Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 83




Foto2

Леонид БУДАРИН

Foto2

 

Родился в 1943 г. Первая публикация — в 1965 г.(подборка миниатюр в газете Московского округа ПВО «На боевом посту»). Регулярно печатаюсь в периодических изданиях с 1996 г. Журналист, член редколлегии федеральной газеты «Крестьянская Русь». В 2010 вышел сборник публицистики и рассказов «Замок  Сталина в Германии». Член Российского союза писателей. 

 

 

ПОБЫВКА СЕМЁНА РОДИНА

Повесть

                                       

 

                                                  Ах, война, что ж ты сделала, подлая…

                                                 Булат Окуджава. «До свидания, мальчики»

 

                                                       I

- Егор, а, Егор, никак, стучится кто?

Егор Иванович неохотно проснулся, прислушался:

- Ветер это. – Подумал с жалостью: «Где мужику горе по колена, там бабе уже с ручками. Одно слово - мать». - Спи давай!

Ветер и впрямь подёргивал на крючках распахнутые ставни и уже разогнал тучи, из которых весь день сочилась изморось, а к вечеру просыпался крупными редкими хлопьями первый липкий снег. Окно лунно светилось, наполовину задёрнутое занавесками. Стрекотал где-то у печки сверчок. Он поселился там с июля, как забрили Семёна на войну. Хотя, может, и раньше жил, да на него не обращали внимания.  «К холодам», - решил Егор Иванович. Но весь сентябрь стояло вёдро. Сверчок попался звонкий, сначала даже мешал заснуть. Егор Иванович бранился, обещал этим же утром разобраться с незваным гостем, но поутру ему было недосуг осуществить угрозу. А скоро к сожителю привыкли, и если не начинал он свою песню в урочное время, когда задували лампу, Полина Сергеевна даже тревожилась:

- Чтой-т молчит наш запечный соловей.

- Запиликает, куда он денется.

Электричества и радио в деревне не было. Новости приносила в кирзовой растерзанной сумке колхозная почтальонша Галя, девка на выданье, старшая из шести детей Пожидаевых. До райцентра считалось семь вёрст и всё лесом. Да кто их мерил, эти вёрсты, может, и все десять наматывала Галя в один конец по пьяной лесной дороге. Хорошо, если случалась попутная подвода, но это редко. А так на своих двоих. Зимой, правда, к своим двоим полагались лыжи.

Вместе с газетами и письмами Галя приносила слухи, которые передавала шёпотом.  Из газет выходило, что бьём мы немцев в хвост и в гриву. Слухи приходили тягостные, верить им было невмоготу. Когда же они позже находили подтверждение в скупых строчках «От Советского Информбюро», Егор Иванович кипятился, скакал по комнате, стуча по полу самолично выструганным из полена протезом:

- Эт что же получается, а? Где ж наши танки-самолёты? Уже и Полтава под германцем!

- Тебе-то что? Полтава вона где… - Где Полтава, Полина Сергеевна не знала, знала только, что чёрт-те где.

- Дура-баба! Там же Гоголь родился!

Гоголя Егор Иванович чтил, как Полина Сергеевна Евангелие. Они и на этажерке соседствовали – гоголев «Тарас Бульба» и Евангелие, одинаково обёрнутые в газеты. Солидности книжной полке придавали истрёпанные школьные учебники сына.

 От Семёна писем не было. Пришло одно в августе, написанное ещё в июле, в поезде на фронт, и всё, как отрезало. Он, впрочем, и не очень-то обещал писать, шутил: «Молчу - значит, всё хорошо, а что случится – другие напишут».

- Типун тебе на язык! – пеняла ему Полина Сергеевна и крестилась. Галю ждала с опаской, как и все бабы. Но и от других, слава Богу, письмо Родиным не поступило. А где-то ближе к концу первой недели октября, как донёсся с запада и уже не прекращался ровный гул, Галя вернулась из райцентра с порожней сумкой. Сказала обступившим бабам:

- Закрыта почта. На двери вот такой замок и бумажка: «Почта временно не работает». И квартира начальника почты тоже закрыта. – Начальник с семьёй жил в одном доме с почтовым отделением. - И вообще всё закрыто. – Галя села на ступеньку крыльца избы правления колхоза и заплакала. Бабы тоже пустили слезу.

Сын нелегко Родиным дался. До того как ни забрюхатеет баба, всё выкидыши случались – то в поле, то в хлеву под коровой. Полина Сергеевна про себя была уверена, что вымолила Семёна перед той чёрной иконой в углу, что соседствовала с газетным портретом Сталина, пришпиленным Егором Ивановичем к стене канцелярскими кнопками. Мужу в своей уверенности не открывалась: он исповедовал другой «опиум для народа». А после Семёна и беременеть Полина Сергеевна перестала.

Годка сыну не исполнилось, накинулась на него неведомая хворь: с виду гладок, а кричал непрестанно, того гляди весь криком изойдёт. Призвали знахарку из ещё более глухой деревеньки Дегтяри. Как удалось Егору Ивановичу выманить капризную старуху из её вросшей в землю избушки под чёрной, как сама, соломой, осталось неизвестным. А только притопала ведунья по единственной связывающей две деревни стёжке по-над речкой из своего далека.

- Мочи моей нет больше! – заламывала руки Полина Сергеевна. – Вырос бы он поскорей, чтоб хотя о боли своей мог сказать!

Зельями ли, заговором ли, вылечила колдунья Семёна. А когда прощалась, нехитрой благодарностью отягощённая, поманила Полину Сергеевну к себе жёлтой рукой:

- А время, девка, не понукай: дитё вырастет – ты состаришься. Теперешние невзгоды счастьем будут сниться. Попомни моё слово! -  «До свиданья» не сказала – ведала, значит, что не потребуется здесь впредь: ни одна зараза к Семёну больше не приставала.

Вот и сбылось её пророчество: вырос Семён, когда-никогда, Бог даст, с войны вернётся, радоваться бы, а на радость времени и не осталось. «Оженить бы его только успеть», - вздыхал Егор Иванович. Так повелось у них в последние годы: один о чём задумается, а другой уже о том говорит.

- Да нет же, Егор, стучат! Аль не слышишь?

Полина Сергеевна босиком по охладелому к утру полу пересекла комнату, сдвинула занавеску, спросила в окно негромко:

- Кто там?

За окном, чуть подсвеченный снегом, возник силуэт человека. Он приблизил лицо к стеклу и не вымолвил даже, а выдохнул:

- Мама…

Неслышимый его крик чуть не оглушил Полину Сергеевну.

- Сеня, сыночек мой! Егор, Егор, – Сеня!..

Егор Иванович уже чиркал спичку вдруг задрожавшими руками и всё промазывал мимо коробка. Наконец запалил фитиль лампы, всегда стоявшей на тумбочке у изголовья кровати, стал пристёгивать к культе деревяшку. И всё повторял ошарашенно:

- Семён… Надо же! Вот-те на!

