Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 135




Foto 2

Юлия ОРЛОВА

Foto 1

 

Окончила факультет журналистики МГУ им. Ломоносова, работает в правозащитной организации, а также ведет гуманитарный проект в Чечне. В журнале «Кольцо А» публикуется впервые.

 

 

БАХ

Рассказ

 

Хмурым осенним утром, когда еще не было восьми и невыспавшиеся, понурые люди спешили на работу, Иван Владленович осторожно шел от магазина домой. Голове было холодно – не стоило перед выходом мочить ее, потом причёсываться. Кому какое дело?! В руке он нес картонную пачку с нарисованными на ней сочными гроздьями винограда. Нес не таясь, крепко ухватив за самый верх. Ярко-голубыми глазами, почти без зрачка, смотрел сквозь семенящих мимо людей. Держал равновесие, боясь расплескать.

Из-за поворота выехал чернявый юноша на велосипеде.

– Оооооо, Бах, здорово! – издалека прокаркал Иван Владленович, радостно закашлявшись, улыбнувшись.

– Здрасьте, – смущенно ответил тот, останавливаясь.

– Ну ты это, заходи! – подмигнул мужчина, помахав перед лицом Баха пакетом с вином.

– Даже не знаю, Иван, скучно у тебя.

– Скууууучно, – недовольно потянул Иван Владленович, погрустнел. – А чего это тебе скучно? Где тебе весело-то? Иль по мамке соскучился? Ладно, давай, крути педали...

 

На неделе было 40 дней со смерти матери Ивана Владленовича.

Умирала она долго, тяжело. На Ивана упали все заботы – вызывать докторов и говорить с ними, выносить судок, подмывать мать, переворачивать ее на кровати. Когда она умерла, какой-то груз с него свалился, другой навалился и – будто ничего не изменилось.

Запои у Ивана Владленовича случались и раньше частенько, оттого с матерью ругался почти постоянно.

После поминок по матери кто-то остался у него дома, кое-как, совместными усилиями, дотянули до девяти дней. Потом было уже совсем что-то непотребное, весь туалет загадили, для Ивана вызывали скорую...

К сорока дням он остался один. Вот так же идя из магазина, заприметил мальчишку у соседнего подъезда.

– Ну-ка, поди сюда.

Тот подошел.

– Ты чего тут шатаешься?

– Да вот жду...

– Нечего ждать, так всю жизнь прождешь, пойдем, – дернул его за рукав, увлекая за собой.

Старая обитая кожей дверь была не заперта. В квартире работал маленький телевизор, по полу были разбросаны газеты и грязные брюки, рубашки, рваные кофты. Стол и диван устилали рыбные очистки.

Иван Владленович, не разуваясь и не снимая куртки, подошел к столу, смахнул мусор на пол, придвинул второй стул:

– Садись.

Юноша покорно сел на краешек. Он был в городе только вторую неделю. Оставшиеся дома, в Узбекистане, мама и сестры учили его не высовываться, тихо работать, поздно не гулять и ни в коем случае не конфликтовать ни с кем.

Иван Владленович посмотрел на свет две стопки, стоявшие на столе, мутные, грязные. Сходил на кухню за чистой, налил туда водки.

– Пей.

– Не, я не буду, – юноша испуганно отодвинулся от Ивана. Особо мама наставляла – не пей, наследственность плохая.

– Так, тебя как зовут?

– Бахром.

– Я буду звать тебя Бах. Знаешь, кто это?

– Знаю, – неуверенно ответил тот.

– Вон, слушай, – по телевизору показывали концерт, исполняли сюиту #3.

– Хороший, – ответил Бах.

Иван Владленович налил себе, опрокинул. Бах тоже сделал глоток. Иван снисходительно, одобряюще посмотрел на него.

– Я, Бах, в музыкальной школе раньше работал. Вот тут она, недалеко, знаешь?.. Охранником. Все отчетные концерты через дверь слушал. Девочки в беленьких новых блузочках, мальчики забавные, невыспавшиеся, с букетами цветов и в костюмчиках. А как играли, как пели! Голосочки чистые, тоненькие, высокие, – Иван налил себе вторую. – Пальчики тоненькие, маленькие, а какая сила, красота. Эмоция!.. Мать моя тут много лет преподавала фортепиано. Пианино, рояль, знаешь?

Бах кивнул, сделал еще глоток, побольше.

– Учила вот таких, как ты, искусству! – он потряс кулаком в воздухе. – Только нет, все-таки помоложе тебя, совсем они маленькие были...

Бах допил стопку, Иван налил ему вторую. Выпили. Бах поудобнее устроился на стуле, стал осматриваться.

– Я тоже когда-то такой маленький был, под этот вот стол пешком ходил. Была у меня белая рубашечка, мама крахмалила ее в кастрюле. Тоже в музыкалку ходил, но не на пианино учился – на гитаре, до сих пор даже могу изобразить. Только не буду сейчас. Пальцы уже не те... Когда я уходил утром из дома, мама мне причесывала волосы и целовала в лоб, в карман секретно клала конфетку – как здорово было найти ее случайно на уроке!

Бах поплыл, заулыбался – понял.

Мысль Ивана беспорядочно шарила по воспоминаниями, перескакивая с одного на другое, нащупывая что-то и не удовлетворяясь ничем.

