться безрезультатным… Но общими усилиями, общей верой – говорили врачи… Этого они не расслышали, мимо ушей пропустили. «Может оказаться безрезультатным» – перевесило всё.

 Придя в себя от первого потрясения,  покапали друг другу сердечные капли, положили под язык нитроглицерин, добавили по таблетке снотворного на ночь и – взяли себя в руки. Не ради него, нет – ради себя. Утро вечера мудренее, известно исстари.

Утром всё и решили. Свой образ жизни не нарушили ни на йоту. Ни от чего не отказались: работа, это, само собой – святое,   путешествия по городам и весям – у них долгосрочный план составлен по старой, неискоренимой советской привычке – на пять лет вперёд, текущие культурные программы тоже насыщены, не от них зависят –  все значимые театральные и музыкальные премьеры, вернисажи, презентации – они жить без этого не могли. Задыхались самым натуральным образом, как астматики. Интеллигенты, одним словом, –  тоже своего рода болезнь, только хроническая, не опасная для жизни.

А сына оставили под надежным надзором высокопрофессиональной сиделки, она с него глаз не спускает, и все сама успевает: делать массажи, лечебную гимнастику, ванны,  уколы, внутримышечно и в вену, и все другие необходимые процедуры, а также мыть, кормить, читать, разговаривать, даже петь и все остальное – такую сноровку имеет. Не упускали случая похвалить ее, похвастаться ею, как своим достижением, и порадоваться удаче, иначе ведь пришлось бы его на время лечения поместить в лечебницу для инвалидов. Надолго. Может быть, навсегда.

Это вслух не произносили в силу хорошего воспитания и из суеверия. Но между собой такой вариант проговорили, поддерживая друг друга весомыми доводами, вроде: «У тебя ответственная работа, ты академик, не можешь бросить дело, которому посвятил всю жизнь», «А у тебя гипертоническая болезнь второй стадии и годовой абонемент на все концерты в Малый зал консерватории», «А у тебя остеохондроз, тебе нельзя поднимать тяжести, мальчик наш невроко около восьмидесяти килограммов весит» и еще, еще – «а у тебя…», «а у тебя…».  В общем, провели инвентаризацию типа «а у нас в квартире газ, а у вас?..» – стандартный получился набор, ничего существенного. И, наконец, забегая далеко вперед, выдвинули самый убойный аргумент: «А когда нас не станет?!..».

Над этим, конечно, следовало задуматься. Но не в первую очередь. Просто им надо было заглушить как-то всплески совести, которые со временем затухали, как амплитуда подземных толчков на исходе землетрясения. 

Так и жили. Родители в своей городской квартире, а они с Мадонной за городом, на родительской зимней тёплой даче со всеми удобствами в посёлке Академии наук, воздух свежий, до продовольственного магазина всего минут пятнадцать на автобусе или тридцать пять-сорок пешком, быстрым шагом. Полезная прогулка, считают родители. Они все про всех понимают и обожают давать советы, хлебом не корми.

 

*  *  *

Так и жили до поры. До венчания то есть. Священник тайно от всех обвенчал их с Мадонной в канун Нового года на даче, немного не по правилам – без хора, без венчальных нарядов и колец, и, само собой, – без шаферов, вообще без свидетелей, чтобы никого не подвергать возможной опасности, не те были времена, что теперь. Да к тому же жених неподвижно полулежал на кровати, а невеста, сидя рядом, держала его за руку. И походила скорее на мать или старшую сестру. Жених – худой, длинный, бледный, с заострившимся носом и подбородком, краше в гроб кладут. А она – полноватая, низкорослая, с тонкими запястьями и узкими ладонями, щеки её горели жарким румянцем, а глаза лучились каким-то неземным светом.

«Мадонна!» – восхищённо подумал священник и поймал себя на том, что завидует обездвиженному жениху. Завидовать нехорошо, священнику вообще не пристало, но в данном случае ещё и нелепо.

Закончив обряд, молодой священник, бывший одноклассник жениха, снял рясу, достал из сумки бутылку шампанского, и они выпили по бокалу. Свадьба не свадьба, но таинство венчания состоялось, теперь они вместе: и в горе, и в радости – до самой смерти.

 

*  *  *

– Ты моя жена, не называй меня «сынок».  Дурость какая-то.

– Не дурость, Сынок, ты очень похож на моего мальчика, я не говорила тебе… Он попал в плохую компанию и умер в исправительном доме для несовершеннолетних, повесился… повесили его, я знаю, так было… Не уберегла… – Она прикрыла глаза и замолчала, потом, словно очнувшись, покачала головой и сказала: – А тебя поставлю на ноги любой ценой, бегать будешь. Нам нужны терпение и воля. Верь мне. А Сынок – это имя, которое я тебе дала, чтобы спасти, есть такое поверье – чтобы обмануть судьбу, отвести от человека горе, напасти, болезни, даже смерть, надо поменять ему имя. Не помню, где я это слышала или читала. Но это так, верь мне, прошу тебя.

– Я только тебе и верю, кому же еще. Ты у меня одна. И я больше ничей, только твой.

– Ты у меня одна, словно в ночи луна, – запела она низким волнующим голосом.

У него сердце в ушах застучало, гулко, тревожно, как набат.

– Замолчи, прошу тебя! Никогда не пой эту песню, никогда! Замолчи! – кричал, прикрыв руками уши.

– Успокойся, Сынок, тебе нельзя волноваться. Я больше не буду петь, успокойся.

– Не называй меня сынок, пожалуйста. И не сердись, не знаю, что на меня нашло.

Он слукавил, не желая обидеть её. «Ты у меня одна… Можешь совсем уйти…  Только свети, свети…»  Теперь-то он хорошо знает – или уйди, или свети. Два несовместимых действия, единовременно – несовместимых…   Эта песня была когда-то гимном его любви, той, которая стала сразу началом и концом его жизни. Другой жизни, которой больше нет, – там была безумная любовь, девушка в углу под зеркалом, ударившая его ладошкой по губам. Мир рассыпался, и они с Мадонной, покинутые всеми, живут на чудом уцелевшем обломке.

 

*  *  *

О тайном венчании непостижимым образом узнали многие, если не все. И отвернулись от них, родители в том числе, но их реакция отторжения была самая яростная – родительский испепеляющий гнев сжег все живые нити, связывающие их, все обуглилось и превратилось в прах.

О, это было светопреставление! Куда подевались хорошие манеры, интеллигентная речь, безупречная выдержка, элементарная вежливость, наконец. Он был совершенно раздавлен – представить себе не мог, что его родители могут так вульгарно, так низко вести себя. Мать топала ногами и нецензурно ругалась, главным образом на сиделку. А когда он сказал: «Прекрати, не смей таким тоном разговаривать с Мадонной», - она упала на пол и долго, мучительно, истерически хохотала до почечной колики. Мадонне пришлось сделать ей укол, хотя мать брыкалась ногами и руками, отпихивала ее, пока вдруг не затихла, даже дыхания не было слышно.

Тогда вступил отец. Он ходил по комнате взад-вперед, аккуратно переступая с мыса на пятку, как-то странно заложив руки за пояс брюк, будто подбоченился и вот-вот пустится в пляс, при этом делал сложные пируэты вокруг лежащей на полу матери, не обращая на нее никакого внимания. Он подбирал слова тщательно, чтобы больнее ударить сына и как можно изысканнее унизить Мадонну.

Отец зря старался. Мадонна была вне досягаемости – выше, глубже, дальше. Её местонахождение определялось совсем другими координатами. И он был спокоен за нее.

Это в его жизни закончился очередной этап – он в одночасье осиротел, потерял отца и мать, безвозвратно, как будто они умерли.

 

*  *  *

Но главная утрата была впереди.