 

Сели за стол в полутьме: лампу Семён отнёс на кухню, окном выходящую во двор и отгороженную от передней занавеской, простиранной до прозрачности:

- Не надо огня, батя, и так видно.

Полина Сергеевна металась от печи к столу и обратно, вдруг останавливалась среди комнаты, рукой с тряпицей унимая расходившееся сердце, и снова порывалась что-то забытое донести к столу.

- Сядь, мать, не мельтеши! – сказал Егор Иванович. Полина Сергеевна послушно опустилась на скамью подле сына, торопливо хлебавшего давешние щи. Подумала с жалостливой тоской: «Ай не кормят их там?». Спросила:

- Ещё налить?

- Спасибо, мама. – Ложку, облизав, положил на стол рядом с миской, как было принято в доме. – Мне бы закурить – страсть как курить хочется.

- Это можно, - обрадовался Егор Иванович, не вспомнив, что уходил Семён на войну некурящим. – Небось, отвык от нашего-то?

- Отвык, - согласился Семён. Он, как вошёл, так и сидел не раздеваясь, будто забежал на минутку, шапку только скинул. На ней – Егор Иванович пометил в уме – от красноармейской звёздочки одна вмятина осталась. Полина Сергеевна ладонью огладила  влажный рукав шинели от плеча вниз, просунула пальцы под обшлаг гимнастёрки – и тепло ей стало. Семён вздрогнул, но руки не отнял.

Закурили – отец и сын, по очереди запалив самокрутки от угля из печки.

- Ну, как там? – спросил Егор Иванович.

- Плохо.

- Это я и сам знаю, что плохо. А хорошего что? Долго ещё от германца драпать будем?

- Надоело!

- Оно всем надоело.

- Вот пристал, что твой банный лист! Дай человеку посидеть спокойно.

- А ты, мать, не встревай: не твоего ума дело.

- Господи!

- На побывку али как?

«Уйду! – решил Семён, - вот докурю и уйду. К чёрту!».

- На побывку, спрашиваю, али сам отлучился?

«В лес уйду, как-нибудь до лета перекантуюсь: мать поможет. А летом тепло, и война кончится. Разве ж такую силищу пересилишь?».

- Та-ак, значит. – Егор Иванович придавил окурок о пол и каблуком сапога притёр. – Сын на побывку приехал, а мы тут сидим во тьме, точно воры. Неси, мать, лампу.

- Не надо лампу, батя! И так всё видно.

- Кому видно, а кому и нет. Неси, говорю, лампу, мать! – прикрикнул Егор Иванович и кулаком пристукнул. Поднял лампу над головой:

- Ну-к, Семён, встань, дай погляжу, какой ты есть молодец. Хар-рош, ничего не скажешь! А ремень, что, потерял али как? Готовь, мать, стол – гостей собирать будем.

- Батя!

- Рехнулся ты, что ли? Война, а он – гостей!

- Сын на побывку приехал – как же без гостей? Никак нельзя без гостей! Грешно. Таньку сам позовёшь али мне за ней спрыгать? Иссохлась вся, чуть не каждый день прибегает – что да как.  А хрен его знает, как!  Ни письма, ни словечка. Хорошая девка, ничего не могу сказать.

- Пойду я, батя.

- Сиди! Когда надо будет – сам отвезу. Отдыхай пока. Баню растоплю – разбужу.

 

За день Семён переколол все дрова, что были свалены во дворе, и сложил в дровяник под самую крышу. И всё никак не мог решить, на что решиться.

 

                                              II

Расчленённая, почти неуправляемая, с перемешавшимися соединениями и частями, многократно битая, понёсшая чудовищные потери, утратившая доверие к командованию, армия ещё влачилась в направлении, определённом генералами. Впрочем, ни Семёну Родину, ни даже капитану-артиллеристу, с кем ещё не свела Семёна судьба, о замыслах начальства не дано было знать. Капитану предстояло по команде обрушить на врага последние снаряды из последних двух пушек, а затем привести орудия в негодность и в пешем строю следовать за колонной войск. Родину предстояло в составе стрелкового полка, съёжившегося до роты, по команде бежать с криком ура туда, куда все побегут, и разить врага штыком и пулей. Они так и поступили, как им предписывалось, артиллерийский капитан и Родин.

В ночном отчаянном броске армия пробила узкую брешь в кольце окружения, в неё хлынуло всё, что могло передвигаться, заткнуло собой горловину и потеряло способность осмысленно передвигаться. На рассвете немцы подтянули к месту прорыва танки и принялись хладнокровно расстреливать копошащийся табор из всех видов оружия. Очумелая толпа бросилась обратно в лес, бросая оружие и технику, и в ужасе покатилась по нему, расчленяя и увлекая за собой ещё не деморализованные войска. Бегущие люди то сколачивались в группы, то разрознялись, чтоб образовать другие. Всегдашний спутник паники, гадюкой пополз между ними популярный в 41-м слушок: «Предали генералы, драпанули кто на чём, а нас бросили коту под хвост». Кто-то видел, как сам командующий армией улизнул на танке КВ. А поскольку генералами и вообще старшими офицерами окрест и впрямь не пахло, то не верить слушку резона не было. Стали кучковаться по интересам: одни - для сдачи в плен, особенно те, чьи хаты уже были под немцем, другие – чтоб пробиваться к своим. Первых было больше, существенно больше.

А по окружности территории, ещё не контролируемой противником, продолжало громыхать: туда не докатилась волна паники, и горстки людей отчаянно огрызались на бесперебойно работающую германскую машину войны, заставив её буксовать. «Это можно назвать успехом русских, чьё упрямство принесло-таки им дивиденды», - отметил в дневнике генерал-фельдмаршал фон Бок, командующий немецкой группой армий «Центр». Территория эта включала в себя несколько деревень - а так всё леса да болота - и ежечасно сжималась, пока не раскололась на обособленные островки среди вражеских войск. Армия, которую немецкое командование считало одной из самых боеспособных у советов, перестала существовать. Дорога на Москву была открыта. Проблема состояла в том, что дорог не было, а тут зарядили дожди, и то, что на картах обозначалось как дороги, превратилось в непроезжие грязевые реки.

Стечением таких вот обескураживающих обстоятельств красноармеец Семён Родин и с ним несколько беспризорников от инфантерии оказались в группе капитана-артиллериста. Шла эта группа не абы как, а сохраняя очертания колонны, и не базарила поминутно, как другие, определяясь с направлением движения. Нет ничего хуже на войне, чем безначалие войск, когда кто в лес кто по дрова и каждый сам себе Наполеон. Солдат без командира, что стадо без пастуха: непременно вляпается в какую-нибудь беду. Это Семён за три месяца проворного дранг нах остен уяснил основательно.

Прибилось к капитану подобным макаром человек двадцать, и своих пушкарей вдвое больше было. К незваному пополнению капитан отнёсся без восторга, но и неприязни не проявил. Только приказал или проваливать к чёртовой матери, или пристроиться в хвост колонны, а не тащиться обочь, как на базар. Такой подход Родину понравился: сразу видно, стоящий командир, с таким не пропадёшь.