– Когда Ленка моя померла – рак у нее был – мы с мамкой уж так плакали, так плакали вдвоем. Я тогда, в 40 лет, у нее на коленях уснул! – Иван Владленович рассмеялся. – Мама меня раньше Васильком называла, из-за моих голубых глаз. Смотри, какие голубые! Как море! – потянулся Иван Владленович к Баху лицом, широко раскрывая глаза.

Бах никогда не видел моря. Он наконец решился спросить:

– А где мама-то?

Иван Владленович отвалился на стул, покачнулся. Не отвечая, налил по третьей.

– Нету больше мамы, – ответил, впервые произнося это, выпил и замолчал надолго. Концерт по телевизору закончился, Иван стал щелкать каналы.

– Мама, мама, – вдруг тоненько, хрипловато заплакал, запел Бах, привалился на диван, усыпанный рыбными шкуркам, и долго дрожал в рыданиях...

Поздно вечером дядя, живший в соседнем подъезде, устроил Баху нагоняй. Даже звонил его матери в Узбекистан, чтобы она его вразумила. Но Бах отказался разговаривать с матерью.

 

 

ЭТО БЫЛО БЫ ИНТЕРЕСНО

Рассказ

 

До здания аэровокзала было рукой подать, но их все равно усаживали в автобус около трапа. Строго вдоль жёлтых линий он, набившись, поехал в сторону от вокзала. Стоять было неудобно – сумка оттягивала руку, зато без багажа и можно сразу выбежать из аэропорта под завистливыми взглядами тех, кто остается ждать своих чемоданов.

Она осторожно, но внимательно рассматривала тех, кто напротив. Красивый мужчина, армянский тип лица, густые волосы с благородной, уже сильно заметной проседью, легкими волнами, горбинка носа идеальна своей неидеальностью... Лет 35, не больше.

«Ну, давай, давай, сделай этот треугольник, – она вперилась в цветастый зад матроны, качавшийся у самых дверей. – В сторону, вверх, на него. В сторону! Вверх! На него! И улыбнуться обязательно. Зубы разожми!.. Не туда пялишься, дура!» – надрывался, парализовывал буйно переживающий за неё внутренний командир.

«Да улыбнись ты хотя бы», – без особой надежды пробубнил он, когда автобус взял поворот. Солнце плеснуло ей в глаза, она зажмурилась, а открыв глаза, наткнулась на его взгляд в упор.

Задержалась на нем дольше, чем позволяют приличия, дольше, чем можно глядеть – взглянуть вскользь – на незнакомого. Внутренний командир щипцами сдавил шею, пытался разжать зубы.

– Вы так смотрите, потому что я не уступаю вам место? – блеснул на нее белыми зубами.

– Что вы? Вы мне просто понравились!

Позволив себе такую смелость, до дерзости, решила идти до конца. Ей уже 20, давно пора. Почему бы и нет. А он, похоже, был не против и очень голоден. Это слово ей говорили многие – те, кто не подходил. На самом деле подходили примерно все – ведь было всё равно уже с кем – но не складывались обстоятельства, солнечный луч не ослеплял в нужный момент, слишком пахло алкоголем, слишком холодным был песок, да и внутренний командир иногда, отчаявшись, сдавал позиции.

– Пошли, – сказала ему. – Здесь недалеко.

Он тоже был без багажа. Ещё одно – счастливое? – совпадение. Шли молча.

Учуяв однозначное, изголодавшееся – на самом деле невинное – "можно", впихнул её в квартиру, обхватил, впился губами. Она едва не задохнулась – так сильный порыв ветра в лицо на мгновение лишает воздуха.

Дотянулась до ключей – замкнуть, запереться, остаться вдвоём в темноте, в незнакомом запахе возбуждённого мужчины, смешавшимся со знакомым, различимым только после длительного её отсутствия запахом дома. Повлекла его, не отрываясь, в спальню.

Смахнули с кровати одежду – собиралась в спешке, как всегда, не знала, что выбрать. Что-то треснуло, упав, невидимое в горах материи. Она обернулась на звук, разжав объятия, убрав губы. Он вернул, стеклянным взглядом посмотрел в глаза – вскользь, как смотрят на незнакомого – и снова принялся целовать, гладить, кусать, рвать и раздевать, увидев в очередной раз решительное подтверждение – «можно!».

Внутренний командир покачал головой, молча закатил глаза – кино!

– Возьми! – шепнула она, будто кто-то у неё спрашивал разрешения. Произнесла что-то впервые после того, как они оказались здесь. Нарушила молчание, разрушив волшебство.

– У тебя есть?

– Что?

– Защита!

Готовилась, ведь сколько ждала и готовилась! А, чёрт возьми, не было. Не было!

Он отпустил, как бросил. Встал.

– Аптека в двух кварталах, – подсказала.

Когда он вышел, заперла за ним дверь. Вернулась в спальню – ждать (столько лет уже ждет, десять минут не в счёт), наслаждаясь собственным бесстыдством, раскинулась на кровати, полуодетая, почуяла – простыня пахнет им. Прильнула к ней, глаза туманились – или это слёзы?

– В честь чего? – вытаращился внутренний командир.

Не успев понять, уснула. И приснился ей он – будто он вернулся, совсем такой же, совсем свой и знакомый – потому что совсем его не знала. Он был нежен, прекрасен и щедр.

