Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 124




Foto 2

Мария ХАХАЛИНА

Foto 9

 

Родилась в г. Сочи. Студентка третьего курса факультета журналистики МГУ. Окончила музыкальную школу по классу фортепиано. Пишет прозу с 15 лет. Ранее не публиковалась. Участник семинара прозы Совещания молодых писателей СПМ.

 

 

НЕ ВРЕМЯ ДЛЯ СМОКОВНИЦ

Рассказ

 

В июле я продавала инжир у Старой дороги. (У нас редкий сорт смоквы, дерево дает плоды дважды: в начале июля, совсем немного, и в сентябре, основной урожай.) Запах соли и свободы выдает близость моря. Я надвигаю соломенную шляпу до самого подбородка и выглядываю в дыры, точно в окошки дикарской хижины. Огромное слепое солнце замерло в зените, и всё на земле умолкло в оцепенелом покое. Но вот зазвенели цикады, на одной царапающей ноте.

Я терпеливо ждала тех, кто купит мой инжир. Домой сейчас всё равно нельзя, там, перед телевизором, который вещает в глухое пространство, на прожженной во множестве мест дерюге, которой покрыт диван, сонно дышит мать. Там, за столом, залитым дешевым пивом, купленным на розлив, опустив голову на сложенные чинно, как у первоклассника, руки, отсыпается после вчерашней ссоры, переросшей в драку, отец. Там тоскливо и преданно смотрят из будки глаза Валета, вечно голодного Валета, для которого ржавая цепь, точно кандалы для каторжника, а ведь пес не нарушал законов, ни собачьих, ни человечьих. Когда я продам инжир, я куплю ему косточек, а еще желтой пшенной крупы, я сварю ему кашу, ему и себе (а они пускай сами о себе позаботятся!).

Сегодня воскресенье, и домой никак нельзя; я жду покупателей, но где же люди? Их не было утром, когда шум штормящего моря доносился до меня, – теперь оно утихомирилось, убаюканное солнцем, – нет их и сейчас, в знойный полдень. По Старой дороге проедет не всякая машина, и не каждый решится оставить ее тут, отправившись дальше, на дикий пляж. Сдыхи, видать, чуют опасность – а может, местные постарались предостеречь приезжих насчет запойной бедноты, живущей вблизи заброшенной Старой дороги. Ну, купите же мой инжир! Ну, кто-нибудь! Редкие для начала июля плоды стоят сейчас дорого, потом инжира будет завались! Сверху синие, в тонкой, с исподу молочной кожице, бордово-розовые изнутри, луковицы смоквы тают во рту, насыщают, как хлеб. Я не ем инжир, я жду покупателей. Буду стоять тут хоть весь день, умру с голоду, но не съем ни одной инжирины, 100 рублей штука, уверяют, стоит сейчас смоква – это пять килограммов крупы для нас с Валетом.

Наконец цикадную цыкающую тишину разорвали голоса. Яркими пятнами замелькали люди. Какие они загорелые! Побывали на юге – приедут домой, будут хвалиться коричневой кожей. А разноцветная одежда как бы узаконивает их право на счастливо-беззаботный отрезок, вычлененный из подлинной жизни. Неестественно улыбчивые лица надвигаются. У каждого из нас своя роль, нельзя выходить из образа. Нельзя показывать, что мне известно о червоточине в их счастливых днях: о том, что им придется возвращаться к мешкотным, как у всех, будням.

– Почем, девочка, инжир? Это ведь инжир, да? – спрашивает женщина с накладными ресницами, в несуразной зеленой шляпе с волнистыми полями, тулья украшена пластмассовым букетиком мертвых фиалок.

– Сто рублей, – твердо отвечаю я. – Да, это инжир, по-другому смоква, или… фига.

Меня так и подмывает скрутить фигу и сунуть ей под нос, я насмешливо смотрю в их обгорелые лица, нет, нельзя выходить из образа, я широко улыбаюсь, обнажая отсутствие нескольких зубов, выбитых в потасовках.