Капитан вызывал уважение одним уже своим героическим видом. Два пистолета в кобурах по бокам; на животе, за офицерским ремнём со звездой - револьвер нагишом; через плечо – портупея и кожаная полевая сумка. Петлицы на кителе и шинели и знаки различия на них были у него не защитного цвета, для всех одинаковые, как предписывал недавний приказ наркома обороны, а довоенные – чёрные в красной кайме, и капитанские шпалы тоже красные, а две скрещенные пушки – знак принадлежности к «богу войны» – золотые. Когда вышестоящие начальники делали ему по этому поводу замечание, он парировал: «Боец должен видеть в бою своего командира». И трудно было в его словах не уловить упрёка чуть ли не самому наркому обороны.

Вышестоящие начальники недолюбливали прямого, как оглобля, капитана, частенько высказывавшего мнение, отличное от единственно правильного. Порой доходило до угроз отдать комбата под трибунал. Особенно вышестоящих начальников раздражало то неприятное обстоятельство, что капитан не всегда был неправ.

Когда разрывы снарядов и мин остались позади и отпала необходимость то и дело плюхаться наземь, а потом лишь через не могу подниматься, капитан наконец объявил привал. Приказал рассредоточиться, да кто ж его послушал: впритирку теплее. Коснувшись земли не брюхом, как при обстреле, а спиной, люди мгновенно отключились. Капитан не решился кого-то поставить в охранение: что проку - стоя будут спать. А потом что с ними делать, расстреливать за сон на посту? Да и вряд ли немцы решатся так глубоко проникнуть в лес, будут ждать, пока сами выйдем.

А когда, подложив под себя полевую сумку, чтоб не спёрли, сел и подпёр позвоночником сосну, то и сам провалился в сон. Успел только пометить в уме, что над самыми макушками сосен пролетела, занудно свербя слух, растреклятая рама – двухфюзеляжный немецкий самолёт-разведчик. По нему стреляй не стреляй – летит себе хоть бы хны.

…И всё, как отрезало капитана от бытия.

Разбудили тех, кому суждено было проснуться, взрывы бомб и пробирающий до печёнки вой пикирующих бомбардировщиков. Сколько их было – два, десять, не разберёшь: один отбомбился, следом другой. Бомбы они клали именно туда, куда надо. А спрятаться было негде, ни ложбиночки какой. Сосны, сосны среди глубокого мха и черничного подлеска. Да не такие сосны, как на циферблате у ходиков, где три медведя озорничают на поваленных соснищах, а так - слеги в кисть руки толщиной с голыми до макушек стволами. Оставалось только уповать на Бога, что Семён и делал усердно, перевернувшись на живот и уткнув голову в комель дерева. Уши ладонями зажал, чтоб не оглохнуть, если выживет.

Услышала его Пресвятая Богородица. А многих не услышала. Или они безбожниками были? Ладно бы осколком в сердце – хорошая смерть, лежишь, как живой, только шинель попорчена. А то ведь кого по черничнику разметало – не соберёшь, кому что оторвало… Правду батя говорил: войну хорошо слышать, да тяжело видеть. Когда через тысячу лет опорожнились фашисты от бомб, и живым ощутил себя Родин, почувствовал постороннюю тяжесть на спине. Стряхнул тяжесть, посмотрел: нога в ватной брючине и в сапоге с раззявленной подошвой, выдернутая из самого некуда. И ведь не почувствовал, когда она на него свалилась.

Услышал зов сквозь гул в ушах:

- Браточки, сюда! Сюда, браточки!

Пополз на зов, ещё не будучи уверен, что бомбёжка кончилась. Вблизи воронки, остро пахнущей перегоревшим порохом, лежал под надломленной сосной кусок солдата – в кровище, без обеих ног и с вывороченными из живота внутренностями.

- Ой, браток, посмотри, ноги целы?

- Целы, целы, куда ж они денутся.

- Вот и ладненько – а то как же я без ног, - виновато улыбнулся обрубок и затих. Семён ещё подумал, не этого ли солдата нога угодила в него. Может, и не этого: выбор у бомбы был большой.

Невредимым оказался и капитан, хотя особо не берёгся: бомба, если ей нужно, и в окопе, и даже в блиндаже найдёт, не то что под дырявым покровом леса. Поднявшись с земли и отряхнувшись от иголок и песка, перво-наперво пучком мха отёр сапоги от налипшей лесной грязи. Перекинул через плечо командирскую сумку, поправил кобуры и револьвер. К нему подтягивались, окружая, уцелевшие бойцы, все немного не в себе от того, что уцелели. Перебрасывались нервными смешками. И не скрывали радости, наблюдая хорошащегося комбата. Стало их, на глазок, едва ли не вдвое меньше, чем было до бомбёжки. Издали и вблизи раздавались стоны, крики и мат тех, кому скорее не повезло, чем повезло остаться в живых; кто-то просил пристрелить себя. На них не обращали внимание. Все понимали: ранение, если обезноживало, было равнозначно гибели, только растянутой во времени и оттого мучительной. Врачевать раненых было некому и нечем. Тащить же их на закорках незнамо куда никому и в голову придти не могло: ходячим бы выбраться. И немцы, буде наткнутся на этот ими сотворённый ад, тоже, ежу понятно, не поволокут недобитых иванов на себе в плен через лес, что бы там ни названивала Женевская конвенция о военнопленных. Так что песенка неходячих раненых была спета в то одно мгновенье, когда вонзался в них кусочек горячего металла. И винить некого.

- Ну что, славяне, дали нам тевтоны прикурить? – насмешливо спросил капитан, из опыта зная, что именно шутливым тоном скорее всего можно вывести из стресса потрясённых людей.

- Крепкий табачок у Гитлера, ничего не скажешь.

- До печёнок пробирает, почище «Золотой осени». – «Золотой осенью» остряки называли курево из опавших листьев клёна, дуба или берёзы. Ещё в ход шла перетёртая кора, но этот табак именовался «Вырвиглазом».

- У меня душа в задницу ушла, ей-бо! И главное, прёт на тебя фриц, лётчика уже видать, того гляди, вонзится, только над самыми макушками выравнивается. Во паразит!

- А ты пёрни – душа и вылетит на свободу.

Все рассмеялись и стали приходить в себя. Капитан заметил, что в поредевшем его войске за время привала появились новые лица – зрительная память у него была цепкая.

- Нашего полку, гляжу, прибыло. О, даже комиссар! Какими судьбами? А куда запропастилось окормляемое вами подразделение Красной Армии? Полегло в бою за социалистическую Родину? Или разбежалось? И только вы не полегли и не разбежались… Вот что, товарищ младший политрук… Я здесь как-нибудь без попа управлюсь, а вы – ноги в руки и ищите своих бойцов. Им ваше вдохновенное слово сейчас самый раз. Наполнит сердца мужеством и безграничной верой в победу! Так, кажется, принято изъясняться на вашем языке?