Командир успокоенно и лицемерно хмыкнул: «А это было бы интересно – даже не зная его имени...»

Какой он чёрствый и недалёкий, этот внутренний командир.

 

 

ВОЛОДИН ДЕНЬ

Рассказ

 

1.

Вечером семинариста Володю переселили в другую комнату общежития. Она больше напоминала гинекологический кабинет. Как только вахтер Петр Игнатьич снял с дверей печать, соседи Володи провели тщательную инспекцию. Помимо трёх кроватей, в комнате были обнаружены обучающие материалы для студентов-медиков: две головы с выпученными глазами и неестественно раскрытыми ртами, резиновая рука, цветной пластиковый барельеф матки в разрезе на стене, наглядное пособие о помесячном развитии внешних половых органов женщины, стопка историй родов, медикаменты, шприцы, металлические щипцы и главный герой за складной тряпичной ширмой – гинекологическое кресло. Нарезвившись, похихикав и наржавшись, соседи оставили чуть смущенного Володю осваиваться в новом жилище.

Раскладывая вещи, семинарист между делом собрал из подручных средств двухголового человека, внешний вид которого кричал о его тяжелой судьбе, и посадил на соседнюю кровать.

Раз представился такой случай, Володя решил оценить удобства гинекологического кресла. Тем более что при инспекции никто из соседей не решился на это – кто-то и шутил в сторону кресла, кто-то испугался. Володя почти сразу сообразил, что к чему, куда какую ногу положить и как удобнее разместить таз. Задумавшись, вздремнул немного, хотя и чувствовал себя немного незащищённо. Только новый двухголовый друг был свидетелем Володиного детского, чуть сиплого посапывания.

Ближе к ночи ноги затекли, и Володя переместился на кровать.

Утром, когда он проснулся, его взгляд упал на утробу с младенцем внутри в разрезе.

 

2.

Володя пошёл на работу – в дом престарелых. Работа эта волонтёрская, в дни каникул, по направлению – и по зову душевному, конечно, тоже.

На тропинке у магазина двое мальчиков бросили картонную коробку с тряпьём, а сами полезли на дерево. В коробке, в синих складках, лежал птенец, рядом с ним – шматочек подвявшего мяса. “Это ястребок, – похвастался Володе мальчик, сползший по стволу. – Он с крыши упал. А что он ест?” Володя не знал. “Мы ему мясо запихиваем в рот!” – прокричал с дерева второй мальчик, покачнув густую крону.

В это время мимо них скоро прошёл хромой Пётр Игнатьич, вахтер.

Каждое утро, придя на работу, он обходил владения – два этажа с высокими дверями комнат по обе стороны коридора, густо-зеленый внутренний дворик. В прокуренной подсобке смотрел новости. Потом, бухтя себе под нос, открывал дверь на улицу и, придерживая ее, недружелюбно осматривался. Посвятив этому занятию минут десять, отпускал дверь. Та быстро, плавно закрывалась. Пётр Игнатьич внимал нежному и глухому хлопку створки о косяк. Его любовный взгляд ещё некоторое время покоился на двери: он приспособил к ней тяжёлую круглую шайбу на верёвке, та удерживала порывы двери, какая бы на улице ни бушевала стихия. С такой степенно двигающейся дверью вахтёр был спокоен.

Оставив дверь, Пётр Игнатьич доставал из кармана брюк мелочь и несколько бумажек, тщательно пересчитывал, отбирал 94 рубля, клал их в другой карман и бодро шёл в магазин на соседней улице. То, за чем направлялся Пётр Игнатьич, можно было купить тут же – в магазине в здании общежития, но он туда не заходил – стыдился. Для себя, конечно, Пётр Игнатьич объяснял выбор магазина просто и лицемерно: у соседей ассортимент больше. И каждый раз брал одну и ту же бутылку.

Строгий ритуал вахтёра укладывался ровно в 15 минут. Засунув приобретение в карман, он возвращался в общежитие; пренебрегая дверью на этот раз, проходил в подсобку. Работал невыключенный телевизор, звучала заставка новостей. В выпуске сообщали примерно то же самое, что и в предыдущем, будто за полчаса в мире ничего нового не произошло. Пётр Игнатьич по опыту знал это и слушал вполуха. Всё своё внимание он уделял недавнему приобретению.

Подорожание, случившееся в алкогольном отделе неделю назад, на время выбило Петра Игнатьича из колеи. Придя в магазин и увидев новый ценник – 99 руб. 50 коп., он долго стоял у прилавка, поглаживая шершавую щёку и жуя губами. Потоптался, нехотя отсчитал недостающие монеты, ссыпал все вместе, снова пересчитал – и двинулся на кассу. Буркнул что-то недовольное кассирше, та, бросив на него скептический взгляд, едва заметно повела плотно прокрашенной бровью и промолчала в ответ.

Удивлённый, обиженный и даже немного оскорблённый, Пётр Игнатьич на несколько дней отказался от любимого, уже ставшего жизненно необходимым утреннего ритуала. Особенное унижение он чувствовал от этой новой цифры – 99,50, вроде и не 100, но уже и не 94. От напряжения он даже прихворнул немного. Решился было заглянуть в ближайший магазин. Покраснев сильнее обычного, он переступил было порог – и тут же бросился вон.

