Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 138




Foto 2

Михаил КОВСАН

Foto 4

 

Родился в 1951 г. Переводчик и комментатор ТАНАХа (ивритское название Священного Писания), автор книг по иудаизму и литературоведческих статей. Прозаик, поэт. Автор многочисленных публикаций, в том числе в журнале «Кольцо А», и двух поэтических сборников. Живет в Иерусалиме (Израиль).

 

ОН-И-ОНА

Рассказ

 

Две воли, век один, одна весна,

Два разума, но жизнь и смерть одна…

 

Она молча в недоумении голову поворачивает.

«Что? Кто такой Шелли?», – спрашивает он удивленно.

 

Зеленеющие дуб и липу увидев

 

Закончив все дела, которые можно закончить, всем сказав всё, что должна была им сказать, она умерла.

Открыли шторы – свет глаза полоснул. Зажмурившись, не заметил отметины абсолютного одиночества. Впрочем, и раньше не всегда бывал очень внимательным, в отличие от нее, всё больше словам доверяя.

Как всегда, перевязала, дала лекарство, заговорила боль. И та притупилась. Он успокоился.

На похоронах, пока не вынесли, говорил-говорил, тонко-тонко – она так любила – мусоля-раскатывая слова, словно тесто, не замечая с кем, о чем не задумываясь. Поглядывали удивленно, иные неприязненно. Взглядов не замечал. Потом, увидев ее, увидев всё, что можно увидеть в мертвых глазах, замолчал.

Шел долго. Пустыня была бесконечна. Хотя сил уже не было, не обходя, поднимался на любые пригорки увидеть конец желто-коричневой пустой бесконечности. И когда готов был упасть, ведь дальше идти было некуда, в песке под ногами заметил редкую сухую траву. Идти стало легче, ноги не утопали, он очутился на берегу огромной реки, возле которой прожил почти всю свою жизнь, в которой тонул, но каждый раз чудом спасался.

Когда тонул, она на берегу не ждала. Вместе с ним водоворотом закрученная вода ее на дно, там, где ил и где водоросли, немилосердно тащила. Он-и-она пытались выплыть, но вместе не получалось. И тогда открыли глаза – в мутной воде резало невыносимо – оттолкнуться хотели, не получилось. Закрыв глаза, вспомнив: жить да жить предстоит, вынырнув, утешно вздохнули на берегу. Попрыгал, из ушей воду вытряхивая, оделся, пошел, вспоминая: чуть было не утонул.

Шел, перед ним двигалось зеленоватое, давно не мытое аквариумное стекло. На дне – потемневший песок, ракушки, морские, речные. Две розоватые рыбки плывут отчетливо и неспешно. Шел, они плыли и плыли, разбухая, темнея, насыщаясь приправами, великолепным запахом, пропитывающим квартиру: она готовила рыбу, разваривая: кости мягкими становились. Подавала охлажденной с выпученными слепыми глазами на блюде с застывшей красной каемкой желе по краям, украшенной ломтиками свеклы и моркови. В красновато-розоватых тонах, словно закат, ненастный день предвещающий.

Шел, поражаясь одномоментности реки, смерти, рыбешек, красного влекущего запаха рыбы и жизни: ночь за закатом случится и зеленеющий травой и деревьями день, звенящий трамваями и разною дребеденью.

Вдоль берега шел еще долго, пока, зеленеющие дуб и липу увидев, от ужаса не избавился. Иллюзия смерти милосердно исчезла, утонула в реке или зарылась в песок, он остался один, что всегда и сейчас означало одно: вместе с ней. Духота спала, стало можно дышать, ворот рубахи больше шею не мучил.

Подумал: стихло, смерч кончился, не мелькает перед глазами ломкая линия горизонта, в пыльной буре или моросящем дожде исчезая, не надо держаться за врытое в землю и за деревья. И перебивая: при чем тут смерч? Даже издали никогда смерч он не видел. И тут же, забыв и смерч и нелепость мысли о нем, вспомнил всё, что сам говорил и что ему отвечали, вспомнил тех, кто смотрел удивленно, и тех, кто неприязненно, а главное – вспомнил тонкую каллиграфию смерти.