- Товарищ капитан!

- Кру-гом! Шагом марш! Вот так-то… Да, кстати, политрук, - младший политрук остановился, с надеждой обернулся, - спорите звезду: немцы комиссаров сразу к стенке ставят. Да и нарком обороны обезличивание комсостава поощряет: серенькие мышки дольше живут, чем альбиносы. Научно установленный факт.

- Не вы мне звезду нашили, товарищ капитан, и не вам ею распоряжаться.

- Мальчишка. Ему как лучше…

- Не петушись, товарищ политрук, - встрял старшина, по возрасту годящийся в отцы и комиссару, и комбату. – Дело говорит товарищ капитан. Что зазря голову под пулю класть? Уж столько зазря народу погубили…

- Да идите вы все! – политрук сел на землю и заплакал. Всем стало неудобно.

Родину не понравилось, как капитан обошёлся с младшим политруком. Не по справедливости это. Хотя как было бы по справедливости, Семён не знал. Ведь прав же капитан: растерял политрук своих красноармейцев и, значит, лишил взвод или роту боеспособности. А с другой стороны, попробуй не потеряться в кромешной тьме да в неразберихе, которые с первых минут сопровождали попытку прорыва. Не получится. Но у капитана же получилось. Правда, после бомбёжки от капитановой батареи остались одни рожки да ножки: человек с десяток, а остальные пришлые. Кто в шинелях, кто в телогрейках, кто в пилотках, кто в обмотках, а один даже в лаптях. В общем, чёрт знает что. Но политрука всё равно было жалко: куда он один?

- Так, всё: общее собрание колхоза «Светлый путь» объявляю закрытым. Нам ещё по этому пути топать да топать. – Семён удивился, откуда капитану известно название его родного колхоза. Спросить не решился. – В одну шеренгу — становись!

И хотя окружающее воинство было из разных частей и даже родов войск и могло запросто послать комбата по буквам алфавита, но безропотно покорилось его воле - за утратой своей. Выстроились: без субординации, как придётся, только артиллеристы кучно встали на правом фланге, остальные к ним пристроились. Политрук как сидел на земле, обхватив голову руками, так и остался сидеть метрах в десяти.

Капитан подошёл к нему, притулился рядом на корточках, сказал, чтоб слышно было в шеренге:

- Извините, товарищ младший политрук, погорячился. Сами видите, бежим, бежим… С самого Буга только и делаем, что драпаем наперегонки друг с другом. «Когда нас в бой пошлёт товарищ Сталин…». Послал… Это же надо: за неделю целую армию просрать. У кого хочешь нервы сдадут. А что вы звезду не спороли и кубаря не сковырнули – правильно сделали. Лучше умереть с честью, чем прозябать в бесчестии, да простит мне Всевышний эти выспренние слова. – И пошагал к шеренге, которая, видно было, подобрела к капитану.

Пока шёл, заметил, что в строй не встал плотный мужчина немолодых лет в чёрном кожаном пальто с красными петлицами, но без знаков различия на них. Он сидел на вырванной с корнем сосне и улыбнулся, когда сошёлся взглядом со взглядом капитана. Лицо его выдавало ум, а поза, в которой сидел – нога на ногу, скрещенные на колене руки – говорила о том, что он всегда наблюдает за собой со стороны и старается выглядеть эффектно. «Любопытный фрукт», - подумал капитан. «Интересно, что он подумал?» - подумал мужчина в кожаном пальто.

Когда рассчитались по порядку номеров, в строю оказалось тридцать два человека. Плюс капитан, плюс, похоже, младший политрук, плюс этот вот фрукт - правда, неясно, что у него на уме.

- Товарищи красноармейцы! – начал было капитан, но его прервал голос из строя:

- Какие мы теперь красноармейцы? Так, сброд, стреляные гильзы. Генералы нами свои задницы подтёрли.

В строю разноречиво зашушукались:

- Ну уж так прям и гильзы. Я этих фрицев из своей моськи штук пять нащёлкал.

- Ни жратвы, ни курева. А генералы в Москве колбасу трескают.

- И «Московской» запивают.

- И девок тискают.

- Эх, мне бы сейчас каку-никаку – хоть кривенькую, хоть хроменькую…

- Раскатал губы! С голодухи-то, небось, с шести часов стрелка не сползает.

- Не, у меня: бабу увижу - сразу полдень. Как на Спасской башне.

- Заливай!

- А я, кажется, не разрешал разговоры в строю! – повысил голос капитан. Поутихло. – О генералах или ничего, или только хорошее. – Кто-то негромко засмеялся: «Как о покойниках». - Что и где они трескают, мне неведомо. А только никакой генерал здесь нам не поможет, будь он хоть самим Кутузовым-Суворовым. Своими мозгами шевелить придётся. И с разгильдяйством покончить раз и навсегда. Был приказ перед налётом – рассредоточиться? Был. И что? Залегли кучамалой – вот и разнесло половину. Холодно им, видишь ли. Теперь тепло… В общем, так. За неисполнение приказа – расстрел на месте.

- Не пугай, капитан, сто раз пуганые, - высунулся из строя невысокий, крепко скроенный парень одних с капитаном лет – под тридцать. В телогрейке, наполовину нарочито распахнутой, чтоб видна была медаль «За отвагу» на гимнастёрке – редкая в ту пору медаль. Опоясан кожаным трофейным ремнём, к которому приторочен немецкий штык-нож в железных ножнах. С немецким же автоматом на шее. Бывалый, по всему видать, солдат, и цену себе знает. Высокую цену. - Ты нам кто? Ты нам никто. Вон остались у тебя твои пушкари – ими и командуй, если они согласные. А нам офицерьё во уже где! – он провёл ребром ладони по горлу. – Только и умеют, что своих расстреливать. Что, не так? А где они, лампасники, покажи хоть одного, дай руками потрогать. Вперёд, вперёд, за Родину, за Сталина! А самих из тыла танком на аркане не вытащишь.

- Ты, паря, говори-говори, да не заговаривайся! – осадил бунтаря старшина из пушкарей. – Уж кто-кто, а комбат по тылам не отсиживался.

- Все они одинаковые! На нашей крови звёзды да ордена зарабатывают. Что, не так? Ещё как – так! Не подходи, капитан, убью, ей-богу, убью, за мной не заржавеет! – солдат вскинул автомат наизготовку. Сбросили с плеч винтовки и артиллеристы, направили на смутьяна, заклацали затворами. Строй рассыпался.

Капитан понимал, что у солдата случилась истерика, сорванная с предохранителя угрозой расстрела, ни к кому конкретно не обращённой: по-видимому, немало он наслушался таких угроз в последние суматошные дни. Но понимал капитан и другое: если сию минуту не прекратит бучу, эти три десятка доверивших ему себя людей превратятся в необузданное скопище, где каждый сам за себя и готов перегрызть ближнему горло. А первой жертвой станет он, капитан.