Когда он начал уверенно ходить без костылей, без палки, Мадонна ушла. Однажды, проснувшись утром, он не нашёл ее в доме. И никаких следов – ни прощальной записки, ни случайно оброненной вещи, забытого носового платка, заколки для волос – какой-нибудь малости, которая могла стать знаком ее присутствия. Он обшарил все шкафы, полки, для чего-то отодвинул диван, ящик с обувью, но кроме пыли и ни о чём не напоминающего хлама не нашел ничего.

Только, как кокон, постоянно ощущал вокруг себя эту пустоту, он был окутан ею, как раньше был окутан заботой Мадонны. Здесь, в материальном мире от неё осталась пустота.

Она исчезла, нигде, никогда он больше ее не видел.

Один только раз померещилось…

Промозглым ноябрьским вечером он долго стоял на автобусной остановке. Лепил мокрый снег, он спрятался под козырек и, услышав шорох за спиной, оглянулся. Старая женщина, то ли нищенка, то ли бездомная, закутанная в застиранную вылинявшую цветастую шаль, мелко дрожала от холода, вжавшись в угол павильона.

– Сынок, – едва слышно окликнула. – Сынок…

 Сердце зависло на ниточке, как мячик из опилок – вот-вот оборвётся.

– Мадонна! – кинулся к ней. – Мадонна, что ты здесь делаешь? Почему?

– Я не Мадонна, сынок, Господь с тобой. –  И совсем тихо, будто стыдясь своей просьбы: – Помоги, чем можешь, сынок, есть хочется, чаю горячего, – запнулась и прошептала: – с яблочком.

Чай с кислой антоновкой научила его пить Мадонна. Ниточка, на которой висел мячик, задёргалась, и сердце то подпрыгивало к горлу, то падало вниз, вверх-вниз, вверх-вниз, неравномерно, с перебоями и острым покалыванием в левой лопатке. Он вынул все деньги, которые лежали в кошельке, и протянул ей, она схватила его руку и крепко прижалась к ней сухими губами. Он почувствовал боль, как от ожога, выдернул руку и впрыгнул в автобус, дверь уже закрывалась.

– Сынок!.. – послышалось ему сквозь шум мотора и уличный гул.

На короткий миг в ярком свете фар он увидел ее лицо и не узнал его… Вот только родинка над левой бровью, ближе к виску. Мягкая бархатная родинка, от нее нежно-щекотно делалось губам, когда он перед сном целовал Мадонну.

Или это просто грязь? Или пятно на оконном стекле? Все поглотила тьма – ничего не разобрать. Только беспокойно и гулко бьется растревоженное сердце.

Вот тебе и любовь по гроб жизни.

По гроб чьей жизни? Все время порывался спросить он. Теперь уж окончательно опоздал.

 

*  *  *

–  Ты меня совсем не любишь?

Глупее трудно придумать. И ведь знает же, знает, и с самого начала знала, с того самого первого раза, с первой обиды, первого сомнения, возникшего невесть откуда, словно в темноте на ощупь шла и по неосторожности лбом в бетонный столб врезалась. На  лбу синяк, в душе раны набухли гноем, от боли плакать хочется, губы кусает, потому что знает – нельзя. А удержаться не может, само срывается с языка:                                                                 

– Ты меня совсем не любишь?

Опять за свое, за старое, отыгранное еще до начала. Надоело. Муж морщится, весь организм передергивает судорога, будто бутылку водки из горла выпил залпом на одном вдохе, а закусить нечем, даже сухой корочки черного хлеба нет, для понюшки. А он бы и выпил сейчас, хотя особым пристрастием не страдает. В хорошей компании за красиво сервированным столом, если имеется весомый повод, неспешно, со вкусом – может, да, врать не станет. Но это в удовольствие.

А сейчас выпил бы – чтоб заглушить раздражение, неудержимо переходящее в буйную стадию. Он определяет это безошибочно, увлекался когда-то психиатрией, и мама поощряла, говорила вкрадчиво: «Больные будут выздоравливать от одной твоей улыбки, сыночка». По молодости лет это ему льстило, тем паче дед был психиатром, мама невропатологом. Он ненароком задерживался перед зеркалом, без нужды тщательно скребя бритвой до красноты свои гладкие щеки, и примеривал улыбки, как маски. И что-то ему не нравилось, что-то было не так. Не сразу догадался – не в масках дело, отторгается душа от проторенной дорожки в медицинское будущее. Не станет он врачевателем, и психов боится с детства. Обходил стороной даже безобидного маленького дурачка, сына лифтерши, который всем улыбался, пускал слюни пузырями и норовил схватить за руку каждого, кто проходил мимо каморки под лестницей, где мать прятала его от управдома.

Он и сам себя боится, когда закипает изнутри и чувствует, что вот-вот потеряет контроль над собой.

– Ты меня совсем не любишь?

Эта фраза действовала безотказно, как команды «фас!» или «ату!» на вышколенных собак. Даже если ласково и нежно, прямо в ухо, с легким покусыванием мочки, когда он расслабленный и удовлетворённый откинулся на подушки. Из всех пор рвалось наружу раздражение. Он готов был убить ее.

Такой приступ случился в их первую ночь, после свадьбы, когда он понял, что они не любят друг друга. Каждый из своего прошлого бежал очертя голову, не разбирая дороги, не глядя ни под ноги, ни по сторонам. Друг в друге растворить хотели все пережитое до внезапного столкновения на беговой дорожке между стартом и финишем, с разных сторон – навстречу.

– Ты меня любишь?

– Да, да!

– Ты любишь меня?

– Да, да, да, люблююююююю…

Взахлеб, неистово! Она верит в судьбу. Он ни во что не верит.

– Ты меня любишь?

– Люблю, люблю…

– И я люблю…

Он помнит, как, доверчиво прижимаясь к нему, она вдруг жалобно спросила в тот самый первый раз:

– Ты меня совсем не любишь?

И замерла, потрясенная внезапным открытием.

Отрезвляющий удар. Сразу бы и разбежаться. Как бабушка её учила: «Бей себя по рукам, больно бей, чтоб отвадить».

Не разбежались, не отвадила. Много ли, мало ли – бок о бок жизнь прожили. Окружили себя детьми, внуками, зятьями, невестками. Полноценная получилась семья – было на чьи именины печь караваи, было кому хоровод водить. Всё, в общем-то, хорошо сложилось. И по сей день, уходя на работу, он целует нежное маленькое ушко, завитки чёрных волос за ним и тонкую шею, напряженно вытянутую вперёд. Все хорошо.

Вот только время от времени порывами сильного ветра издалека доносится эхо:

Любишь?

Не любишь?

Бишь…

Ишь…

Ш-ш-ш…

И они снова бегут с разных концов по одной дорожке.

Она верит в судьбу. Он ни во что не верит.

 

*  *  *

Хотя – как сказать.

Верь не верь – их встречу несомненно предопределила судьба, забросив в одно время в одно и то же место – они буквально налетели друг на друга в длинном больничном коридоре кризисного отделения московской больницы. Каждый бежал от своей беды, на крыльях собственного страха, от своего поражения к своей точке нового взлёта или нового падения. Или к своей точке возврата – назад, туда, откуда бежали, сметая все на пути.

Они чуть не смели друг друга. Она-таки не устояла, упала на спину и барахталась, неловко задрав вверх ноги, как дитя, которое еще не научилось вставать самостоятельно. Он машинально помог ей подняться, она несильно ударила его по губам, он досадливо отмахнулся от нее, плохо соображая, что происходит. Это столкновение сработало как стоп-кран – резкое торможение на полном ходу, смятение, растерянность, дальше пошли вместе, в одну сторону, причём направление поменял он. Но ведомой в их паре стала она.

Позже они назвали это «роковым падением» и отмечали ежегодно в дополнение к годовщине свадьбы, как один из главных семейных праздников, вызывая завистливые улыбки родственников, друзей, детей, а после уже и внуков.

Он тогда быстро справился со своим стрессом, во всяком случае, ему удалось в этом убедить не только себя, но и врачей. Убедить в этом ее не составило труда. Недаром мама прочила его в светила психиатрии.