В эти дни Пётр Игнатьич стоял у входа в общежитие, не отпуская створку двери, время от времени недовольно поглядывал в сторону магазина-предателя, не обращая внимания на прохожих, матно бормотал под нос и вообще чувствовал себя прескверно. В воскресенье естество всё же взяло своё, Петра Игнатьевича магнитом потянуло к знакомому прилавку.

Впрочем, вахтёр быстро перенёс этот удар. Поначалу сбиваясь, он привык, отпустив плавно закрывающуюся дверь общежития, отсчитывать новую сумму. И теперь, когда его заметил Володя, он шёл всё так же, в прискочку, лицо выражало то же сосредоточение на своих мыслях – тех же, что и прежде.

 

3.

Володя проводил Петра Игнатьича взглядом (тот сделал вид или действительно не заметил жильца – одного из своих любимых; Володя был любим настолько, что удостоился похмельной исповеди Петра Игнатьича, когда того настигла ценовая трагедия). Володя посмотрел на птенца, решил, что с таким попечением тот непременно скоро погибнет, и двинулся дальше.

Слева на Володю с бюста глядел Василий Андреевич Жуковский (1783-1852), утопающий в елях. Фоном служило какое-то ГБУ, ФБГУ, МУП, ФНПЦ – нечто бюджетное, по обыкновению занявшее старинное здание и исправно изнашивавшее его. Напротив Жуковского, на другой стороне дороги, перед зданием УМВД, из таких же елей великому русскому поэту посылал свой привет некто в военной форме, изваянный в полный рост. Некто символически-советский, соцреалистичный, суровый и справедливый, с точеными и, тем не менее, основательно облупившимися чертами лица и формы. Памятник мужественно сжимал в руке картуз, другая взметнулась то ли в дарящем, то ли в просящем жесте – ладонь раскрыта кверху.

Володя не знал, кто это. Уже который день он размышлял, намеренно ли памятники поставлены друг напротив друга, есть ли в этом тонкая задумка скульптора... но так ничего и не надумал. И сегодня он долго ходил около высокой тумбы, отковырял несколько кусков вздыбившейся краски. Привыкший к ремонту в доме престарелых, подумал грешным делом, что неплохо бы всё это отслаивающееся и потрескавшееся беспощадно отколупать, да не руками, а шпателем, чтобы краска отваливалась широкими пластами и падала в изножье; почистить, пошкурить, прошпаклевать и подкрасить, потом решил, что советский деятель, пусть и обобщенный, – это всё же не стена, и с ним надо действовать иначе – более мягко, профессионально.

Размышления Володи прервала стайка женщин-азиаток с детьми. Они шли по алее и быстро чирикали на своём. “Вы не знаете, кто это?” – вдруг спросил Володя. “Не знаем, – ответила одна, будто удивляясь, что к ней обратились; ребёнок принялся отковыривать от тумбы краску. – Там табличка должна быть”. Она оглядела тумбу со всех сторон в поисках надписи – безуспешно. Другие женщины зачем-то поширкали носками туфель в траве и ушли.

Володя недобро посмотрел им вслед – вспомнил рассказ бабы Дуси, живущей в доме престарелых. Это было несколько дней назад. Они долго сидели на лавочке, в тени, разговаривали. Баба Дуся родом из Узбекистана, прожила там счастливые десятилетия, а потом, когда разваливался Советский Союз, соседи-узбеки попросили ее семью уехать: “Кушали наш виноград – теперь берёзки кушайте”. Семья бабы Дуси продала квартиру за бесценок – хватило бы на дорогу до России.

Воспоминание промелькнуло, вихрем возникла злоба – и тут же исчезла. Володя заругал себя, замолился.

Он всё это слышал и узнавал впервые, ведь родился уже тогда, когда, как позже расскажет ему отец, русских вогнали в границы нынешней России – даже тех, кто и “не кушал берёзок” никогда, родившись в стране винограда. Муж Дуси умер от инфаркта через три года после приезда в какую-то деревню в Тульской области, старшая дочь от рака кишечника – через пять. Младшая живёт в Волгограде с семьёй, внук – в областном городе, а баба Дуся так и осталась в деревне, откуда перекочевала в дом престарелых.

 

4.

Володя пошел дальше. Вдалеке замаячил скелет купола, рухлядь кирпичной кладки – разрушенный и теперь восстанавливаемый монастырь. Железные обручи, обхватывая изогнутые прутья, формировали маленькую безжизненную луковицу. Вокруг неё сновали ласточки – так низко к земле, что казалось: скоро гроза. Ветви высохшего дерева контрастировали с зелёными плодоносящими кустами калины и рябины, росшими на обескрышенных стенах заброшенного храма.

Володе очень нравились эти упадочные пейзажи. Он видел в них красоту и чувствовал что-то родное. Но в то же время ему было неудобно признаваться себе, что он наслаждается этими видами, ведь это разруха, заброшенность, иными словами, горе. Красота – и разруха, красота – в разрухе. “Достоевщина какая-то”, – довольно подумал Володя.

Он не избежал неизменного юношеского преклонения перед писателем. Володя знал, что Достоевский – это что-то про любовь и страдание, страдание и любовь в самых разных их проявлениях. А ещё – про Бога. И думал он, что вот это и есть главное – вечно бурлящий сплав любви, страдания и Бога, – это и есть жизнь, какая она есть и какой она должна быть. Когда он читал “Униженных и оскорбленных”, он даже немного всплакнул над ними в одиночестве.