И капитан направился к бойцу уверенной всегдашней походкой, отнюдь не будучи уверенным, что дойдёт до него прежде, чем тот в беспамятстве нажмёт на крючок пистолета-пулемёта.

- Стой, капитан! – негромко, уже для себя приняв решение и оттого успокоившись, предупредил сержант: теперь, с оставшихся до него пяти шагов, капитан рассмотрел зелёные треугольнички, вставленные прямо в воротник телогрейки - без петлиц.

- Воздух! – крикнул капитан. Того мгновения, когда все – и сержант – невольно задрали головы, ему хватило, чтобы выдернуть из-под ремня револьвер и всадить сержанту пулю в грудь. Чуть-чуть правее медали «За отвагу».

 

                                                      III

Поручив младшему политруку переписать бойцов отряда и назначив командиров отделений – из батарейных, кого знал, - капитан приказал снести тела погибших или то, что от них осталось, в одну-две воронки, каких немало натыкали в лесу немецкие самолёты.

- Медаль с сержанта снять?

- Зачем? - он её заслужил. И прикопайте по-человечески могилы. Может, и нас кто закопает, случись что. А раненых – даже не знаю… Кто сам просит или уже доходит – пристрелите.

- Как это? – опешил политрук.

- Сквозь слёзы, товарищ младший политрук, сквозь слёзы! Чем мы им поможем? Да ничем мы им не поможем, только мучения продлим. И они это понимают.  Перевяжите, кого можно. Чем, чем!? Нижним бельём – с убитых. В общем, сами решайте.

Раздалось несколько винтовочных выстрелов. Из пистолета выстрелов не последовало. «Сосунок, - подумал капитан. – Надеется чистеньким выйти из войны. Война всех испачкает».

- Ну, капитан, лихо ты навёл порядок! – выждав, когда капитан остался один, к нему, издали широко улыбаясь, подошёл тот фрукт, что уклонился от построения. – Лихо, капитан, одобряю! – и потянулся похлопать капитана по плечу. Тот отстранился:

- Ой, спасибочки! – и сделал подобие книксена. - А я-то испереживался: вдруг что не так. Ну просто камень с души сняли! – Перестал ёрничать. – Вы кто такой? Почему обращаетесь не по уставу?

- Брось, капитан, выпендриваться. Я командир дивизии полковник… - он назвал фамилию, которую капитан пропустил мимо ушей, так его остервенела снисходительная фамильярность этого субъекта. – Кстати, капитан, ты из какой дивизии? Непременно буду ходатайствовать о представлении тебя к правительственной награде. Непременно!

- Ваши документы?

- Какие, к чёрту, документы, капитан? Ты что, думаешь, я мог доставить немцам удовольствие раненным попасть в плен с комплектом документов на блюдечке? Плохо ты обо мне думаешь, капитан! Я их закопал в надёжном месте. Вместе с партбилетом и орденами. Под интенсивным огнём противника, должен заметить.

- И шпалы полковничьи тоже закопали?

- И шпалы, разумеется. И именной парабеллум, который получил лично из рук товарища Тимошенко.

- Непременно буду ходатайствовать о представлении вас к правительственной награде. Посмертно.

- Ну и шуточки у вас, товарищ капитан!

- А это не шуточки, товарищ полковник или кто вы там. Приказ товарища Сталина читали? Или вам напомнить? Я его наизусть выучил. «Командиров и политработников, во время боя срывающих с себя знаки различия, считать злостными дезертирами. Расстреливать на месте подобных дезертиров из начсостава».

- Такое право, товарищ капитан, предоставлено только вышестоящим командирам, - снисходительно поправил капитана полковник.

- А я и есть для вас вышестоящий командир, потому что вы  никто. И не дёргаться! – я не промахнусь. Пётр Павлович! Товарищ старшина! – покричал капитан, обращаясь к группе красноармейцев, исполнявшей скорбные обязанности похоронной команды. Когда старшина подошёл и доложился – это был тот пожилой солдат, что увещевал политрука смирить гордыню и не подставлять голову под пулю, капитан приказал:

 - Товарищ старшина, возьмите одного-двух красноармейцев, отведите подальше этого дезертира, выдающего себя за командира Красной Армии, и поступите с ним, как совесть подскажет. И как учит товарищ Сталин. Вам всё понятно?

- Так точно. Разрешите исполнять?

Полковник до последнего момента не верил в серьёзность намерений капитана и к происходящему относился как к курьёзному недоразумению, о котором когда-нибудь можно будет в компании рассказывать, насыщая потешными подробностями. Например, во всей красе обрисовать героический – ну прямо Чапаев! – облик командира задрипанной пушечной батареи, каких в его дивизии была дюжина. Когда же капитанишко его, орденоносца, жизнь вручил какому-то явно недалёкому старшине, полковнику стало страшно: этот сверхсрочник, этот солдафон тупо исполнит любой идиотский приказ, и ни одна извилина не пошевелится в его мозгу, не обременённом размышлениями.

Стало страшнее, чем когда среди блиндажей командного пункта начали рваться снаряды, а потом вдруг наступила тишина, наполненная ожиданием чего-то неотвратимого – и неотвратимое последовало. Кто-то, раздвинув полог блиндажа, крикнул «Танки!». Ужас охватил тех, кто набился в блиндаж в ожидании известий о ходе операции по прорыву кольца окружения и кому в ходе этой операции досталась горькая доля быть сторонними наблюдателями. Расталкивая друг друга, все бросились наружу. Уже светало, танков полковник не увидел, но нутром чувствовал, что они - вот они, за спиной, и каждый целится ему между лопаток. Это чувство пропало, когда он обнаружил себя в глубине соснового бора, куда танки проникнуть уж точно не могли. Вот здесь-то полковнику и представилась возможность закопать документы и принадлежности, которые могли выдать врагу занимаемое им положение в Красной Армии. Пометить место схрона было нечем, да и опасно – немцы могли обратить внимание на знак и завладеть драгоценной заначкой. И тогда им не составит труда вычислить среди военнопленных столь желанную добычу. Даже сломанной веткой место захоронения помечать полковник не стал, а заровнял ямку и присыпал жёлтой хвоей. Запомнил только, что сосна над схроном раздваивалась метрах в полутора  от земли, и один ствол был неживой, сухой. По нему наверху барабанил башкой дятел. Почему-то и это отложилось в памяти.

Полковник ощутил, что сердце у него перестало биться, принялось разбухать, больно распирая рёбра, а потом покатилось вниз, в пах. Ноги отказались повиноваться, и он рухнул на колени. А изо рта сами собой посыпались разрозненные слова, только два из которых образовали осмысленную связку:

- Товарищ капитан… Я… Товарищ капитан… Дети… Кровью… Миленький… - А руки, опять же сами собой, тянулись обнять и ласкать, ласкать хромовые сапоги капитана.

- Исполняйте, - приказал старшине капитан, брезгливо отодвигаясь.

Для исполнения экзекуции Петру Павловичу случайно подвернулся красноармеец Семён Родин.

