Журнал «Кольцо А» № 97-98
Игорь ВОЛГИН
Поэт, прозаик, историк, доктор филологических наук, кандидат исторических наук. Профессор факультета журналистики МГУ им. М.В. Ломоносова, академик РАЕН. Основатель и президент Фонда Достоевского, вице-президент Международного Общества Ф.М. Достоевского (International Dostoevsky Society), член научного совета Пушкин-института. Ведущий программ «Игра в бисер» и «Контртекст» на телеканале «Россия – Культура». Лауреат премии «Тэфи» – 2016. Член Союза писателей Москвы, Союза журналистов, Международной ассоциации журналистов, Международного ПЕН-клуба и Русского ПЕН-центра.
ЯЩИК ПАНДОРЫ
* * *
Какое небо над нами –
куда ты ни посмотри.
Дубы шелестят листами,
как старые словари.
Шлагбаум, вокзал, пакгауз –
зачитанная строка.
Тяжёлые, как Брокгауз,
ворочаются облака.
Берёза стоит у плёса,
зелёная, что твой Даль.
Протяжна, простоволоса
Евразии близь и даль.
Там в люльке ещё Аттила,
но есть уже верный слух,
что мощный заряд тротила
его услаждает слух.
И молкнет в лесу шишига,
сова не зовёт птенца…
Наверное, эта книга
долистана до конца.
И Бог мычит, как корова,
и рукописи горят.
…Вначале было не Слово,
а клип и видеоряд.
О, дивный мир этот тварный,
пою тебя и хулю,
хотя мой запас словарный
давно стремится к нулю.
Но нужен ли слов избыток,
когда ты предупреждён,
что небо твоё, как свиток,
свернётся в конце времён.
ЯЩИК ПАНДОРЫ
Пермь – быв. г. Молотов, ныне Пермь
(Из энциклопедии).
Я родился в городе Перми.
Я Перми не помню, черт возьми.
Железнодорожная больница.
Родовспомогательная часть.
Бытие пока еще мне снится,
от небытия не отлучась.
Год военный, голый, откровенный.
Жизнь и смерть, глядящие в упор,
подразумевают неотменный
выносимый ими приговор.
Враг стоит от Волги до Ла-Манша,
и отца дорога далека.
Чем утешит мама, дебютантша,
военкора с корочкой «Гудка»?
И эвакуацией заброшен
на брюхатый танками Урал,
я на свет являюсь недоношен –
немцам насмех, черт бы их побрал!
Я на свет являюсь – безымянный,
осенённый смертною пургой.
Не особо, в общем, и желанный,
но хранимый тайною рукой –
в городе, где всё мне незнакомо,
где забит балетными отель,
названном по имени наркома
как противотанковый коктейль.
И у края жизни непочатой
выживаю с прочими детьми
Я – москвич, под бомбами зачатый
и рожденный в городе Перми,
где блаженно сплю, один из судей
той страны, не сдавшейся в бою,
чьи фронты из всех своих орудий
мне играют баюшки-баю.
* * *
Отец уже три года не вставал.
Родня, как это водится, слиняла.
И мать, влачась, как на лесоповал,
ему с усильем памперсы меняла.
Им было девяносто. Три войны.
Бог миловал отсиживать на нарах.
Путёвка в Крым. Агония страны.
Бред перестройки. Дача в Катуарах.
И мать пряла так долго эту нить
лишь для того, чтоб не сказаться стервой –
чтобы самой отца похоронить.
Но вышло так – её призвали первой.
И, уходя в тот несказанный край,
где нет ни льгот, ни времени, ни правил,
она шепнула: «Лёня, догоняй!» –
и ждать себя отец мой не заставил.
Они ушли в две тысячи втором.
А я живу. И ничего такого.
И мир не рухнул. И не грянул гром –
лишь Сколковым назвали Востряково.
* * *
Не разжигается уголь древесный –
падает с облака дождик отвесный,
гасит костёр, заливает мангал,
жить нам мешает, как римлянам галл.
Мы б возлежали, фалерн осушая,
горлицы кровь оттирал бы с ножа я,
кесаря чтил, смаковал бы лозу,
тайно б гражданскую нежил слезу.
Кто мы, откуда? Из лесу вестимо.
Нету давно ни волчицы, ни Рима.