Посреди монастырского двора стоял высокий тонкий деревянный крест, к нему вела узенькая тропинка, выложенная речными камнями. Около креста телёнок жевал траву, обмахивался хвостом, помогал хвосту мордой, неестественно выгибая шею. Внезапно на Володином пути появилась маленькая собачка. Облаивая семинариста, она медленно шла на него. Володя собак любил, но молчаливых, флегматичных – французских бульдогов, например. Он улыбнулся собачке, присел на корточки, что-то говорил ей даже, но всё без толку.

Не было печали: пока Володя налаживал контакт с собакой, ему наперерез шёл козёл. Цепь, которой он был привязан к колышку, позволяла ему подойти к семинаристу на угрожающе близкое расстояние.

Не побежать семинаристу помогла только твердая уверенность – знание, известное ему с малых лет: собаки реагируют на страх и бегут за бегущими. Какие опасности кроются в козле, Володя не знал. Нащупывая ногой неровную тропинку, семинарист спиной пробрался к выходу и наконец захлопнул за собой деревянные двери с набитыми на них кривенькими белыми крестами.

У забора увидел котов – черного и рыжего. Они сцепились, скульптурно застыв в траве. Черный, матерый, подвывал. Володя знал, что они найдут друг друга у другого забора, в других кустах, но всё равно кинулся разнимать. Подбежал к пушистому клубку, топоча и громко шипя. Черный только усилил вой. Володя опасливо пнул его и тут же отпрянул: морда второго кота, грязно-рыжего, куцего, была в крови, тощий живот, как пустой тряпичный мешок, безжизненно болтался, когда черный отскочил от пинка семинариста. Чёрный продолжал сидеть, сцепив челюсти в мертвой хватке, вопя над трупом врага, который уже не был никому опасен. Володя помотал головой и спешно пошел прочь.

 

5.

В столовой дома престарелых Володю ждали. Другие волонтёры уже позавтракали. Володя и не думал, что о нём вспомнят и уж тем более – оставят ему еду. Но оказалось, что многие в то утро проспали, каши осталось полкастрюли; повар Маша, и обычно-то суровая, была вне себя.

Аня, дежурная по кухне, вынесла Володе кашу на веранду: в столовой уже готовились ко второму завтраку бабушек. Семинарист было стал отнекиваться, но слова “Маша расстроится” действовали на волонтёров безотказно.

“Если не доешь завтрак… туда его, – сказала Аня, тоскливо глядя то на шлепок овсянки в тарелке, то на густые заросли крапивы. Потом более живо, обрадованно добавила: Птичкам! Птичкам!”.

Володя сочувственно посмотрел на Аню. Волосы растрепались под косынкой, щёки остывали на улице от кухонного пыла.

Дежурство было одним из самых тяжёлых занятий волонтёров, но к нему допускались только девушки. Хотя Володе не суждено было познать вкус дежурства на кухне, он много о нем слышал.

Чтобы завтрак был готов к 8:00, дежурные должны явиться на кухню в 6:30. Кафельно-плиточное пространство содержалось в идеальном порядке, находящиеся здесь женщины прятали волосы под платки или шапочки, действовали строго, чётко, сурово, ни на что не отвлекаясь. Для каждого продукта была своя разделочная доска, соответственно подписанная, ножи накрепко примагничивались к специальной полоске на стене. В общем, рай для педанта и хозяйки.

В течение всего дня, с перерывами на пару часов, дежурные мыли-резали-варили-жарили, потом мыли-мыли-мыли посуду, а её всё подносили и подносили до позднего вечера – оканчивающие ужинать, припозднившиеся, заработавшиеся, решившие после бани попить чаю в беседке.

Для экономии воды и быстрого избавления от жира посуду мыли в четыре руки в двух квадратных железных раковинах. Они были установлены на уровне пояса человека, спину после ударного дежурства ломило несколько дней.

В одной раковине грязную посуду заливали горячей водой с моющим средством. Сущим наказанием были зелёные пластмассовые “бабушкины” тарелки, которые одолжили волонтёрам, не привезшим своих КЛМ – кружка-ложка-миска: казалось, они впитывали масло и скользили в руках даже после тщательного мытья. Отмокнувшую посуду натирали губкой и отправляли в соседнюю раковину. Здесь её принимал дежурный, ответственный за полоскание. В этой раковине прохладная вода текла постоянно, готовая принять распаренные обмыленные тарелки.

В углу кухни стояла ванная, в которой работники столовой мыли большие устройства.

Всю работу волонтёров-дежурных направляла и контролировала повар Маша. Она никогда никого не хвалила – только покрикивала: “толсто режешь”, “разве это шинковка?”, “можно начинать собирать посуду!” Её многие боялись, кто-то недолюбливал, но все уважали. Маша готовила шикарно – прямо как в детском саду, наверняка училась по “Книге о вкусной и здоровой пище” – или у того, кто учился по ней. Советская школа. Федя – прораб волонтёров – всегда был доволен. Девочки-гордячки обижались на Машин командирский окрик, но исподволь старались запоминать, что и как она делает.

Сидя на веранде, Володя повозил ложкой по пластмассовой, мутно-зелёной тарелке. Потом распределил недоеденное между котом с пятном в полморды и воробьями. Чернильных грачей, облюбовавших мусорку, обошёл стороной. Остальное бросил за дерево, подальше от взглядов; в жиже сразу завязло несколько жуков-пожарников.