- Тебя как звать, сынок? – спросил старшина. Родин назвался.

- Убивать научился?

- С июля на фронте.

- Где что у баб, небось, узнать не успел, а убивать научился. Эх, война, война… Ну ты, интеллигенция вшивая, перебирай ногами, не в очереди за керосином стоишь! – для ускорения движения старшина поддал полковнику пинка под зад.

- Куда вы его? – оторвалась от земляных работ похоронная команда.

– Стой, рожа в коже! – штыком попридержал арестованного старшина. – Во разбежался! То плетётся, как грешник на причастие, то летит, как стрекозёл какой. Не боись, не опоздаешь. Огоньку у кого не найдётся? Куда, куда? – на кудыкину гору. Командиром Красной Армии прикидывается. Не то дезертир, не то шпион. Там разберутся, - старшина усмехнулся и указал глазами на небо.

- Да какой я, товарищи, шпион! - попытался заручиться сочувствием арестованный. – Я полковник Красной Армии, командир дивизии. Отстал в суматохе…

Красноармейцы оживились:

- Ишь ты, полковник! А по одёжке не скажешь – не то бухгалтер, не то завмаг.

- Где ж твоя дивизия, товарищ полковник?

- Была дивизия, да не выдержала ревизии. Сколько ж ты, гад, людей угробил, а?

- Сам сбёг, а бойцы по хрену.

- А что ему: ему нашего брата ещё пригонят, как скотину.

- У, гнида, солдат с голоду пухнет, а этот, глякось, какую морду наел.

- Отойди, старшина, дай с полковником по душам поговорить! У меня на такой разговор давно руки чешутся!

- Но-но, не балуй! – старшина винтовкой отгородил полковника от ретивого собеседника.

- Слышь, старшина, чего ты его по лесу хороводишь? Вон яма ещё не засыпана: мы его вежливо, за кадык – и кудык! Опять же патрон сбережёшь для Гитлера.

- Не, в одной яме нельзя: всю могилу испоганит. Его б на осину… У меня и верёвочка найдётся.

Дело принимало оборот, чреватый самосудом. Старшина сплюнул окурок, придал лицу официальное выражение:

- Отставить разговоры! У меня приказ. А за невыполнение приказа – слышали? То-то! Ишь, налетели, что вороньё на падаль! Поберегите ярь для германца, чай, пригодится. Ну ты, полковник-бестолковник, шагом марш!

Когда удалились от возбуждённой солдатни на приличное расстояние, и погони не последовало, старшина расслабился, его потянуло на рассуждения:

- Ишь, набросились, того гляди, растерзают! Да… В большой они обиде на командиров, ой, в большой! И то сказать, за неделю такую силищу коту под хвост! Чему вас только в академиях учат? Опять же, в бою вас не увидишь, разве что взводного или ротного. А у тех век короток, короче даже солдатского. А эти всё по телефону да нарочными: «Вперёд, вперёд, мать-перемать!». А куда вперёд, когда там пулемёты-миномёты? На верную, стало быть, погибель. Ни за понюх табаку. Да, в большой они обиде! Аж мурашки по спине, в какой они обиде. Так-то вот. Что, Семён, тоже, небось, струхнул?

Родин нервно засмеялся:

- Было дело…

- Ты б, старшина, послушал, как с нами командарм  разговаривает. Через слово – «Р-расстреляю!». Меня столько раз по телефону расстреляли - весь дырявый. А над ним – комфронта, а над ним – сам! И все только «Вперёд! Вперёд!». Шапками закидаем! Закидали… Куда вы меня?

- Хрен его знает, куда. Куда подальше. И что нам с тобой делать, ума не приложу?

- Слышь, старшина, отпустил бы ты меня, а? Что я, враг какой? Ну, смалодушничал, каюсь.

- Как можно! Приказ товарища капитана. А за невыполнение приказа знаешь что?

- Пальни в воздух, кто проверит? Ведь тоже, наверное, дети есть? У меня их двое. Дочка вот только в первый класс пошла. Алёнка, белобрысенькая – в мать, у меня и карточка есть, - полковник стал судорожно расстёгивать под шинелью клапан нагрудного кармана.

- Что скажешь, красноармеец Семён Родин? Отпустим товарища комдива или как?

Семён смутился: по нему, так лучше бы отпустить, что грех на душу брать. А ну как старшина проверяет его на стойкость? И доложит капитану, что красноармеец Родин вопреки приказу склонялся освободить арестованного. Под горячую руку можно и пулю накликать, за капитаном не станет.

- Как прикажете, товарищ старшина, - нашёлся Родин.

- А никак не прикажу! – старшина забросил винтовку за спину. – Катись-ка ты, мил человек, с богом да к чёртовой матери! Если выживешь, Алёнке своей не рассказывай, как ты героически Родину защищал. Промолчи: не всякая правда белый свет любит, иной в потёмках уютней. Так-то! Ну, что уставился, как баран на новые ворота? Я ведь и передумать могу…

- Спасибо вам, Пётр Павлович и Семён… - Родин подсказал, - и Семён Егорович! Век не забуду! До доски помнить буду!

- Ладно, ладно, чего там… Товарища капитана благодари.

- И-эх! – полковник тылами обеих ладоней стёр со щёк слёзы, сначала пошёл, недоверчиво оборачиваясь, а потом побежал. Было ему гнусно, дальше некуда.

- Ишь как петляет, точно заяц! – ухмыльнулся старшина. – Был бы приказ, я б тебя – петляй не петляй…

Несмотря на благополучный исход, происшествие, в котором не по своей воле оказался замешанным Родин, оставило у него в душе окаянный осадок. Всегда  стыдно быть свидетелем чужого унижения, разве что ненависть застит глаза. Ненависти к раздавленному полковнику Семён никакой не испытывал.

- Товарищ старшина, а чего вы его отпустили?

- А то, что приказа не было расстрелять. Приказ какой был? Поступить по совести, как учит товарищ Сталин. Вот мы с тобой, Семён Егорович, по нашей совести и поступили: поводили харей по земле-матушке, чтоб окстился.  Война ведь – это не одни стрелы рисовать на карте, за стрелами и солдата видеть надо. Не будь этой проклятой войны, служил бы и служил себе человек, никому не мешая: по виду не скажешь, что зловредный. А тут война. За себя не можешь ручиться, как в следующую секунду поступишь, а ему за тыщи людей сообразить надо. У кого хошь мозги перевернутся. А был бы приказ, ты не думай, рука бы не дрогнула.  Так-то вот.

 

                                                        III

Капитан долго елозил пальцем по карте-километровке, прикидывая, где в кольце окружения может быть у немцев слабина. Осложняло ситуацию то обстоятельство, что хотя бы приблизительно не было известно, куда откатился фронт. Даже когда штаб армии был ещё дееспособным и располагал такими сведениями, там считали излишним делиться с нижестоящими командирами информацией, выходящей за пределы их непосредственной ответственности. И эта практика дублировалась по нисходящей: всякий сверчок знай свой шесток. Капитан пожалел, что сгоряча не вызнал у размазни-полковника хоть что-то, что тот мог знать. Если, конечно, не соврал, что командир дивизии - больше похож на тыловика. Да чёрт с ним!