И все же я опасаюсь этих людей: их больше, они сильнее, среди них мужчины. Но нельзя показывать страх, иначе всё пропало. И я улыбнулась еще шире, так что обнажились десны и заболели щеки. Я снимаю свою уродскую шляпу и шутливо раскланиваюсь. Меня так и тянет заговорить по-французски: бабушка научила меня нескольким фразам, прежде чем умереть. Но я сдерживаю свой французский пыл. Ко мне протянулись руки с измятыми купюрами. Черт, пятисотка, у меня не будет сдачи.

– Возьмите еще парочку, сейчас вы нигде не найдете смокву, не ее время.

– Ладно, ладно, давай…

Улыбчивые заплатили (у них денег немеряно, кто ходит с такими деньгами на пляж, эх, меня там не было!), и вскоре яркие пятна, помелькав, исчезли среди деревьев, затянутых плющом. Зной стал нестерпимым, в глазах потемнело: видать, с голодухи, ну, ладно, довольно на сегодня торговли – крупы хватит надолго, буду заедать кашу инжиром. И на косточки для Валета останется. Я подхватила корзину, неодобрительно покосилась на небесного скопца и, натянув шляпу с такой силой, словно хотела пропасть в ней, двинулась по Старой дороге прочь от моря.

Чем ближе к дому, тем быстрее я передвигаю ноги в разрисованных собственноручно кедах. Неясный, колючий страх осаждает меня. Я бросилась бежать. Я бегу, и голубиный стук сердца раздается почему-то в животе (или я ничего не понимаю в анатомии, или сердце решило сыграть со мной злую шутку: превратиться в голубя и улететь!). Инжир выскакивает из корзины и шмякается на дорогу, но мне не до него. Ноги уже подгибаются, но вон и дом, я перелезла через низкую ограду и тут же услышала, как завыл Валет. В унисон с ним раздавался вой изнутри дома. Проклятье! Я распахнула хлипкую дверь – и влетела в дом.

Посреди кухни на полу, согнувшись, сидела мать, раскачиваясь из стороны в сторону, и выла, в точности как Валет. Я молча стояла в дверях, вцепившись в ручку корзины. От бега шляпа съехала на глаза, и я смотрела на мать сквозь прорехи в прохудившейся соломе: отдельные соломины перечеркивали материнскую фигуру вкривь и вкось. На ней был ее обычный халат в желтых подсолнухах, застиранный, с темными пятнами на животе и боках: она никогда не надевала фартук, стоя у плиты. В паузах между вытьем мать почесывалась.

У нее зачастую случались нервные припадки, истерики и приступы, когда она, перестав сдерживаться, вопила на всю округу. Так же она орала, когда меня исключили из школы за неуспеваемость и отправили в школу-интернат. Но сейчас было уже совсем… жутко.

– Ар-рестова-али… Ув-вели-и, – увидев меня, завопила с новой силой мать, она была слишком пьяна, чтобы говорить членораздельно. – Ми-ми-мишу п-по-дозревают, гов-ворят, он Кар-кар-карповну з-зарезал, во дурак!

– Когда увели? Куда?! На машине или пешком? – я вцепилась в ближайший подсолнух на плече матери. Глаза ее стали приобретать осмысленное выражение, она силилась припомнить.

– На маш-шине, конечно! Ты совсем, что ли, спятила: пешком! Иди, иди за ними! Бег-ги-и, тебе говорят! Скажи им: он дома был в-вчера, понятно? Дома, дома, всё неправда, дома! Я видела, ты видела!

Я, усиленно кивая, погладила мать по голове и бросилась вон из дому.

Замолчавший Валет прижал уши и завилял хвостом, но сейчас мне было не до него. После спущу с цепи. Я перемахнула через забор и вновь помчалась по Старой дороге. Я свернула направо, чтобы, миновав мост, попасть в поселок: сяду на маршрутку и поеду в город. Солнце скакало по небу рядом со мной, точно желтая собачонка с большущей головой. Вчера ночью в комнате отца было непривычно тихо, он не орал, как обычно, песни про «гоп-стоп, мы подошли из-за угла», я тогда решила, что он мирно спит… А он вон что, был у Карповны, у этой белобрысой стервы, начальницы материной, которая вечно ее третирует. Теперь не будет… Я резко остановилась, только теперь до меня дошло: мой отец – убийца. Всё кончено. Разве я догоню милицейский уазик?! Хоть бы и на маршрутке? А даже если догоню, разве менты его выпустят?! Что я могу? Пигалица в шляпе и… и почему-то с корзинкой в руках, на дне которой синеют три сиротливые инжирины. Но ведь я могу взять такси, у меня есть деньги… наверное, хватит. Где же эти проклятые тачки?! Никогда их нет, когда у тебя есть бабки.