 

6.

После завтрака Володя пошёл на ремонт. Отмывал штукатурку, отскабливал шпателем, грунтовал, штукатурил поверх. Переходя из комнаты в комнату, приближался к двери в конце коридора – за ней начинались палаты, где живут бабки.

Когда он впервые вошёл в комнаты, которые им предстояло ремонтировать, в нос ударил запах старости. “У детей есть свой запах, у стариков – свой. Только непонятные взрослые все пахнут почему-то по-разному”, – подумал тогда Володя.

Стоило вытащить из палат кровати, открыть окна, принести инструменты и начать работу, как запах, казалось, отступил. Он усиливался по мере приближения к дальнему концу коридора, обещая: за этой дверью – старые люди.

После нескольких часов работы на ремонте Володя пошёл туда, за старый холст с нарисованным очагом, – по бабкам: говорить, записывать, запоминать истории, пропитываться ими.

Бабок он любил (дедов в доме было раз-два и обчёлся. Это наглядно подтвердило Володе статистику, которую он недавно прочёл: мальчиков в России рождается чуть больше, чем девочек, затем количество их постепенно сравнивается, а до старости женщин доживает значительно больше).

Истории Володя слушал вдумчиво, запойно. Бывало, часами не вылезал от старух. Знал, что на ремонте не хватает мужских рук, но считал, что хождение по бабкам – важнее. За деньги можно сделать ремонт, а дать общение, тепло – нельзя. Приезжала на днях пара платных артистов – пухлый косой баянист и с ним голосистая женщина, обтянутая застиранным леопардом. Заученно притоптывали, подкрикивали, без перебоя пели по пять песен из разряда застольных. Бабки сидели суровые, потом теплели, смягчались, улыбались – к любому вниманию были чутки. Уходили артисты все в поту, не поговорив ни с кем – оттрубив смену, словно тамада – со свадьбы, всегда чужой. После таких концертов Володе всегда было неловко и неуютно, будто эти артисты испачкали что-то светлое, разбили – хрупкое, убили живое. Впрочем, он сам до конца не разобрался в этих ощущениях.

День изо дня, скрепя сердце, он бросал ремонт и шёл общаться, чаще – слушать.

 

7.

Володя переходил от одной бабки к другой, из палаты в палату. Держал за руку, обнимал, утирал слёзы. Все истории сливались постепенно в одну краткую, многоликую – и безличную. Деревня, война, голод. Потом – семья, так или иначе разваливающаяся, умирающая, и – дом престарелых.

Одного Володя вытерпеть не мог – когда бабки рассказывали, как хоронили детей – бывало, двоих, троих. Сразу мать вспоминал, оставшуюся в далёкой Мордовии. Она ему как-то сказала: “Нет большего горя для человека, чем пережить собственных детей”. Сам, бездетный, этого ещё не понимал, не чувствовал, но слова матери запали в душу – редко она была так откровенна. Верующим, должно быть, в таких случаях легче, говорила мать. Как-то она видела похороны 17-летней девушки, которую сбила машина. Мама погибшей, в платке и длинной юбке, стояла у гроба вся чёрная, но тихая, без слёз. “Она-то уже наверняка знает, что это ещё не конец, даже наоборот – начало”, – рассуждала тогда мама, с сомнением покачивая головой.

При таких старухиных рассказах Володя терял покой, мял кончик подушки или одеяла, перебирал бабкины пальцы, которые часто в такие моменты оказывались у него в ладони, или – робко – на локте, на запястье. Опускал глаза или искал чего-то взглядом на стене, в окне, на улице.

Если внезапно в палату вваливались девчонки с баяном, выдыхал с облегчением. Свежие, радостные, они искрили глазами, пели под аккомпанемент “Катюшу”, “Калину”, “Хасбулата”, дули мыльные пузыри, подставляя закруглённую палочку бабкам (“Дуйте!”), кидали воздушные шары. Бабки отвлекались, веселились с ними – подпевали, подплясывали, если были лежачие – шевелили губами. Иногда ухохатывались до уморы: как-то бабка палочку от мыльных пузырей всё в рот засовывала, ей плашмя подставляют, а она хвать – во рту зажала и надувает щеки.

Частенько и при песнях бабки плакали, но это были другие слёзы. Тут Володя смело и уверенно успокаивал, обнимал, сочувственно заглядывал в глаза.

 

8.

А между тем с бабками его тоже в каком-то смысле увязала мама. Его трепетное отношение к ним было родом из детства.

Когда Володе было пять или шесть лет, они с мамой поехали по монастырям (у мамы была какая-то женская просьба и почти не было надежды). В Муроме, между Троицким и Спасо-Преображенским монастырем, присели в кафе на центральной улице. Володя уже привык к этому типу вроде бы итальянских заведений, с простенькой росписью на стенах – обязательно Венеция, Рим, дворик с лестницей к массивной двери, увитый плющом балкон и малиновые цветы в горшках – и с обязательным приложением, не объяснимым ни географическим, ни культурным принципом, в виде суши-бара.

Мама уставилась в одну точку.

– Что там, мама? – Володя обернулся.