По всему выходило, что двигать нужно на северо-запад, в тыл к немцам, где вряд ли они выставили столь же крупные силы, как на восточном направлении, куда ночью в огненный мешок устремилась окружённая армия. Избранное капитаном направление тем более казалось привлекательным, что на пути не было серьёзных водных преград, требующих для преодоления плавсредств, - только речушка с заболоченным на большом протяжении левым берегом. Болото, как предполагал капитан, начиналось где-то недалеко от их лагеря и было с километр шириной. Неясным оставалось, насколько оно проходимо. Противоположный берег был нагорным и покрыт лесом на многие километры, на моторах немчуре не подступиться. Там можно будет безбоязненно костры запалить, обсушиться, обогреться, выспаться. Хорошо ещё было то, что километрах в трёх вверх по речонке на карте значилась лесная деревушка, стоящая особняком, от которой единственная дорога пролегала только на запад. Делать здесь фашистам было явно нечего – тупик. Там капитан надеялся разжиться каким-никаким продовольствием. А следующая ближайшая деревня была вниз по течению реки километрах в десяти, если по прямой, и уж от неё вела дорога в районный центр и начиналась российская цивилизация.

Приняв решение, капитан пригласил на военный совет политрука и командиров отделений. Младший политрук в топографии был сведущ и с интересом изучал намеченный маршрут. Младшим командирам объяснять пришлось на пальцах. Доводы комбата всем показались убедительными. Капитан мог бы обойтись и без обсуждения своих планов: принимать ответственность на себя было в его обычае и не раз вызывало начальственный гнев. Обходилось, так как его действия, выходящие за границы полученных распоряжений, не предполагающих импровизаций, в конечном итоге приводили к выполнению таких распоряжений. Что, естественно, не добавляло ему популярности у начальства, но повышало авторитет у подчинённых. И было одной из причин, почему в полку он оказался единственным из командиров батарей, кто не пополнил собой списки потерь за все почти четыре месяца войны. Хотя жить лейтенанту, кем он вышел из училища, полагалось в действующей армии не более двух месяцев, а если дотянул до капитана, то на месяц больше. Да и бойцы его батареи были в скорбных списках не частыми гостями.

Комбат по опыту знал, что приказы выполняются подчинёнными с энтузиазмом, елико возможным на войне, тогда лишь, если цели и способы их достижения признаны исполнителями соответствующими обстоятельствам. Прискорбно было то, что такой подход отвергался на высших этажах армейской иерархической лестницы, и тогда на последующих этажах наиболее действенным способом убеждения становилась перспектива трибунала. Командующий фронтом такой перспективой воодушевлял командующего армией, тот – командира дивизии, тот – командиров полков, те – командиров батальонов, а они - командиров рот. Только на уровне взводов это действенное оружие теряло свою вдохновляющую силу, потому как сложно испугать командира взвода родной пулей, если вражеская пуля в разы перспективнее. У взводного единственным способом сподобить бойцов на выполнение поставленной задачи оставался личный пример. А потому не всякий боец успевал запомнить фамилию своего непосредственного начальника, так часто они менялись.

Приказав построить личный состав, включая самодвижущихся раненых, в две шеренги лицом друг к другу на дистанции в пять шагов, капитан, прохаживаясь между рядами, объяснил обстановку и мотивы избранного маршрута выхода из окружения.

- На первый взгляд, логичнее было бы взять курс на восток, а не делать кругаля по немецким тылам. Но именно на такую логику и рассчитывают фрицы, в чём мы ночью наглядно убедились. Прямая дорога к цели в условиях войны не всегда самая короткая. Итак, перед нами болото и речушка… - он развернул карту, прочёл название, - …верховья реки Вепри, ручеёк, можно сказать. Надеюсь, что немцев там нет, а если и есть, то только пешие и в очень ограниченном количестве: техника туда не пройдёт. Но в любом случае к бою нужно быть готовыми. Я заметил, что не у всех бойцов есть оружие. Попрекать не стану. Скажу только, что человеку без ружья в батарее делать нечего. Мы - боевое подразделение Красной Армии, а не партизанский отряд Василисы Кожиной – была такая крестьянская предводительница в наполеоновской войне. Суровая, говорят, была баба, французы её пуще Кутузова боялись.

- Нам бы сюда Василиску! – раздался мечтательный голос под смешки.

- А лучше двух – на каждое отделение.

Капитан прикинулся, что не услышал.

- В общем, так. Ищите и обрящете: в лесу оружия много побросали храбрые бойцы непобедимой Красной Армии. Да и от убитых-раненых что-то пригодное осталось. Лично проверю, все ли вооружены. Вопросы есть?

У Родина вопрос был, и он даже вспотел от нетерпения, с каким ему хотелось этот вопрос задать.

- Товарищ капитан, вот вы назвали речку Вепря. А деревни Дегтяри на этой Вепре нет?

Капитан развернул карту:

- Есть, километрах в трёх от возможного места переправы.

- Значит, и Тетёрка есть?

- Есть и Тетёрка вниз по течению.

- Так это ж моя деревня! – задохнулся Семён. – Вот те на! А я думаю, что-то будто места знакомые. Мы сюда по клюкву ходим, тут её прорва.

- Так вы местный, - констатировал капитан, как показалось Родину, с удовлетворением.

- Выходит, что так. А я и сам не знал. Надо же! От Дегтярей в Тетёрку тропинка есть. А дороги нету: Дегтяри уже в другом районе.

- Ну вот, один разведчик, будем считать, налицо. – Капитану неожиданное обнаружение в войске аборигена здешних мест было явно по душе. А Семёну было приятно осознавать свою необходимость этому суровому и как бы в другом измерении находящемуся человеку. - Нужно проверить, насколько проходимо болото и нет ли немцев на реке. Добровольцы есть?

- Да проходимо оно, товарищ капитан, - уже на правах приближённого к начальству лица заверил Родин. - Тут, главное, в яму не угодить: сверху трава, а провалишься - по пояс, - принялся он объяснять уже соседям по шеренге. - А так и по щиколотку не будет – только ноги промочить. А тот берег сухой, не знаю почему.

Капитан разглагольствования Семёна оставил без комментариев, но и обрывать не стал: ему импонировал этот деревенский парень со скуластым – отзвук татаро-монгольского ига – и бесхитростным лицом.

Доброволец нашёлся. Старшим в разведке капитан назначил Родина и вручил ему компас. Пользоваться им Семёну не приходилось и был он ему ни к чему. Где север, где юг, лес сам подскажет: мох-лишай на стволах да пнях всегда от солнца с северной стороны укрывается. Но оказанное капитаном доверие и впервые в жизни пристёгнутый к запястью круглый прибор навроде часов наполняли Семёна гордостью и готовностью выполнить задание самым лучшим образом.