Галл отложился, низложен сенат,
изгнан Гораций из отчих пенат.
Так и бредём – из России с любовью.
Дождь обложной по всему Подмосковью,
мочит дороги и точит стога –
кончился август – и вся недолга.
Вьётся двуглавый орёл над столицей,
важный выходит из бани патриций,
«хлеба и зрелищ!», – взывает плебей
и не проспится Ильич, хоть убей.
* * *
К ночи, когда понесут трепачи
умные вздоры,
превозмогая усталость, включи
ящик Пандоры.
Не донесётся с полуденных стран
песня Хафиза,
но без усилий проломит экран
грудью Анфиса.
И во дворе, где с утра поддавал,
меряя граммы,
четырехлетнюю тащит в подвал
зритель программы.
Будет сулить нам блага имярек,
ржачку – каналы.
Се – двадцать первый продвинутый век
входит в анналы.
Здесь под фанеру вопит педераст,
млея от страсти,
и, на иное ничто не горазд,
ластится к власти.
И, не боясь угодить на скамью,
сердцем не жёсток,
не торопясь, вырезает семью
трудный подросток.
Нам растолкуют, что твой Пуаро,
просто и прытко,
как проносила, спускаясь в метро,
бомбу шахидка.
И генерал, что страну известил
об инциденте,
не утаит, сколько весил тротил
в эквиваленте.
…Милая, выруби этот дурдом.
Дуй за заначкой.
Или ещё перечти перед сном
«Даму с собачкой».
* * *
И я молодым да ранним
нагуливал спесь и стать…
Но скоро мы все предстанем
пред кем предстоит предстать.
Спешат атеист и мистик,
гуляка и семьянин
охапку характеристик
достать из широких штанин.
И думают, что расплата
замедлится, горяча,
повесткой из военкомата
и справкою от врача.
Учти, говорим, моменты –
ведь было нам по плечу
выплачивать алименты
и ставить Тебе свечу.
Нас можно винить едва ли,
что жили мы во вражде.
А если и предавали,
то разве что по нужде.
Позволь умащаться мирром
Под сенью твоих олив.
Прими нас, Господи, с миром –
Ты, Господи, не брезглив.
Не надо нам пьедестала,
но и не тяжек грех…
Господь посмотрит устало
и скажет: «Пустите всех!»
И ринемся мы, толкаясь,
бесстыдники, райский сброд.
И глянет Господь, раскаясь,
и плюнет, и разотрёт.
* * *
А дни впереди все короче
А тень позади все длинней.
И нет ни желанья, ни мочи
разглядывать, что там за ней.
Ты думал, что ты астероид,
как свет воссиявший в ночи.
Но жизнь тебя быстро уроет,
стучи на нее – не стучи.
И совесть тебя до могилы
Преследовать будет, как тать.
Но нет ни охоты, ни силы
печальные строки смывать.
Но нет ни ума, ни уменья,
спасая посмертную честь,
казаться в глазах поколенья
и лучше, и чище, чем есть.
Что было – проносится мимо
и тает в дали голубой.
И прошлое непоправимо,
о Господи, даже Тобой.
Я плод Твоего попущенья,
ввергаемый в этот бедлам.
Но Мне, – Ты сказал так, – отмщенье,
и Аз – будь спокоен – воздам.
* * *
Времени всё истончается нить,
как ты ни нукай.
Надо бы что-нибудь сочинить
перед разлукой.
Может быть, в прозе излить свою желчь -
в черта ли, в Бога ль -
и, написавши, немедленно сжечь,
плача, как Гоголь.
И расточится мой дивный талант
в замяти росской,
и не почтит меня жлоб-аспирант
вежливой сноской.
И умиленье мой тихий отвал
вызовет в детях,
ибо не слишком я их доставал,
канувший в нетях,
где неизбывных грехов моих рать
мама лишь видит…
Как бы мне к жизни своей подобрать
сносный эпитет?
Может, и вправду забацать стишок
с рифмой-подлюгой,
может быть, выпить на посошок
с юной подругой?
Глядь, на исходе осеннего дня
в первопрестольной
други-поэты помянут меня
с грустью пристойной.
И завиляет обрубком хвоста
пёс мой подлиза.
И, похмелившись, отверзнет уста
бедная Лиза.