Его выписали, и он стал навещать её, испытывая необъяснимую ответственность за эту девочку с длинной тонкой шеей, напряженно вытянутой вперед, с завитками чёрных волос за нежным маленьким ушком и беззащитным взглядом ребёнка. Будто спросить хочет: зачем вы так со мной? почему так? И взглядом же даёт понять: я к этому не готова.

Он не знал, что ответить, но понял, что должен быть рядом. Потому что чувствовал – без него она не справится с собой, он ей нужен. А для него тогда это было важнее всего, как выход из тупика, как пропуск в жизнь. Он  - нужен. Все остальное не имело значения.                           

  Да, в каком-то смысле он использовал ее для себя, себе во благо – ее наивность, беспомощность, невзрослость. Тем более что ей так и не удалось повзрослеть, она так и осталась невзрослой женой, невзрослой матерью, невзрослой бабушкой.

И в минуты сильного волнения легонько била по губам того, кто оказывался поблизости. После долго просила прощения, как нашкодивший ребенок – больше не буду, больше не буду, никогда. И все повторялось время от времени. Остаточное явление, как говорят медики, – вроде тика или заикания на нервной почве. Не опасно ни для собственного здоровья, ни для окружающих.

С этим жили.

Она мало, что знала о нем: молчаливый, замкнутый, он почти ничего не рассказывал о себе, только необходимые сведения, которые жена должна знать о своём муже. Все в практической плоскости – где родился, где учился, коротко о родителях, о семье. Стандартная автобиография на одной страничке, наспех вырванной из блокнота. Душа его тонула в тумане, который никогда не рассеивался.

Она не обладала сверхсенсорными способностями, поэтому на листочке, вырванном из блокнота, могла бы дописать размер его одежды и обуви, какого цвета носки он предпочитает, какие куртки и джинсы, что он никогда не наденет смокинг и бабочку и ни под каким давлением не съест селёдку под шубой и кролика в сметане. Такие вот ничтожные глупости может добавить она к портрету своего мужа. Ну, ещё он любит читать, слушать тяжелый рок и оперу, часами в одиночестве ходить по лесу или лежать на диване и подолгу, не мигая, смотреть прямо перед собой.

Лишь редкие озарения приоткрывали утончённость его натуры и погружённость в неразгаданные тайны бытия. 

Однажды он вдруг сказал задумчиво, ни к кому не обращаясь:

– Если долго-долго смотреть в одну точку, не мигая, куда взгляд упрется: в стену, оклеенную обоями в цветочек, как ситчик, в мерцающее звёздами небо, в зыбкую туманную пелену дождя – точка начинает разбухать, края ее выворачиваются, образуя воронку, наполненную жизнью, там есть все, что с нами случилось, случится или не произойдёт никогда.

Она даже подпрыгнула от неожиданности и захлопала в ладоши:

– Господи, да это же я, я так всегда думаю: если долго, не мигая, глядеть в одну точку… – И кинулась ему на шею, повисла, болтая в воздухе ногами. – Я изюмно люблю тебя, изюмно.

А ему временами казалось, что не его имеет она в виду, не его. Почему, не смог бы объяснить. 

Изюмно – смешное словечко старшего сына: безумно.

Он не любил этот её детский лепет – ни в постели, сквозь неизменные за годы супружества слёзы, стоны, смех, ни в присутствии посторонних разной степени близости.  

Но она не играла в детство, это было ее естество. Она делилась с ним всем, каждое мгновение готова была рассказывать о своих переживаниях: посмотрела плохой фильм любимого режиссёра – страдает, будто свою несостоятельность явила миру; не застыл холодец – она никакая хозяйка, он должен уйти к другой; сын повзрослел быстрее, чем она думала – она категорически не готова к этому; у нее плохой парикмахер, потому что считает ее дамой бальзаковского возраста, а она еще молодая женщина – ситуация безвыходная, потому что он очень хороший мастер; стены на кухне надо было покрасить в цвет спелой калины, а маляр оказался дальтоником и сделал их салатными – теперь её тошнит от салата, она его больше не ест, а как же микроэлементы? Пошла на курсы французского, а хочет изучить японский и рисовать иероглифы – но вдруг у нее не получится? В постели хочет, чтобы он всегда был сверху, всегда, эта тяжесть исцеляет ее от комплекса неполноценности и стимулирует духовный рост. И т.д., и т.д.

Обо всём вперемешку, в мельчайших подробностях. Иногда он мечтает о том, чтобы она замолчала навсегда, в наступившей тишине он бы избавился, наконец, от непереносимой головной боли и полюбил бы ее изюмно, как она того заслуживает.

Только о том, что привело ее тогда в кризисное отделение, он так и не узнал.

– Не помню – сказала сразу, ещё в больнице. – Ничего не помню, – добавила решительно.

И потом всегда, если он пытался что-то спросить,  повторяла навязчиво:

– Всё забыла, всё!

Звучало как заклинание, и по глазам он видел – что-то здесь не так, что-то не сходится.

Он убедился в своей правоте, когда впервые застал ее перед старым бабушкиным зеркалом, висевшим в углу гостиной. Привстав на цыпочки, она смахнула пыль и замерла, застыла, как изваяние, хрупкое, изящное, таинственное. Не свое отражение рассматривала так пристально, он это сразу понял – всматривалась в глубь, в дальнюю даль, где что-то хотела или боялась увидеть. Скорее хотела, иначе бы – отвернулась и ушла. Казалось, она не только всматривается, но и прислушивается.

Он осторожно взял ее за плечи.

– Что ты там увидела, девочка? Расскажи.

Она вздрогнула, вспыхнула жарким румянцем смущения, будто он застал ее за каким-то постыдным занятием. Долго молчала, не поворачивая к нему лицо, потом посмотрела прямо в глаза и тихо сказала: «Страшно!»

– Да что «страшно», девочка? Давай вывезем на дачу зеркало вместе с комодом, самое место там этим реликвиям. 

– Нет, нет, ни за что! – горячечно, будто он посягнул на самое дорогое, что у нее было. – Ничего не страшно, я пошутила. Ты ведь знаешь, я люблю старую мебель твоей и моей бабушки, особенно зеркала.

Еще раз провела тряпкой по безупречно чистой поверхности зеркала, подхватила ведро, швабру и с прилежанием школьной отличницы принялась мыть полы. 

 

*  *  *

Муж много раз заставал жену в углу перед зеркалом на цыпочках, оцепеневшую в ожидании. Если долго-долго глядеть в одну точку…  Их взгляды никогда не пересекались, и он никогда больше ни о чём не спрашивал ее.

Эта тайна уязвляла его, почему – не смог бы объяснить. Но со временем и это стало привычным. Да ведь они квиты, он же ей тоже не рассказал главное.

В общем – все у них было хорошо, если изначально, по умолчанию, простыми словами обозначить то, что не поддаётся однозначному толкованию, таит в глубине множество отголосков, перепевов и затаённых смыслов, к которым лучше не прислушиваться.

– Ты меня совсем не любишь?

– Изюмно!

Каждое отдельное слово не несет никакой смысловой нагрузки. И не важно, кто спрашивает, а кто отвечает.

Бишь… ишь… ш-ш-ш…

 

*  *  *

Мужчина сидел на деревянной скамейке в тенистом углу двора под развесистой старой липой, цветущей и благоухающей в это лето неистово яростно, будто в последний раз. Будто в последний раз – для него, будто с ним прощалась, подумал вдруг ни с того ни с сего. Перешагнув за шестьдесят, с возрастом он смирился, даже как-то подумал: «Умру, уж никто не скажет – преждевременно», а так вообще никаких поводов для беспокойства не было, в смысле самочувствия, не считая удушья по ночам в последнее время, чему не придавал значения.

В непрерывной текучке будней он давно уже не замечал, что его двор засажен липами. И уж подавно забыл, как вместе с соседями почти полвека назад, еще мальчишкой, втыкал в сухую землю саженцы-прутики, заливал лунку водой из алюминиевой лейки с длинным изогнутым носиком, и думать не думал, что в старости настигнет его на этом месте необъяснимая оторопь, в которой смешается всегдашняя привычная, как язвенный подсос, тоска и внезапно возникшее ожидание. 