 

Когда она – на подносе

 

Он всё это ей рассказал, будто там ее не было, и она без слов отвечала взглядом и жестами. Она не была любопытна. Но так повелось, он ей рассказывал всё, чему она свидетелем не была.

Вернувшись домой, нашел на кухне им купленный ей поднос – розы на черном, протер и поставил на комод напротив кровати. Вынул из шкафа его ей подарок – шкатулку со всеми украшениями, которые дарил или вместе они покупали. Принес им подаренную ей вазу. Вынул из альбома фотографию ее молодой, которая у него вышла очень удачно – обоим им нравилась – вставил в рамку и поставил на середину подноса. Всё это, для верности проложив умолчаниями, как в годы былые ватой зимние рамы, про себя назвал ее именем, и оно теперь почти всегда было перед глазами, ведь всё чаще он ложился и днем, устав от жары или холода, от всего, что человека его лет утомляет.

Рядом с подносом поставил часы, вставив новые батарейки. Словно получив заряд свежей крови, стрелки понеслись, стремясь убежать от времени, его он прекрасно запомнил и мог в любой час дня и ночи назвать, несмотря на забывчивость, несмотря на ужасную память. Он ничего запоминать не привык: она всегда помнила всё и всегда напоминала. Ночью фосфоресцирующие стрелки, зеленея, словно волчьи глаза, от невидимых фарфоровых часов отделялись, двигались во всех направлениях, заставляя следить их движение в ночном хаосе довечном: Творение еще не случилось.

Проснувшись, осматривал то, что было названо ее именем. Оно было только его. Никому тайный смысл этих вещей был неведом. Один их собрал. Один их и видел. В каждой сгустился воздух иного – их времени.

Для чужих – набор случайных дешевых вещей. Шкатулка – пластмассовое фортепьяно. Украшения по нынешним сугубо бриллиантовым временам никакие. Поднос – вовсе копеечный. Понимал всё прекрасно. И то, что после него, потеряв смысл и имя, всё рассыплется и исчезнет. Куда более ценные вещи на его веку уходили в распыл, в никуда, памяти о владельцах не оставляя. Исчезновение никак с ценностью связано не было. А у памяти законы свои – непостижные.

Подумалось: хорошо бы всё это снести в тайную комнату, в которой замуроваться, отделившись от чужого времени, от пространства чужого. Время от времени комнаты такие находят. Кому-то покажется: извне стена дома больше, чем изнутри. Двести лет, пятьсот лет не замечали, и вот – глазастый. Отыскали, вскрыли, батюшки-светы! Поднос, шкатулка, фотография в рамке. Когда и где он снимал? Пытался вспомнить – не смог.

Большую часть времени он лежал лицом к ней, пытаясь вспомнить, бессильно вслушиваясь в ее дыхание, подобное шёпоту песочных часов, в которых бесконечное время пустыни падало, шелестя, в глубокую шахту, достигающую другого края земли, там ее молчание его ожидало. Когда первые песчинки цели достигли, не стали собираться горой, а продолжили струиться в прозрачный воздух, в котором, не растворяясь, поднялись и ушли к созвездьям, может быть, к Большой медведице, а может, и к Гончим Псам. Кто это знает? Ведь он, всю жизнь старавшийся узнать, как можно больше обо всём на свете, как оказалось, не знал ничего.

Куда она уходила? Почему решила остаться? Как вытащить эхо, закатившееся под диван? Как жить теперь, когда она – на подносе. Как фотографировать? Какие ракурсы выбирать?

Могло, конечно, мелькнуть: как голова Иоанна Крестителя на подносе в руках Саломеи. Но не мелькнуло.