И, не бросая корзины, я по-прежнему торопливо шагаю по раскаленной дороге, бормоча про себя: «Дяденьки полицейские (не менты, нет, ни в коем случае не называть их ментами), угощайтесь, это редкие плоды, их нет ни у кого, только у нас, пожалуйста, кушайте смокву… И отпустите моего папу – это не он, вот честное, честное, честное слово дочери пионера!»

 

 

ПОД МОСТОМ

Рассказ

 

По вечерам я приходила под мост, и долгие часы река несла свои темные, поседевшие от света луны, воды мимо меня. Колыбельное пение струй успокаивало, я готова была терпеть, согласна встречать новый день, в котором постылая работа в городе, за кассовым аппаратом, что считает покупку за покупкой, выплевывая длинные языки чеков, – ради того, чтобы вновь и вновь возвращаться сюда, под крышу моста, которая укрывает меня и течение Леты от людских взглядов. Приходила я поздно, фонари вдоль дороги встречали и провожали меня хищными желтыми глазами.

Узкая дорога сжата разросшимся лесом, ветви, точно для рукопожатия, тянулись навстречу сучьям деревьев, стоящих по ту сторону пути. Порой листья слепо касались моего лица. Под этими деревьями промелькнуло мое детство, тянулась жизнь. Мои легкие ноги помнили каждую тропку этого леса. Много лет я каждый день бродила по лесам, которые окружали наш поселок, а он безуспешно пытался укрыться за горной речушкой.

Я шла против течения, углубляясь в синие в этот час леса, похитившие мою душу. Белые вершины глядели свысока, но они могли дать то, чего никто больше дать не мог: облачное одиночество. Я шла к дому по всё сужающейся, мощенной булыжником дороге. Высыпавшие на темный бархат первые звезды мерцали сквозь набегавшие облака. Многочисленные окна новых больших домов горели желтым пронзительным светом, они распахивались – из комнат доносились визгливые голоса чужих людей, заставляя сердце биться сильнее.

За зеленым дощатым столом – краска облупилась и покрывает локти зелеными веснушками, – сидит бабушка. Она никогда не покидает свое место под виноградной беседкой посреди сада, и похожа на старого пса – охранника дома, сидящего на невидимой цепи. Несколько часов сна в душной комнате – и вновь она ковыляет в беседку, к своему месту за зеленым столом, к чаю, к растрепанной книжке, к бесконечному вязанию. Шарфами, которые она смастерила за эти годы, можно окольцевать наш сад, чтобы в петлях вязания запутались чужаки.

Знакомо скрипит калитка, бабушка кивает мне, жестами подзывая подойти поближе. Я подхожу и сажусь рядом. Черные окна нашего дома скорбно, стыло, стыдливо смотрят сквозь меня. Я наклоняюсь к бабушке, глядя за ее плечо, на дом. Морщинистая рука обхватила мои пальцы, узкие старушечьи губы сложились в улыбку. Я проследила за ее взглядом, устремленным на хурму, чья листва уже тронута осенней ржавой печатью близкого упадка. Вокруг дерева вьются крылатые курносые тени. Вся ночь принадлежит нам: летучим мышам, мне и бабушке. Я сжала руку бабушки так, что она вскрикнула.

– Мы ведь никогда не продадим наш дом, бабушка? – спрашиваю я. – Ответь, никогда? Я буду работать, я буду много работать, бабушка, и мы никогда отсюда не уйдем, да? Мы всегда будем здесь? – шепчу я, но бабушка не отвечает, только тихо-тихо раскачивается вперед-назад, назад-вперед от невидимого сильного ветра, который чувствует она одна.

Я заглядываю ей в глаза и наконец вижу правду: дом давно продан за долги. Беспомощный, потерянный, детский взгляд бабушки, лишившейся места за зеленым столом, останавливается на мне, она всё еще слышит железный звук порвавшейся цепи времен, которая связывала ее с родным домом. От моего крика окна чужаков захлопываются. Правда проста: у нас нет ничего впереди, даже этой ночи.