Вспомнилась вдруг девушка – над высоким лбом воздушной копной клубятся лёгкие черные кудри, глаза широко расставлены, губы по-девичьи припухлые, нежные, на щеках подрагивают ямочки, ноздри взволнованно раздуты, будто принюхивается к чему-то.

Он видел ее сразу в двух ракурсах – лицом к лицу, близко, близко, так что дыхание перетекало от него к ней, учащаясь одновременно, в одном ритме, сливаясь в морочный туман, в котором в обрамлении резной рамы из красного дерева, как на картине, отчетливо видел ее профиль, нежное маленькое ушко, завитки чёрных волос за ним и  тонкую шею, напряженно вытянутую вперёд. Такое странное видение усиливало волнение, он терял самообладание от безотчётного страха и неясного предчувствия, что жизнь его сейчас резко переменится. Точнее – что сейчас он, наконец, начнет жить. Все, что было до,  не в счёт.

Она ударила его по губам, легко, не больно, но мир рассыпался, расщепился на мелкие осколки, которые впились в него изнутри и снаружи. Он прожил жизнь, израненный, оглушенный и ослепленный тем взрывом, хотя само происшествие, казалось, ушло из памяти. 

С чего вдруг сейчас так отчётливо увидел ту странную комнату, обставленную громоздкой старинной мебелью, которую прежде никогда не видел, большое зеркало в углу и юную девушку, почти ребёнка, которую любил до безумия? Больше никогда, никого. Отсюда подспудные тоска, печаль и ожидание, он понял, наконец, – ожидание  встречи с ней,  в тот день,  в тёмном углу, возле зеркала.

Вот значит что, подумал, успокаиваясь, погружаясь в утешительную дремоту. Вот  что…

 

*  *  *

Женщина вышла вечером во двор с собакой – американским кокер-спаниелем. Чужая собака – три дня караулила её у дверей квартиры, хвостом виляла, ушами по полу елозила, вынюхивала что-то, морда грустная. Она сначала ногами топала, «пошла прочь» – говорила сердито. Потом вынесла блюдце с молоком, кусочки колбасы, а на третий день впустила в дом, хотя категорически не любит домашних животных, зоопарки в квартирах, сюсюканье вокруг собачек, кошек, птичек-рыбок, черепах, мышей. Расклеила по подъездам объявление: нашлась собака, кокер, описала, как могла, и свой телефон после некоторых раздумий указала. За неделю никто не позвонил, она сорвала все объявления и даже обрадовалась такому неожиданному повороту: она и собака в одной упряжке. Не поверила бы, скажи ей кто-нибудь неделей раньше.

Кокер, правда, почти человек, даже лучше – умный, деликатный, чуткий, отзывчивый, всё понимает без слов. Это, кстати сказать, в ее представлении –  главное достоинство. Женщина не любит разговаривать, одинокая жизнь приучила. Раньше болтушка была, не остановить.  «Что болтунья Лида, мол» – помните, конечно, Агнию Барто? – так это про нее: в детстве и потом, потом, даже в институте ещё всё болтала, смеялась, пела.

Но постепенно замолчала – неинтересно стало, не с кем, не о чем.  Оказалось, что  болтовня, суесловие – не её слабость, не её порок. К радио пристрастилась, заполняя пустоту вокруг себя голосами, к которым можно не прислушиваться, не отвечать, не спорить, они не перебивают, не ёрничают, на них нельзя обидеться. Разговаривала она только с цветами, чаще про себя, иногда шёпотом. И про себя же посмеивалась над собой – почему шёпотом в своем доме? Кого боится потревожить? Тени, что притаились в углах? Домового, вздыхающего по ночам, протяжно, печально, в лад с нею?

Бессонными ночами она прислушивалась к его топоту, скрипу половиц, щелчкам и шорохам, иногда – с раздражением, чаще – с благодарностью. Это было необременительное соседство. Другого бы она не потерпела. Такой дурной характер имела во вред себе.

С соседями тоже не общалась. Здрасьте, здрасьте, с Новым годом, ну, может, еще два слова о погоде да о горячей воде, которую опять отключили не по расписанию – пожалуй, всё. Один только раз отступила от такой формы общения, после истории, когда горячей, как раз же, водой залило квартиры с пятого этажа по первый. Она – на четвертом, ей досталось по полной программе, и что самое обидное – только-только сделала ремонт, лет двадцать собиралась. Всё смыло, всё – разбухли и упали потолки, отклеились обои, поднялся паркет, мебель местами покорёжилась, лопнули плафоны в люстре, по стенам пополз грибок, плесень, а на дворе зима – ничего не сохнет.  Ну, в общем, вспоминать не хочется.

Пострадавшие соседи объединились в борьбе за свои права и азартно принялись травить виновника происшествия - одинокого пожилого мужчину с шестого этажа. Поначалу,  в  каком-то угаре, и она вступила в эту коалицию: все перезнакомились, заходили друг к другу, разглядывали потеки, размывы, прикидывали, чей ущерб больше, даже водку пили на чьей-то кухне, где все курили и хором орали, подстёгивая друг друга:

– Мы разденем его до нитки!

– По миру пустим!

– Голым в Африку пойдёт!

И все такое прочее. Она не пила, не орала, конечно, молчала по своему обыкновению, и было ей неуютно с ними. Но коллективное заявление в суд подписала.

А потом встретилась с ним в лифте, лицом к лицу. Он вжался в угол, искоса виновато глядя на неё, приложил руку к груди и тихо сказал: «Простите, пожалуйста, но, понимаете, казус какой – меня не было дома, в больнице лежал… аппендицит, знаете ли, в таком возрасте, говорят, редко случается, а вот – поди ж ты…  «скорая» меня увезла, а тут горячую воду дали и трубу прорвало…  а меня не было…».

Она поняла, что не ей первой говорит он эти слова, сделалось жалко его, поспешно, как-то совсем невпопад пробормотала: «Да, да, конечно, конечно, не волнуйтесь…». И в тот же вечер вычеркнула свою подпись, коротко, без объяснений сказала: «В суд подавать не буду».

Пострадавшие соседи перестали здороваться с ней, зато с виноватым заливщиком у нее установились добрые отношения. Она умела слушать, а у него наболело внутри, боль  поднялась к самому горлу, по ночам просыпался оттого, что дышать тяжело.  А кому душу излить, каждый своим озабочен, для чужих бед и переживаний место не зарезервировано. Даже в храм подумал пойти к священнику, тому по чину положено выслушивать исповеди и покаяния. Да устыдился своего корыстного намерения, не пошел. И вряд ли, подумал, от исповеди без веры облегчение наступит. Разве что – в смертный час, на пороге неизведанного, от страха.

Все это он высказал одним духом, стоя у дверей ее квартиры вечером, через день после встречи в лифте. Зашел спросить, может, ей помощь какая нужна. Трогательный такой заливщик оказался. От помощи она решительно отказалась, зато неожиданно для себя пригласила на чай. И тут же ужаснулась, увидев картинку со стороны – какое дурновкусие, господи. С чего это она вдруг так разошлась – чужого мужчину в дом позвала без всякой уважительной причины. Зацепил он ее своим простодушием и беззащитностью. Но нельзя же так распускаться. Она решила быстренько переиграть ситуацию, но он уже вошел в прихожую. 

И вот пьют чай у нее на кухне за маленьким круглым столом под самодельным абажуром из макраме, и виноватый заливщик, уютно притулившись плечом к стене, покрытой грибком и плесенью, рассказывает историю своей жизни, долго, подробно, будто для себя самого, стараясь ничего не упустить.