 

Ткали они паутину

 

Ее смерть ее от него отделила. Так туман отделяет, делая невидимым, горизонт. Но не отделила его от нее. За долгие годы жизни не только рядом, не только совместной, но жизни единой, без нее он жить разучился. И, когда умерла, продолжал жить, как умел, а умел только с ней, как жить без нее, просто забыл. И то сказать, женился он юным, и она была юной, быстро родился ребенок, так что, можно сказать, без нее почти он и не жил. Попробуй привыкни к тому, к чему никогда не был привычен. Поди научись тому, чего никогда не умел. Тем более, что с трудом привыкал к новизне, парадоксально стремясь, как можно быстрей, обзавестись новинками бытовыми. Получается, новаторство легко соскребясь, оборачивалось замшелой архаикой. Со стороны глядя, без раздумий можно сказать: доживал, о чем возраст свидетельствовал убедительно. Скажи ему, для виду скорей всего б согласился, фыркнув себе про себя: ерунда. Как это не жить – доживать, сроков не зная? Ведь жизнь, так ли, иначе, но продолжалась. Он ходил в магазин, покупая то, что она покупала, принимал лекарства, которые при ней принимал, читал те же газеты, в которых всё то же писалось, отвечал на те же звонки, что она отвечала. Доживать можно лишь без нее. А без нее в его жизни ничего не происходило. Конечно, помнил и детство, и раннюю юность, когда еще не было. Но получалось, вроде была, только виделись редко. Мало ли, командировка или отпуск сложился не вместе. Так же, как в прошлое, легко и естественно она и в будущее легко прорастала. Спрашивал – отвечала. Просила что-нибудь сделать – тут же просьбу ее выполнял. Правда, раньше редко случалось, чтобы тут же, немедленно. Но всё ведь течет. Почему б и ему слегка не измениться? Вынув из альбома, где всё безукоризненно по порядку, несколько фото, вставив в рамки, по разным местам квартиры расставил. Теперь вся жизнь ее была перед ним. В зависимости от маршрута передвижений порядок жизни весьма и весьма нарушался, что его волновало не слишком: мысленно по местам расставлял. Всегда вставал раньше, и теперь, когда поднимался, она продолжала лежать, обдумывая дневные дела: завтрак, магазин, обед со вчера, салат только нарезать. Утром – ходьба. Возвращался. Завтрак. Газеты. Читал, ей рассказывал. Слушала без интереса. Смиренно. Телевизор. Обед. Иногда позовет – открутить-прикрутить. Открутит-прикрутит, сам ни на мгновение в покое не оставляя, ее помощью пользуясь мерой полной, даже избыточной. К этому он и она привыкли давно и навсегда. Вечер. Телефонные разговоры. И вновь телевизор. Погода? Смотрят вместе. Какие у пенсионеров заботы? Их общее время течет медленно, медово, тягуче. Следует добавить: сладко не слишком, не приторно. Скорее, вкус постепенно теряя. С ее смертью они, при жизни совсем не похожие, с разными интересами, темпераментами, друг на друга походили всё больше, оба немного меняясь. Всю жизнь изо дня в день ткали они паутину, по-разному выстраивая отношения, ткали – друг друга в нее уловить, а когда подустали, вдруг оказалось, что паутина в их участии не нуждается: ткется сама, их двоих уловляя. Разве кто-то может выбраться из нее, даже если захочет совершенно исчезнуть? В паутине не было паука: она их боялась, их и мышей. И он охранял ее от них и от всего другого, чего не терпела. И тогда, когда были еще он и она, и даже когда в он-и-она превратились, никогда они не были мы. Уничтожающая слиянность им была недоступна. Но можно сказать и так: была не по нраву.

 

Вместе смотрели, как ее хоронили

 

Его страх перед ее смертью, приближавшейся зримо, отчетливо – любой мог увидеть – исчез, наступило наконец облегчение. Вместе смотрели, как ее хоронили, как подходили к нему, говоря одни и те же слова, и они вместе одним голосом заученно отвечали. Конечно, устали. Конечно, хотелось лечь отдохнуть, понимающе друг на друга взглянуть, молча вспомнить хорошее, его было немало, как бы выпавшие им страна и эпоха к людям не были неблагосклонны. Страной, как обстоятельства и размышления обратное ни внушали, не тяготились, даже гордились, хотя и не громко, не слишком – времени не было: работа, жилье, магазины, да мало ли что.