От двери медленно шла старушка, в темно-синем плаще, с тряпичной сумкой. Она, конечно, была в платке – этом главном атрибуте российской бабушки, известной всему миру под калькой на латинице – babushka. Собирательный образ бабушки особо и собирать не надо – они все как на подбор, в форме, которую выдала им жизнь, с видами деятельности и передвижения, имеющими тот же источник. Бабушка без платка – это уже как будто и не бабушка. Что-то в ней не то – её почему-то не очень жалко… или так жалко, что сразу и не чувствуется? Если падаешь с велосипеда, сначала не чувствуешь и даже смеёшься, как глупо и нелепо упал, а рыдать начинаешь только потом – когда боль, нарастая, расцветает во всей красе и приходит время горько жалеть себя. Бабушка без платка не такая как все. Значит, у нее есть на это силы? Значит, у нее еще остались силы. Бабушки не выходят на улицу без платка, это их пропуск в мир понятных, типичных людей и отношений. Всё же только сильная бабушка может ходить по улице без пропуска. У той, что зашла в кафе, платок был по-девичьи белый, чистый, в мелкий синий цветочек.

Это была самая настоящая, типичная бабушка – все бабушки мира отражались в ней. Тем пристальнее было внимание Володи и его мамы: такие люди в кафе не заходят (хотя название “ресторан” отчаянно не соответствовало типу заведения, старушки без гроша за душой не были его частыми посетителями).

Старушка подошла к витрине, потолклась около. Щурясь, изучала меню на больших панелях, подвешенных под потолком. Когда официантка протянула ей заламинированный лист меню, она беззащитно улыбнулась, лист не взяла. Потом тихо что-то спросила у девушки.

– 35 рублей, – расслышал Володя ответ.

Покачав головой, бабушка ничего не сказала.

– А вы сходите в пельменную, выше по улице, – посоветовала официантка.

Пока Володя с мамой искали в меню, что же хотела бабушка, та ушла.

– Чай! – гордо заявил Володя – нашёл первым.

Мама потрепала Володю по голове, похвалила. Потом разочарованно всплеснула руками.

– Что же мы, дурёхи, не купили ей этот злосчастный чай? Надо было остановить. Может, и покушать не отказалась бы. Деньги-то у нас вроде есть...

Мама задумалась о чём-то своём. А Володе вдруг так нестерпимо жаль стало старушку – и того, что они так сглупили, не помогли ей.

– Я пойду на улицу постою, подышу.

Мама не останавливала – в зале было душновато.

Медленно дойдя до дверей, сразу за ними Володя помчался вверх по улице – в сторону, где, по словам официантки, была пельменная, в которой чай был достаточно дешёв, чтобы его могла купить бабушка. На пластиковых стульях у заведения сидели всё молодые, внутри, прямо напротив входа, у бара, заставленного пестрыми бутылками, тоже не было старушки.

Володя заметил согбенную фигурку у Водонапорной башни, но это была не та – платок другого цвета, темный, с разводами.

Володя кинулся на рынок, бегал там между рядов (регулярная планировка!) –  искал старушку. Очнулся он, только когда мама крепко схватила его за руку и встряхнула. Он, конечно, во всем сознался, сопливо объяснил, что искал старушку и заблудился.

Потом в каждом храме мама давала Володе монетки на милостыню. Протянутые руки, пластиковые стаканчики и алюминиевые кружки отвечали мальчику благодарным перезвоном, но его это не радовало. Володе везде чудилась та старушка в белом платке. В его снах она постоянно уходила, не получив помощи.

Потом они поехали в другой город. Старушку Володя не забыл. Жива ли она? Он горько размышлял, крепко молился, чтобы кто-нибудь бабке в конце концов помог и чтобы перед уходом из этого мира пошлых кафе, рынков-лабиринтов и тихих монастырей она стала счастливее на чашку чая.

 

9.

Сегодня Володя обстоятельно обошёл две палаты дома престарелых. Опустошился. Последняя бабка попалась совсем тяжёлая. Жить, говорит, надоело, а Господь всё держит. Когда уже. Володя было профессионально взвился: “Да как же так? Как это “надоело”?!” Но тут же осёкся. Ведь принял за правило, как советовала мама: не оценивать, не упрекать – не судить, в общем. “Да кто я такой”, – и дальше по Евангелию.

Вышел после неё на улицу, а там Коля на лавке. Этот ещё молодой был, но в психоневрологическом, куда его отправили из-за ДЦП, не прижился – там его постоянно били, – и сестра упросила взять его в дом престарелых. Поговаривали, что родственник у Коли и его сестры богатый, в чинах, работает где-то на Дальнем Востоке. Коле оплачивает стардом, а сестре, которая недавно пошла по стопам Коли – свихнулась, – сиделку. Но то говорили бабки. Коля каждый день ходил к сестре через полгорода.

Томясь, Володя просидел с ним на дальней лавочке с полчаса. Коля по десятому кругу прочёл с выражением своё любимое стихотворение – “Барабек” Чуковского: Робин Бобин Барабек // Скушал сорок человек, // И корову, и быка, // И кривого мясника. Перед последней строкой заученно выдержал мхатовскую паузу и с неизменным восторгом и лукавинкой в глазах закончил: “У меня жАвот болит!”. Спел “Зиму” Хиля, задорно кося глазом и непроизвольно плюясь. В уголках его рта собиралось что-то бледно-жёлтое вязкое – Володя следил за движением этой слизи, ничего не мог с собой поделать. Потом Коля прочёл еще одно стихотворение, долгое, по-мужски суровое и пронзительное – что-то про войну, зиму, холод, скупое расставание. Володя хотел записать, найти в интернете, прочесть ещё раз, заучить, но отвлёкся, потом не вспомнил.