Она слушает, подперев щеку кулаком, лицо перекосило, справа губа вверх вздернулась  и под скулой припухлость образовалось, как флюс от больного зуба, а глазам, переполненным слезами, тепло и влажно сделалось, вот-вот заплачет от сострадания, даже обнять его вдруг захотелось, приутешить, не по-женски, а по-матерински, как дитя свое несуразное.

Воистину странно действует на нее этот заливщик. О детях и внуках она уж и думать давно перестала. В ладу ли она с собой – никого не касается. Внешний рисунок прост и бесхитростен  –  живёт и живёт, ничем не привлекая внимания.

А тут вдруг чужого мужчину обнять захотела, как ребёнка, которого никогда не было. В груди тепло разлилось, а по спине холодок струится. Испугалась столь сильного внезапного порыва, и он, как почувствовал, спохватился, посмотрел на часы, заспешил, прощаясь, улыбнулся.

– Какое счастье, знаете ли, что лопнула эта труба, – пробормотал смущенно. – Мы бы никогда не познакомились.

Она в ступоре была от только что пережитого потрясения, ничего не ответила, улыбнулась через силу и покивала головой. Какое счастье, что и говорить: у неё в квартире полный разгром, сырость, плесень и денег нет на повторный ремонт. Это реальность, все остальное – миражи. 

И все же он прав – иначе бы они не познакомились, она его раньше ни разу не видела. Или не замечала. Ничем не приметный мужчина, лет около шестидесяти, наверное. Хотя какое это имеет значение, просто она одичала совсем, зачахла в безмолвном своем одиночестве. Душой зачахла, несмотря на усреднённую обыденность внешних обстоятельств – работа, не любимая, но привычная,  какой-никакой быт, хоть для себя одной, а  все же минимальных  усилий  требует.  Она и делает все на автопилоте, как говорится, – ни серое вещество, ни души прекрасные порывы, никакие другие ресурсы не задействованы. Всё пребывает в спящем режиме. До поры до времени, хотелось бы надеяться. Но и надежда проваливается в летаргию.

Чаепитие с заливщиком чуть встряхнуло сонное болото, легкая рябь прокатилась по поверхности, даже удар молнии она почувствовала, и жар, и холод, и что-то ещё, о чём старается не думать. Только, помнит, мимолётно скользнуло – может быть… 

В конце концов – чем она хуже других.

 

*  *  *

Когда они с кокером  вернулись, во дворе стояла «скорая», потом подъехала еще одна машина. Мужчину сняли со скамейки, вложили в большой полиэтиленовый чехол, застегнули молнию, засунули в фургон, неспешно покурили, перекинулись анекдотами, она слышала, посмеялись, закрыли дверцы перевозки, и машины разъехались в разные стороны. Кроме нее и кокера вокруг никого не было, даже собачников.

Внезапно случилось полное безлюдье. И безвременье. Здесь, только что, у нее на глазах  время остановилось. Не время вообще, а его время. Совсем еще недавно перекинулись несколькими словами, она пошла выгуливать кокера, а он посмотрел на часы и сказал: «Долго не гуляйте, я подожду. Пора по домам». От этого «подожду» тепло на душе сделалось. И вот уже никуда не пора, ему – не пора. Его запаковали, как неодушевленный предмет, и  увезли. Собственно,  почему – как? Неодушевленный, то есть – неживой, то есть – мёртвый. И у него нет больше времени.

Зато у нее – хоть отбавляй. А, не приведи господь, отыщется хозяин кокера – еще прибавится.

 

*  *  *

Девять и сорок дней по виноватому заливщику она справила, как положено – блины напекла, кутью сварила, закуску традиционную сделала – оливье, картошка с селедкой и зеленым лучком, рыба заливная.

 Уж не помнит, когда столько времени проводила возле плиты. Никакие праздники давно не отмечает – собственные отменила в незапамятные времена, а государственные – перепутала, ни по памяти, ни по календарю не различает. Один Новый год не проходит незамеченным, повсеместно и разнообразно напоминая о себе. Правда и  в этот день, и в эту, точнее, ночь она сидит дома одна, телевизор не включает, шампанское не пьёт – желудок не принимает, на красное сухое – аллергия, водку вообще никогда не пробовала, да и не пить же ночью водку в одиночку. Вообще – с какой стати пить и есть ночью –  чокнуться не с кем, повода для веселья  никакого, скорее наоборот.

Но спать все же не ложится, ждет боя курантов, сердце замирает на миг, зависая между прошлым и будущим, глаза наполняются слезами – не радости и умиления, а горечи и печали. Еще один бесцветный  год канул, и тот, что пришел на смену, она уже чувствует, ничем не отличается – ровный ход часов, оглушительная канонада петард за окном, это уже было, та же квартира, тишина, то же перешептывание с самой собою.

Да что – Новый год, сколько их уже было. А вот поминки, сороковины – у нее впервые, не довелось, по родителям всё не так было.

Соседи, как ни странно, пришли, даже пострадавшие от покойного. Что уж теперь, признавались, почти слово в слово – факт залива протоколами зафиксирован, исковое заявление в суд по всей форме подано, и бумажка с печатью на дверях заливщика – тоже документ. Причем перечеркнувший все другие: с покойника взятки гладки.

А человека жалко, мог бы пожить еще, ремонт им так и так делать, а снаряд два раза в одно и то же место не падает. Чего уж тут говорить – пусть земля ему будет пухом. Не чокаясь, помянули под водочку, селедочку и кутью, хотя вспомнить, кроме подробностей недавней аварии, было нечего. Ну, еще раз – про вздувшийся паркет, плесень и лохмотья обоев на стенах, про его несвоевременный аппендицит. А полагается ведь что-то хорошее сказать. Поднатужились – мужик, в общем, был справный: аккуратный, тихий, вежливый, здороваясь, кланялся и головной убор приподнимал – что шляпу фетровую, немодную, что бейсболку Адидас, которую носил почти круглый год – от зимы до зимы. И вроде не старый был, высокого роста, широкий в плечах и на ногу лёгкий. В общем, жених хоть куда, посмеялись некстати, и все, не сговариваясь, посмотрели на хозяйку дома.

Она и так вся красная сидела – то ли у плиты упарилась, то ли от двух глотков водки, что выпила вослед ушедшему, в знак уважения и какой-то своей и его от всех соседей отъединённости. А от соседских взглядов в упор вспыхнула еще сильней, жаром сидящих рядом обдало – отпрянули как от раскалённой печки. А она все молчит и молчит, слова не вымолвит. Соседи расслабились, поели-выпили, нестройно спели что-то тягуче плаксивое, к случаю подходящее, хоть скорби на душе ни у кого не было. Да и откуда взяться, когда имя-отчество его и фамилию помнила только соседка с пятого этажа, старшая по подъезду, которая оформляла документы для судебного разбирательства.

А она-то точно его имени не знает, не успели познакомиться, он как пришел, выпил чаю и начал о себе рассказывать. Несколько раз ее доброй феей назвал, а так все – вы и вы: и во время чаепития, и  в последний вечер во дворе. А про себя она его с самого начала звала «виноватым заливщиком». Но на такое имя заупокойную не закажешь, там анонимки не принимают и фокусы разные не поощряют. Хотела как раз соседку спросить, но от их взглядов не по себе сделалось.

 

*  *  *

А все же на сорок дней снова всех позвала. Пришли, не в полном уже составе, но собрались, и кто-то даже бутылку водки принёс, а кто-то огурчики домашнего соления. Посидели не хуже, чем на девять дней. Поговорили о том, о сем, и про покойного не забыли. А изрядно подвыпившая старшая по подъезду даже, очень кстати, и имя его произнесла полностью. Стоя, по-свойски, на ты обратилась к усопшему от всех присутствующих:

– Пусть земля тебе будет пухом (и назвала по имени-отчеству и фамилии, будто для протокола), и прости нас, что так напустились на тебя, жизнь она, знаешь, такая зараза, душит и душит, человека по капле выдавливает из тебя, как сказал один писатель. – Довольная собой, оглядела взглядом сверху стол и всех, кто вокруг сидел, и сказала с сожалением: – Жаль, хороший был мужик, не разглядели, – тут она со значением подняла правую бровь: – и никого, видно у него во всю жизнь не было.