В какой-то момент ему показалось, что хоронят его, а она соболезнования принимает. Присмотрелся – рядом с ней увидел себя. Успокоился. Может, отходил. Куда? И зачем? Впрочем, неважно. Гораздо важней запомнить вид собственных похорон. Такое не видел никто никогда, а что показалось – никак не случайно. Зачем показалось и почему? Вот на эти вопросы ответы искать. Может, и сыщутся.

После похорон все, с кем редко встречался и говорил, намекали, что ее нет, что умерла. Понимал, что глупо, что ложь, как она могла умереть, он жив и почти что здоров. Как могла умереть, ведь они давно он-и-она, значит, умереть могли только вместе. Останется «и» – их похоронить. Скверная шутка его рассмешила. Рассмеялся тихонечко, про себя, чтобы никого не удивить, не задеть. Намекавшие были призраками, пустой фантазией, выдумкой глупой. Сам их и выдумал.

Его будущим стало их прошлое. Особенно нищее бездомное их начало. Обиды, которые время от времени возникали когда-то, забывать научились. Если копятся, вместе жить невозможно. Были обиды – ушли. А теперь какие обиды?

Он говорил с ней, обращаясь к одному из нескольких фото, расставленных по квартире, хотя это не было обязательным: он всегда ее видел, да и говорил почти только с нею одной. Не хотел с ней расстаться или не мог. Не мог или же не хотел. Не вопрос, не восклицание, не констатация даже. Просто слова. Которые не произносил. Да и мифотворцу это делать не надо.

В жизни обыденной, повседневной, домашней она ухаживала за ним: еда, одежда, лекарства. Вплоть до тех пор, когда роли сменились: она заболела, и он стал делать ей то, что раньше от нее принимал. Можно сказать, что делал самоотверженно. Только по сути не так. Как можно себя во имя кого-то отвергнуть? Тем более, что кто-то сам ты и есть. Думая так, он запутался и пришел к мысли простой, единственно здравой: отказался от непонятного слова, исключив из своего лексикона. К тому же слово было безумно длинным, если на бумаге – Бог с ним, но в устной речи – никак не возможно. Хотя не от всех слов длинных, неуклюжих, тяжелых удается отбиться. Самые тяжелые, как правило, агрессивные. Их гонишь – лезут, со всех сторон наползают, в голову втемяшиваются, червями гнусными красными дождевыми в душу вползают.

Друг друга не обманывали даже по пустякам: он не умел, она не решалась. Вообще, он много чего не умел и не знал из того, что умела и знала она, а она много чего не умела из того, что умел он, а что не знала, того, по ее мнению, и знать было не надо.

И время и обстоятельства жить, не слишком задумываясь о ежедневности, не слишком располагали. Это их угнетало? Или предписанное исполняли безропотно, дьяволу сомнений души свои не закладывая?

И его и ее детство кончилось рано, оборвавшись внезапно. Ее с началом войны и уходом отца навсегда в ее неполные одиннадцать лет. За год до войны отец его умер. Ему было двенадцать. У них, детей войны, с матерями бежавших из одного города, где друг друга не знали, и встретившихся в другом после войны, что-то выбросить рука не поднималась. Так и копились в железном шкафу на балконе болтики-винтики, пуговицы-застежки – в спальне, в деревянном комоде.

В молодости он часто, порою и едко, вышучивал ее, и она в ответ смотрела на него исподлобья не слишком смиренно. Доходило и до раздоров. С годами шутки возникали реже, становясь всё пресней, безобидней, она и замечала их не всегда. Раздоры вывелись вовсе. Причин не стало? Бессмысленность отменила?

Ничем друг друга удивить не могли. И всё же однажды ему удалось. Никогда б не подумала, что он способен ухаживать за ней так беззаветно. А к умирающей в больницу приезжал рано утром и поздно вечером уходил. Она, щадя, умерла, когда его не было. Едва вернувшись, уехал обратно. Смотрел в выцветшие серо-голубые глаза, убеждаясь: перед ним не она. Кивнул медсестре. Настоящая ждала его дома. Постелил, положив вторую подушку. Лег спать. Назавтра поехали вместе – хоронить ту, чужую. С похорон тоже вместе, как всегда, возвратились.