Все отмечали, что у Коли великолепная память и артистические задатки, нужно только подхватить их, развить. Но Коля никому не был нужен, одними и теми же номерами он давно утомил сотрудниц стардома, старухи свыклись с ним и не обращали на него внимания.

Коля в очередной раз повторил Володе, что собирает песни – грустные, весёлые, любые. Просил присылать по почте. Володя обещал писать. Коля честно предупредил, что отвечать не станет – писать не умеет.

 

10.

В столовую Володя пришёл к концу обеда. Взял борща, щедро для него посыпанного зеленью. Пообедать вышла и повар Маша, самая последняя. Они мирно разговаривали о том о сём – повариха почему-то благоволила Володе, – когда в столовую ввалилась глухонемая Варвара. Эта старушка была помоложе остальных, порезвее, носила короткую стрижку, ходила без платка. Улыбалась тихой, загадочной улыбкой человека, который никогда не слышал смеха. На вид смех ей не очень нравился.

– Вам что нужно! – строго спросила Маша ей в спину. Проводя всё время на кухне, только по вечерам выбираясь на веранду к волонтёрам, Маша не знала почти никого из местных жильцов.

Варвара не отвечала.

– Аллё! Вам что здесь нужно! – крикнула Маша, угрожающе поднялась из-за стола. Володя молча смотрел в стол, отложив ложку.

Маша подошла к Варваре, уставилась на неё.

Испугавшись грозного взгляда, Варвара стала показывать, трудно и долго, чтобы волонтёры не выбрасывали объедки – она собачкам и кошкам отдаст, вон с чёрной мордой кот такой толстяк, но ему тоже хочется кушать. Извиняясь по-своему, Варвара, пятясь, вышла из столовой.

Маша вернулась за стол, грустно улыбнулась, разведя руки. Володя, свекольно-багровый, вперил глаза в тарелку с супом. Замолчала до конца обеда.

Володя знал, что два месяца назад у Маши умерла мама. Не судить её за эту вспышку было особо легко. Но семинаристу было неуютно, что эта большая, чужая женщина ждет его поддержки и, не дай Бог, еще заплачет. Володя ничем не мог ей помочь.

 

11.

После обеда Володя снова зашёл на ремонт, попинал мусор на полу, пошлялся, а потом бросил все – и рванул в Жабынь.

На своей старой “Ладе” выжимал 120, добрался скоро, – благо, недалеко. По пути говорил про себя, отчеканивал ритмично, жестко всплывшие в памяти строки:

 

По несчастью или к счастью,

Истина проста:

Никогда не возвращайся

В прежние места.

 

– потом сразу:

 

А не то рвану по следу —

Кто меня вернет? —

И на валенках уеду

В сорок пятый год....

 

И это рыканье, и “рвану” были очень созвучны Володе.

Чеканил и чеканил десятки раз, уже утратив смысл, чувствуя только точеные, тяжелые остовы-формы – ритм и звуки, пока не доехал до монастыря. Подоспел ровно к службе.

В храме встал справа за колонной, ближе к иконостасу, круглил спину в поклоне, кресты клал плавно, четко, уже опытно. С дороги Володю чуть мутило, примешивался запах ладана.

Во время службы старец в скуфье ярко-голубым полотенцем отирал прозрачный зацелованный пластик, за которым ножки святых. Задел чёрную вазу с лиловыми, рыжими и белыми лилиями, лепестки опали, тонкий аромат цветов поплыл по храму.

Володя ничего не замечал – ни кружков из линолеума под подсвечниками, ни изощренных резных аналоев, ни привычных, родных складок на одеяниях святых на иконах – малахитовых, пурпурных, нимбов сусального золота; не заметил, как диакон среднего возраста, с лысым теменем и хвостиком у затылка, пронес в алтарь пакет-маечку с пряниками; не слышал почти непрерывного скрипа половиц – прихожане постоянно входили и выходили. Густую муть в голове неприятно волновал звенящий рокот кадила.

Володя стоял сутуло, закрыв глаза. Приоткрывал их, когда открывались царские врата, когда зажигался свет. Потирал лицо рукой, будто втирал в себя молитву, чуть покачивался всем телом.

После службы окунулся в купель. Дух захватывало, как под мощным ледяным водопадом, сердце рвалось наружу. Трижды яростно окунувшись, выскочил, чуть не задохнувшись.

Обратно ехал все так же с ветерком. Нужно было молчать – но и поговорить с кем-то хотелось.

 

12.

Вернувшись поздно, Володя узнал, что за время его отсутствия в общежитии умер Пётр Игнатьич. Шел по коридору – и упал. Кто-то из жильцов, оказавшихся рядом, быстро определил, что это инсульт, но скорая приехала слишком поздно.

Володя застал всех жильцов в одной комнате. С утомлёнными, расстроенными лицами они обсуждали новость, подолгу молчали. Посидев с ними, семинарист ушёл к себе.

Ночью Володе приснилось, что его будущая матушка Анна Ивановна – сейчас просто Аня – разлюбила его. Володе стало холодно и страшно.