Посокрушались – кто молча, поматывая головой в знак согласия, кто вслух, кто-то тихо поправил: «писатель про раба по капле писал…», на это никто не обратил внимания, проехали.

  – Всё у него было – и жизнь трудная, страшная, и одиночество в конце…  И любовь, как в романах – незабываемая, навсегда.

Голос ее звенел, сама себя не узнала, давно не слышала. От неожиданности даже вздрогнула. И с чего вдруг вздумала говорить, он ей одной доверился, выходит, перед смертью, а она, как последняя сплетница, сболтнула лишнее при посторонних. Справедливости ради, в его защиту.

Хотя какое это имеет значение? Вообще все это. Не для него, а для неё лично? Как жила одна, так одна и осталась. Мало ли соседей умерло в доме за долгие годы. Она и не помнит никого. А тут вдруг сопричастность свою почувствовала. Кто и где его хоронил – не знает, когда «скорая» увозила, постеснялась спросить, куда. А поминки решила взять на себя.

И положа руку на сердце, признается самой себе – ей приятны были эти хлопоты. Одно дело для себя  яичницу сделать или геркулесовую кашу на неделю, или готовые котлеты по одной из морозилки на сковородку шлепать, и есть, обжигаясь, не чувствуя вкуса, исключительно для поддержания жизнедеятельности организма. Для чего – вопрос отдельный, непраздный, но ответ лежит за той чертой, заступать которую она себе запрещает. До поры.   

А хлопоты по поминкам были приятным отвлечением от безликого времяпрепровождения. Стол сервировала с особым удовольствием – слева вилку, справа нож, на салфетки стопки граненые поставила, испокон века в кухонной полке стояли. Даже блузку черную из шитья в гардеробе своем разыскала, очень кстати. Черная кофточка – отличительный знак, вроде она главная за этим столом.

Всё хорошо получилось, если так можно сказать про поминки. Но главное даже не это. Главное, что от девятого до сорокового дня жизнь ее была наполнена смыслом, она была на подъёме: жилетку черную велюровую купила к блузке из шитья и черные туфли-лодочки на маленьком каблучке, даже постриглась в парикмахерской, ликвидировала дурацкий конский хвост – ни к лицу, ни к возрасту уже не шел. Этого поступка от себя никак не ждала. И за всё за это она благодарна виноватому заливщику. Ох, как благодарна. Он сделал для неё больше, чем кто-то другой, правда, правда. Жаль только, что нет традиции ежемесячных поминальных застолий.

Это изменило бы всю ее жизнь. В конце концов – чем она хуже других.

 

*  *  *

Ну, правда – чем?

Она бы сказала, что вопрос этот последний месяц не сходил у нее с языка. Так оно и было, только язык ни при чем, она ведь только мысленно твердила – чем? чем? чем?

Ответа не нашла, но что-то изменилось – и в ней самой, и в окружающем мире за тридцать два дня между девятью днями и сороковинами по виноватому заливщику. Она стала называть его «мой виноватый заливщик», не только про себя, но и вслух и что-то вдовье почувствовала в себе: сдержанную скорбь, верность памяти, и, как это ни странно, может быть, и смешно – желание жить. Ни у кого нет права раньше срока себя хоронить заживо. Недаром в таких случаях говорят – живое должно жить. Нехитрая формула. Раньше дико раздражала.

А сейчас легла на душу. И – полегчало. С соседями стала разговаривать, и они к ней расположились – при встрече понимание и сочувствие проявляли, в меру отдаленности отношений, конечно. Видно в таком статусе она лучше вписалась в круг их понятий.  Такое впечатление, что у всех в мозгах один и тот же поворот случился: придуманное приняли за действительное, и ее мнимое вдовство стало почти реальным. То есть – она себя вдовой чувствовала, и они к ней как к вдове относились.

Тем более – в их подъезде три соседки почти одновременно мужей похоронили, две, правда, снова замужем, а одна вдовствует. Даже в гости стала захаживать, поболтать с молчуньей. Так, ни о чём особенном, просто её уже никто слушать не хочет. Всем надоела. 

– Знаешь, – разоткровенничалась как-то во дворе на той самой скамейке под липой,  прихлебывая пиво из банки, – я своего мужа  больше жизни любила. Прямо растворилась в нем, даже имя своё забывать стала, он меня Котей звал, как кошку, а я кошкой и была: позовёт, на колени сяду, помурлыкаю, «брысь!», скажет, спрыгну и убегу подальше, чтоб на глаза не попадаться. И одевалась, как ему нравится, и пучок-кренделек на макушке  носила, как у его мамы, и готовила только то, что он любит – острое, маринованное, жирное, жареное, а у меня хронический гастрит с раннего детства. Я от такой пищи умереть могла запросто, а мне плевать. Ну, говорю же – больше жизни любила. А как он умер скоропостижно, сразу поняла, что жизнь люблю больше. Вот умора, представляешь? И все переменилось: пиво пью, в школу танцев фламенко записалась, в отпуск к морю два раза уже съездила, купальник бикини купила и похудела на пятнадцать килограммов, и стрижку, видишь, какую креативную отчубучила. – Она потянулась, как кошка, долго, томно, а лицо светилось радостью. – Нет, на могилу к нему хожу, ты не думай, хожу, как положено, на годовщину, на пасху, цветы живые дома к портрету ставлю, хотя, наверное, уже можно убрать, на три года заупокойную закажу и все. Это у тебя только сорок дней прошло, потерпи чуток. – Посмотрела снисходительно, с нескрываемым превосходством: – Хотя – что ты, у тебя ведь всё не так.  – С её лица не сходила блаженная улыбка.

Вот, вот – именно: у неё все не так.  Рождение, жизнь, смерть – это непреложно. А дальше все у всех по-разному, судьба от судьбы рознится. Раньше у нее вообще судьбы не было, одно глухое одиночество, а теперь – какая-никакая судьба. И проблемы,  и заботы, и обязательства.

Не всё получается, как надо, но чаще, наверное, так и бывает. Во-первых, ей не удалось узнать, где похоронен заливщик. Во-вторых, у неё, естественно, не было его фотографии. Но она неплохо вышла из положения. Вспомнила его рассказ о том, как в детстве сажал липы в их дворе, сорвала цветущие веточки с дерева, поближе к скамейке, на которой он сидел в тот вечер, поставила дома в вазу на комоде, а рядом гранёную стопку с водкой и свечку, чтобы зажигать в памятные дни. Может, что и не так сделала, но душа не противилась. Вот когда в церковь задумала пойти и там что-то по поминальному обряду сделать, заскребло внутри, заныло, ей это знакомо, бывало и раньше – вроде предупреждения: нет, не то, не так.

Всегда прислушивалась, и на этот раз тоже – в церковь не пошла. Зато ремонт в квартире сделала, мелкий, чтобы прикрыть следы аварии, на большее ни сил, ни денег, ни желания не было. А вот что к шопингу, как теперь говорят, пристрастилась вдруг –  сама от себя не ожидала. Ну, шопинг – это, конечно, в её случае, сильно сказано, только если учесть, что последний раз покупала себе что-то из одежды-обуви, без преувеличения, в незапамятные времена. А тут по магазинам несколько раз прошлась, не только посмотрела, но и мерила с удовольствием, и прикупила кое-что. Все обновки – подходящие к случаю: чёрное или серо-белое, серебристое, выяснилось, такие тона ей очень к лицу. Помолодела даже. И сама заметила, и соседи подтвердили, чужая продавщица в магазине, совсем юная девчушка и то сказала: «У вас такая клёвая седина, и стрижка классная, и этот блузон прямо для вас – супер, просто обалдеть!» Такие комплименты ей никто не говорил.

Да и никакие другие.

Никто никогда не говорил ей комплименты. Так не бывает, но это факт её биографии. Как-то всё мимо прошло. А чем она хуже других, спрашивается?