С тех пор ее возраст стал переменчивым, и она стала просыпаться раньше него. Как бы рано ни встал, она была на ногах: в ванной стирала, развешивала на балконе, копошилась на кухне, пришивала в гостиной. Стала необычно – такой не была – молчаливой. Кивнет в ответ, отрицательно головой поведет. И то, конечно, о чем говорить? За столько лет их слова все смыслы свои, явные и потаенные, давно исчерпали. А новым словам взяться откуда? Всё-таки проникавшие в разные щели были странными, дикими и очень чужими.

Она всегда спала беспокойно, часто во сне что-то мучило – может, его страхи в ее сны проникали? – и он, спавший крепко, просыпался – ее успокоить. Может, кто-то через мучительный сон хотел к ним прорваться? Иногда и ему что-то страшное снилось, в ужасе просыпался. Она спала рядом. Было тихо, только в трубах шуршала вода. Успокоенный засыпал, чтобы, утром проснувшись, увидеть ее, сделать зарядку – она сидела в гостиной – выйти на улицу, вернуться через часок. Она была дома. Молчала. К этому быстро привык.

Звали ее к телефону, спрашивал, что передать? Пустяки: не зачем беспокоить. Больше всего звонков было о смерти кого-то из общих друзей и знакомых. Собственно, не общие, если были когда-то, давно позабылись. Положенные слова произнося, был рад: не надо выдумывать. Обещал обязательно передать. Чего, конечно, не делал: расстраивать не хотелось.

Всё, что должно было случиться, случилось. Время – важное совершать, и время важное – вспоминать.

 

Когда ее хоронили

 

Плакать он не умел, а она разучилась. Жизнь крошилась, но он, изнывая от собственного посмертного одиночества, не уставая, подбирал самые малые, самые последние крохи. Изменявшая память всё-таки ему помогала. Боль проходит, страх исчезает, улетучивается веселье. Но память всё возвращает.

Его настигло милосердное озарение старости: случившееся минуту-другую назад он забывал, отчетливо вспоминая дней минувших, далеких мельчайше подробные звуки, запахи и цвета. Разве бывшее только что заслуживало не то, что бы помнить, случиться?

Из прошлого для настоящего известный всем режиссер выбирал только яркие волнующие эпизоды, с которыми невозможно было расстаться. Каждое утро, когда просыпался, тот впрыскивал их подкожно или внутрисердечно, неважно. На ночь вводил самые больные и терпкие ощущения в чуткие сны, от которых, вздрагивая, он просыпался, чтобы получить в награду за долголетие что-то волнующее. Ему бы оценить режиссерское милосердие, но милость того была безгранична: своего присутствия не выдавал. Конечно, займись, обязательно бы докопался, чужие следы в его-и-ее судьбе обнаружив. Но не было времени, сил и азарта допытываться, искать, обнаруживать.

В его доме никто не бывал, да и никто ему не был нужен. Только два раза в неделю приходила женщина, готовившая еду. Пока та копошилась, он сидел с ней на кухне и говорил, изредка прерываясь, чтобы в ответ что-то услышать. Разговор петлял, цепляясь за пустяки, ненужные мелочи, петлял, чтобы длиться. Впрочем, у любого другого разговора разве цели иные? Пока курица варилась, салат нарезался и на сковороде журчали котлеты, он говорил, голосу удивляясь.

Говоря, слышал голос ее: то ли эхом слова возвращались, то ли его голосом она отвечала. По правде сказать, он давно разучился свой голос отее отличать. А с готовившей еду говорил, слыша свой голос, вбрасывающий в воздух слова, которым раньше, да и теперь, лишнего смысла не придавал. Слишком часто он-и-она слышали слова, которым верить хотелось, но они были ложью. Никто вроде во лжи не был слишком повинен: просто такое время досталось, до ржавой лжи невозможной прогнившее.