 

*  *  *

Комплименты, правда, не говорили.

Но был один короткий период, который она за ненадобностью стёрла из памяти, казалось бесследно. А на деле выяснилось, что помнит, будто было вчера: Пушкин читает ей свои стихи.

 

Я помню чудное мгновенье,

Передо мной явилась ты…

 

Читает вдохновенно, самозабвенно, будто пришелец из мира иного, будто и ее не видит, и ничего вокруг. Только взгляд чёрных, как пылающие угли глаз, испепелял ее, в животе  жгло, чуть не кричала от боли. Но стояла, как окаменелая, не смея шелохнуться:

 

Передо мной явилась ты,

Как мимолетное виденье…

 

Это Пушкин ей написал и при всех вслух читает. Неказистый, длинноносый, с копной непослушных кучерявых волос, с выпяченными трубочкой, всегда влажными губами, пришепетывающий на все буквы. С каким удовольствием, с какой радостью она смеялась над ним, громче всех, не замечая, что он чуть не плачет. Ей просто было весело.

Но он написал ей:

 

Я вас люблю, чего же боле?

 

Чего же боле! Восторг переполнял ее, даже дышать было трудно, не то, что смеяться и корчить рожи. Она места себе не находила от этого нежданного счастья и совершенно не представляла, как ей дальше жить. Ну, не так же, как раньше, до всего этого наваждения, до того, как Пушкин стал писать ей стихи.

И зная, точно зная, что этого делать не надо, она рассказала все матери, выплеснула на неё свое счастье. Такой нежданный подарок преподнесла, луч света впустила в тёмное подземелье, где отбывала мать свой пожизненный срок. Мать оттопталась на ней от души, так жестоко, так упоённо, что она заболела сначала корью, потом свинкой, потом ещё какой-то непонятной болезнью – в пятом классе всеми детскими хворобами, которые пропустила в свое время, переболела по-взрослому – на краю жизни и смерти.

В школу после болезни пришла бледная, исхудавшая, отчужденная.

На первой же перемене он прочитал, от волнения шепелявя сильнее, чем раньше:

«Я вас люблю, чего же боле…»

 

Она уже знала, что это написал Пушкин-классик, мать, умирая со смеху, взвизгивала из последних уже сил:

– Дура, дурочка ты у меня безграмотная, ну просто дурашка и все тут: сколько сказок Пушкина тебе перечитала, а ты…

Ну, и пусть не её Пушкин, а Пушкин-классик, какая разница, все равно приятно. Он ведь не издевался над ней, он ее любил, она сердцем чувствовала, просто сам не мог сказать лучше. Она была ему благодарна и почти любила его. Только где-то далеко-далеко за стенами ее обычной жизни, за стенами, окружёнными глубоким рвом, наполненным водой.

Ему не было места рядом с ней в школе, где она со всеми дружит, где всегда беспричинно весело, и все вместе кого-то любят или дразнят. Пушкина всегда дразнили, и изменить это было не в её власти. Да она и не хотела – одна против всех. Она лелеяла его в своей душе, как любимую куклу в игрушечной колыбельке. Тем более в свой дом она его привести не могла, где вечные ссоры отца с матерью, жестокие ссоры, не на жизнь, а на смерть.

Вот именно – на смерть: во время очередного скандала мама вдруг замолчала на полукрике, перестала размахивать руками, уронила  на пол блюдо, которое собиралась запустить в отца, коротко и жалобно вскрикнула «ох!», легла сверху на осколки блюда и затихла, как-то неестественно вытянувшись всем телом.

Отец долго ползал вокруг, всхлипывая и размазывая по лицу слёзы, громко звал ее по имени, «любовь моя!» – кричал не своим голосом, подложил ей подушку под голову, губами то и дело прикладывался к ее лбу, будто температуру проверял. Потом посмотрел на дочь белыми от ужаса глазами и сказал:

 – Она совсем холодная, доча, надо вызвать врача.

После похорон мамы отец запил, стал тихим добрым запойным пьяницей. Она его жалела, и жили они дружно. Выходит, только мама нарушала покой в доме своим вечным бунтарством и непримиримостью, весёлая озорная болтушка мама. Теперь они с отцом даже пели на два голоса, и, хоть у обоих не было слуха, никто не говорил им об этом, никто не смеялся. И она спокойно ходила в школу и не боялась возвращаться домой. И веселая была – в маму, и болтушка – в маму. Маму любил папа, её любил Пушкин, не классик, другой.

Но даже теперь без мамы некуда было его пристроить. Как-то он никуда не вписывался. Впрочем, никто не ставил перед ней такую задачу, вскоре Пушкина вообще не стало – его многочисленная семья переехала в другой район: из холодного деревянного дома в дом со всеми удобствами.

В общем, всё складывалось нормально. Только Пушкин не читал ей больше стихи Пушкина, да она и не любила  стихи, тем более о любви.

Но воспламенённая поэзией любовь в её жизни была. Только быльём поросла, ни одна тропинка туда не ведет, даже во сне.

Ее поезд катится, постукивая на стыках, практически без остановок,  в одну сторону, не быстро, не медленно – по расписанию.

Как у всех, собственно говоря.

 

*  *  *

А чем она хуже других?

«Чем, чем, чем она хуже, хуже чем» – такой весёленький мотивчик прицепился. Заклинило.

И днём, и во сне его слышит, и ноги в пляс просятся. Иногда она легонько пристукивает каблучком.  И уже не так трагично звучит.

Хотя ведь ничего в ее жизни не изменилось. С чего бы такие метаморфозы? Иногда кажется, что в самодеятельном театре играет третьестепенную роль на заднем плане – не старая ещё тётка с прибамбасами вдову из себя строит, а мужа никогда не было. Ну, не было и нет, ничего особенного. Ни у какой вдовы нет мужа, это факт. Муж уже в прошлом и с каждым днём всё дальше и дальше. И вот уже ничего не разглядеть. И память подводит, все путается, быль с небылью перемежаются, уж и вдова не отличает одно от другого. Тут наступает черед фантазиям.

Каждый сочиняет по способностям. Можно расцветить, зачернить, снова высветлить – малюй, не хочу! Можно что-нибудь подрисовать с изнанки, можно перевернуть вверх тормашками, вниз головой, с боку на бок. Все можно. А, паче чаяния, уйдут заскучавшие зрители, не беда – не возбраняется пофантазировать наедине с собой. Иногда и это утешает.

Она-то на самом деле ничего не придумывает, потому что ничего не было. Кого-то обмануть можно – себя не обманешь. Просто внутренний голос зовёт куда-то, а куда – понятия не имеет, идёт на зов и с интересом разглядывает всё, что попадается на пути, а кое-что примеривает на себя и иногда очень даже неплохо получается. Иногда берет с собой кокера, увидит свое отражение в какой-нибудь витрине и про себя над собой заливисто смеется – дама с собачкой, ни дать ни взять Ия Саввина (Анна Сергеевна, по первоисточнику). Она даже чем-то похожа на нее.

Только вместо Гурова (Баталова) ей подсунули виноватого заливщика, а он взял и умер, можно сказать – прямо у неё на глазах: она видела (видела!), как его в мешок засунули, молнию закрыли и загрузили в труповозку. 

Этот злополучный мешок на молнии какое-то время преследовал её, как в бреду. Нон-стоп триллер: вжик! – молния не закрывается до конца, из мешка свешивается повернутая ковшиком кверху рука, вроде подаяние просит, и она кладет в ковшик цветок липы, пальцы сжимаются, руку запихивают обратно в мешок – вжик! – из мешка выглядывает бледное лицо с широко раскрытыми неподвижными глазами, она большим и безымянным пальцами осторожно опускает веки (с открытыми глазами нельзя в мешок!), но веки тут же поднимаются, как только она убирает руку, как у единственной в ее жизни куклы с закрывающимися глазами – вжик! – молнию застёгивают, запихнув туда лицо с пустыми глазницами, из которых рвётся наружу отчаяние – вжик! – рядом с мешком лежат два шарика на оси с нарисованными кружочками зрачков и расколотая голова куклы. Она неживая, не-жи-вая!