С готовившей еду обо всем говорили. Кроме нее. О том, что она в комнате ждет, приходящая вовсе не знала. Голоса, звяканье, бульканье, запахи блюд, плеск воды разносились по всей квартире, только в комнату, где она, не проникали, хотя дверь оставалась открытой.

Он решил вспоминать свою жизнь с тех пор, как себя помнил, до этого часа. Всё до их встречи, хоть случилось немало, вспоминалось как-то общо, не подробно. С момента их встречи многое вспоминалось так ярко, что он на мгновенья обманывался, думая, что это сейчас с ним происходит.

Никто не знал, как они встретились: то ли что-то друг на друга им указало, то ли случай вмешался. Никому не рассказывали. Чужое любопытство их не волновало. Глядя со стороны, напрашивалось: не была ли мера один в другом растворенности ими превышена? Но, во-первых, кто знал эту меру? Во-вторых, никто со стороны подглядывать ими не приглашался. А в замочную скважину, что можно увидеть, как увиденное разглядеть, а то, что разгляделось, истолковать?

Впервые за многие поколения, в которые он погибал или рано умирал от болезни, он ее пережил. (Приходится без множественного числа обходиться. Трудно жить в языке, во множественном числе совершенно безродном).

Думал ли о том, что такое случится? Думала ли она? Заглядывал каждый из них туда, где одного из них больше не будет? Вопросы не риторические, что вовсе не значит, что на них возможны ответы.

После смерти он-и-она, друг в друга проросшие, не перестали существовать. Только его иллюзорно отдельная жизнь потекла в ином направлении. Поначалу двоилось, но скоро происходившее здесь и сейчас ушло, поменявшись местами с бывшим там и тогда. Река потекла от устья к истоку, чему он не удивился, ведь здесь и сейчас реки вовсе не было, она была там и тогда.

Когда хоронили, ничего не сказал. Когда могилу закрыли, слова не проронил. Не то что Афанасий Иванович, по утверждению автора, будто бы произнесший что-то не совсем вразумительное. Но кто знает, может, в ином был похож, в тишине мертво пустынной услышав голос призвавший, за которым пошел.

Срастаясь, он-и-она упорно, настойчиво стремились врасти в эту землю, ее полагая своей, хотя время от времени напоминали, что они ошибаются. Так корни, в песок проникая, стремятся создать почву для своего бытия. Был песок, безжизненный и никчемный, стала земля, на которой растет, плодоносит.

Не всё способно укорениться. Но он-и-она – несомненно. Не каждому Филемону, того заслужившему, боги дарят одновременную жизнь и одновременную смерть вместе с Бавкидой, тем более Овидия призывая об этом поведать. Но непременно определяют кого-либо в свидетели. Он, свидетель, Бавкиды не удостоенный, иронией зависть скрывает. Смеется над ними, чтобы над собою не плакать.

Хорошо бы липу и дуб над могилами их посадить. Только нынешние кладбища для этого не годятся.

А наводнение, храм – прекрасная сказка. Зато правдивы слова изгнанника бедного. В этом Юпитером и Меркурием клясться не надо.

 

Вдруг увидал Филемон: одевается в зелень Бавкида;

Видит Бавкида: старик Филемон одевается в зелень…

 

Создавайте мифы

 

Я не впервые миф сочиняю. Не то чтобы руку набил. Но – пообвыкся. Не скажу, что дело не хитрое. В отличие от обычного текста, где слова останавливаются, застывая, на границе между жизнью и смертью, в мифе они грань пересекают. И понять: для чего эпоха выбрала этих. Обычный текст это не знает.

Он-и-она? Это не трудно. Как светотень. Единство не единящихся. Их распределение в мире позволяет единое распознать.

Возьмите чистое, хорошо промытое не слишком жирное время, немного хлеба вечных сюжетов, пряности зрелищ, в душу запавших иллюзий, иронию, конечно, по вкусу, лук, слезящий глаза, через себя разок-другой пропустите и жарьте до появления корочки золотисто хрустящей, величественной и правдивой.

Помните: миф больше, чем правда. Создавайте мифы. Тогда, когда дождливое время размоет следы. Конечно, если есть о чем сочинять. И что-то к этому призывает.