Первое настоящее горе, солёно-горькие слезы, от которых покраснели и опухли глаза, но даже сквозь узкие щёлки видела она два шарика на оси с нарисованными кружочками зрачков. Плакала долго, безутешно, до икоты, пока не уснула, свернувшись клубочком на коленях у мамы, вжимаясь всё сильней в её тёплый мягкий живот.

Первое, давнее, позабытое горе всплыло из потаенных глубин, жизнь спустя, в пустынном тёмном дворе под старыми липами. Неживая кукла… неживой заливщик... Останки куклы сложили в картонную коробку и выбросили. Заливщика упаковали в полиэтиленовый мешок и увезли.

Она стоит одна в ночи, к ногам жмется приблудный кокер, глаза у неё сухие, сердце бьётся ровно, а в груди теснит, и горло давит тоска, будто нехорошая тайна открылась, как тогда, давным-давным-давно. И мамы нет. И никого нет на всем белом свете. Будто над пропастью стоит одна, у самого края.  

Неживая кукла… неживой заливщик. Странно – что между ними общего  

Чем, чем, чем она хуже, хуже чем…

 

*  *  *

Однажды, гуляя с кокером, женщина вдруг увидела на улице своего виноватого заливщика. Ей-богу! Честное слово! Святой истинный крест! – живого. Увидела и обомлела. Воскрешение из мёртвых – категорический бред, опиум для безумцев, обсуждению не подлежит.

Но она в здравом уме, видит его своими глазами и при желании может дотронуться до него. Только это лишнее, и без того ясно – он жив!

Жив! И это разрушило одним махом всё, что ей удалось выстроить в последние месяцы, когда жизнь ее наполнилась каким-то содержанием. Она и чувствовала себя совершенно иначе, не в том смысле, что ничего не болело, но раньше только это и было – врачи, рецепты, аптеки, больницы, нетрадиционная медицина, какие-то лекции, семинары, в промежутках – работа. Возня мышиная. Теперь у нее появился статус, никогда не было, а теперь появился – вдовствующая соседка. При одиноком покойнике всегда появляется кто-то, претендующий на главную роль – любовницы, лучшего друга, первой жены, внебрачной дочери. Поскольку он ничего уже оспорить не может – побеждает сильнейший.

Ей и бороться не пришлось – других претендентов не было.

Но все опять перевернулось с ног на голову.

Сначала ей вместо живого мужчины покойника подсунули. За что, спрашивается? – вопила душа, захлёбываясь от обиды.

Но она и из этого попыталась выстроить что-то.

А он, оказывается, жив-живёхонек и свою первую любовь встретил, а до неё, вдовствующей самозванки, нет ему никакого дела, она уже почти плечом к нему прижимается, кокер восторженно лижет его штиблеты, а он ни её, ни кокера в упор не видит, поглощённый своей несбывшейся любовью.

Да и то вообразила: он – заливщик, она – пострадавшая. Не надо было подпись свою снимать под заявлением в суд, хоть какие-то деньги получила бы. С паршивой овцы – хоть шерсти клок.

А теперь что?

Вот он стоит в нескольких шагах от нее, держит за руку женщину примерно его возраста, с серебристо-чёрными кудряшками над высоким лбом и на затылке за ухом, ей сбоку хорошо видно. Зеркала только недостаёт в резной раме из красного дерева, где бы отражался ее профиль с противоположной стороны. Он тогда так подробно рассказывал, что у неё в мозгу, как кинокадры запечатлелись живые картинки, только без звука, как в немом кино.

Кокер натянул поводок, уткнулся носом в поношенные штиблеты заливщика и приветливо завилял хвостом. И она, потрясённая, подошла поближе, почти вплотную к ним, будто в первый ряд партера с галерки пересела, и без бинокля всё отлично видно и слышно. Даже чересчур – слишком яркий макияж на лице у женщины с кудряшками, сквозь него, как трещины на штукатурке, прорезаются глубокие морщины, дряблые руки, прикрытые крылышками молодежного топа, натянутая, немного испуганная улыбка, словно боится, что он что-то попросит у нее, а она ничего не может дать ему.

Не готова. Невооруженным глазом видно – эта встреча напугала ее, не ждала. Не сегодня, здесь, на этой улице, а вообще – не ждала. И лицо отстранённое, с маской изысканной вежливости.

По странному стечению обстоятельств женщина с кокером подошла к ним в тот момент, когда он как раз говорил о ней, говорил сбивчиво, поспешно, от волнения глотая слова. 

– Буквально с того света вернулся, сам не могу поверить…. Сидел во дворе на скамейке под липой, с соседкой поговорил с четвертого этажа, хорошая женщина, душевная, простила меня, несмотря на то, что по моей вине у неё в квартире страшный бедлам случился, а она одна без всякой помощи… Ушла выгуливать собаку, а ко мне подсел незнакомый молодой парень, неопрятный, вонючий, бомж, должно быть, белый, как праздничная скатерть... Плохо мне, отец, говорит, вызови «скорую» …я вызвал, сел поближе к нему, глаз  с него не спускаю… он стонал, стонал,  все тише, тише, потом совсем затих, гляжу, а он умер, нос заострился, глаза закатились, и губы, все в трещинах, почернели… у меня от такой непредвиденной ситуации тоже сердце прихватило, изокет дома оставил, чувствую – сознание теряю… тут «скорая» и подъехала, меня увезли –  уже в коме… кардиогенный шок, пульс не определялся… –  Он недоуменно развел руками. – И вот ведь вылечили, буквально вытащили с того света, как видишь… второй раз со мной такое чудо… наверное, для того, чтобы тебя… вас… тебя…  еще раз увидел. Я как раз в тот вечер все вспомнил, как мы целовались под зеркалом, как ты… вы… ты ударила меня по губам… зачем  вы…  зачем ты это сделала?

Она долго молчала, затравленно озиралась, словно ждала, что кто-то придет на помощь:

– Извините, я вас впервые вижу. Мы никогда не были знакомы. Мне надо идти, за углом в машине меня ждут мои внуки и муж.

Голос звенел на высокой ноте, она откинула волосы со лба, посмотрела на него близко-близко, вытянув вперёд шею, и вдруг жарко прошептала: –  Я так любила, что мне стало страшно того, что может случиться… Впервые!.. Страшно!.. Ты понимаешь, о чём я?..  Вы… – Она почти касалась губами его губ, потом вдруг отпрянула и спокойно сказала совершенно другим тоном, пытаясь придать голосу высокомерие: – Впрочем, извините ещё раз, я вас не знаю. Дурно, как будто давление завалилось, так бывает… Да и какое это имеет значение. Меня ждут…  муж и внуки…

Она протянула ладонью вперёд руку на уровне его лица, будто ударить хотела, он испуганно отшатнулся.

– Боже мой, и это разрушило всю мою жизнь! Я больше ни разу не полюбил. Никого. Никогда. Даже Мадонну из-за тебя не смог полюбить!..

Эти беспомощные слова летели ей вслед – ровная горделивая спина медленно удалялась, над вырезом топа легко подпрыгивали завитки серебристо-чёрных волос. Она шла, не оглядываясь. А из-за угла наблюдал эту сцену человек с растерянным лицом. Видно, и ему эта встреча небезразлична. Должно быть, её муж, внуков только не видно.

 

Женщина смахнула слёзы, отпустила поводок и обернулась к виноватому заливщику, а кокер радостно залаял и удобно примостился между ее новыми чёрными лодочками и его поношенными штиблетами.

 



Кольцо А
Главная |  О союзе |  Руководство |  Персоналии |  Новости |  Кольцо А |  Молодым авторам |  Открытая трибуна |  Визитная карточка |  Наши книги |  Премии |  Приемная комиссия |  Контакты
Яндекс.Метрика