- На реке будьте особенно осторожны, - напутствовал капитан. – Залягте в кустах и дышите через раз. Понаблюдайте. Если обнаружите немцев, присмотритесь, сколько их, как расположились. По возможности разведайте переправу, а если удастся, и тот берег.  Себя ни в коем случае не выдавайте: мы должны стать для фрицев приятной неожиданностью. И не задерживайтесь, нам нужно дотемна форсировать реку. Ну, с Богом, товарищи бойцы! – и приобнял за плечи Родина, чем привёл его в смущение: наличия чувств он не предполагал в капитане, воспринимаемом им как свод армейских уставов, материализовавшийся в человеческой оболочке.

 

                                                       IV

Напарника Родина звали Серёгой:

- Я из Невеля, может, слыхал?

- Нет, - признался Семён. – Я дальше райцентра никуда и не выезжал. Паровоз увидел, когда на фронт везли. Чуть в штаны не наложил, когда он паром дыхнул. Думал, на меня злится. Потеха!

- Не, у нас там станция, я этих паровозов нагляделся. Хотел даже в ФЗУ пойти на паровозного машиниста. А что? – тепло, всегда у печки. Сидишь, гудишь, он тебя везёт, а ты сверху на девах поплёвываешь. Пришлось на фабрику устроиться: пять человек нас, братьёв да сестёр, я старшой. А ещё дед с бабкой. Разве ж мать с отцом прокормят такую ораву?

- Хорошо тебе – кругом в родне. А я один. На тракториста тоже хотел. Не отпустили с колхоза. Ты, говорят, выучишься – и в МТС умотаешь, а нам самим руки нужны. Но, ничего не скажу, на трудодни зерна давали – жить можно. Это – ничего не скажу. А на тракториста всё одно хотелось.

- Сбёг бы из колхоза.

- Как же – без документов! Стой! Вроде, голоса какие…

- Да здесь по лесу нашего брата шастает, как в парке культуры и отдыха. И все друг от друга таятся, точно звери. Того гляди, перестреляются со страха. Офицерьё сбежало, а что солдат без командира? Куда идти, зачем идти? Немцы, говорят, Ленинград взяли, не сегодня-завтра Москву возьмут – и войне конец.

- Не скажи: Россия большая. Наполеон тоже вон Москву брал, а потом драпал до самого Парижа.

- У него танков-самолётов не было. А у Гитлера их – как грязи. Надоела мне такая война: не война, а одно мамаево побоище. Только мы – мамаи.

- Кому ж не надоела? Всем надоела. А воевать кому-то всё одно надо.

- Кому надо-то? Тебе, что ли? Или мне? Я всю жизнь голодом жил. За что воевать? Чтоб опять за двести рублей горбатиться? А что на них купишь? Кукиш с маслом. Полковникам – да, им надо, чтоб генералами стать. Вон, видел полковника? Ему пинка под жопу, а он улыбается, будто ему между ног орден повесили. – Серёга сам засмеялся своей удачной шутке. Семёну смешно не показалось.

- Отпустил старшина полковника, - сказал Родин, а сам уважительно подумал: «Ишь ты, двести рублей получал! Хорошо им в городе». Таких денег ему отродясь держать в руках не доводилось.

- Ну и зря, что отпустил. Сколько на нём крови солдатской! Он-то бы нас не пожалел: «Вперёд, мать-перемать, не то расстреляю!». И капитан такой же. Ни за понюх табака человека жизни лишил. Ладно бы, фрица… Солдат для них, что комар: смахнул и не заметил.

- А что ему было делать, когда на него оружие наставили, - заступился за капитана Родин.

- Что, что! – разозлился Серёга. - Катился бы своей дорогой, а нашу не пересекал. Вон как наш комбат. Собрал он батальон, кто остался, человек, может, двадцать-тридцать, фуражечку снял, в пояс поклонился: «Спасибо, говорит, ребята, за верную службу нашей социалистической Родине и вождю всех народов товарищу Сталину». – Ну, мы, конечно, ура. А он: - «Приказ, говорит, поступил от генерала-командарма: спасайся кто как может. Так что катитесь вы куда подальше. А мы, говорит, своей дорогой пойдём, офицерской. И нам с вами не по пути». Так со штабом и сиганул от нас. Хотел я его лимонкой напоследок отблагодарить, да ребята не дали. Вот и прибились к капитану, кому в плен неохота. Только хрен редьки не слаще.

Родин остановился:

- Слышь, Серёга, вроде как канонада поближе.

- Видать, добивают немцы последних наших, кого не добили и кто ещё не сдался.

- Всех не перебьют.

- Запросто перебьют. Видал, какая силища? А мы – по танкам из этих вот мосек, – он постучал по прикладу винтовки. – Где ж капитан был со своей батареей, а? А наши танки они, как орехи, пощёлкали, сам видел. Только из леса выползет – бац! – горит. За ним следующий, за тем другой. Бац, бац – и нету! Из фанеры они, что ли, сделаны, танки наши? Всё поле ими утыкано, как стогами. А самолёты? Фриц летает, когда захочет, а наши носа не кажут. Вот тебе и «Красная Армия всех сильней». Одно слово: просрали мы войну. – Серёга сплюнул с отвращением.

Семён перечить не стал, нечем было. Ему и самому такие мысли терзали душу, хоть и гнал он их, потому как как же с такими мыслями  в бой идти? Винтовка из рук валится.

- А может, наши с фронта прорвались?

- Ага! Неделю прорывались, пока армия с этой стороны немца долбала, - не прорвались. А как не стало армии – вот они мы, здесь, ау! Не, Сень, это наших там добивают. Потом до нас доберутся. Больно мы кому нужны, кроме немцев! Правильный приказ отдал командарм: спасайся кто как может. Твоя деревня, капитан говорил, вроде верстах в десяти отсюда?

- Не знаю, кто ж мерил. Часа за три дойти можно, если без клюквы. А с клюквой – нет, ею нагрузишься – еле ноги волочёшь. Мы её гребешком собираем. У меня батя мастак гребешки из липы вырезать.

Между тем сосны как-то незаметно кончились, начались берёзы, уже облетевшие; упругая подстилка из хвои сменилась податливым влажным мхом, припорошенным жёлтой листвой. Под ногами захлюпало.

- Дегтярёвское болото, - объявил Родин. – Меня сюда батяня с мамкой сызмала брали. Поднимут – ещё солнце не взошло, так просыпаться не хочется. Петухи орут. Идёшь – спишь на ходу, точно как сегодня, когда драпали. А потом разойдёшься, ничего, а потом и вовсе хорошо. Так хорошо, что прелесть! Вот не думал, что сюда с винтовкой приду. Как подумаешь, что дом – вот он, за лесом, а на фронт поездом два дня добирались… Это сколько же мы нашагали за три месяца!

- И чего ты здесь одним местом груши околачиваешь, когда дом под боком? Ноги в руки - и вперёд!

- Как это? – удивился Родин: ему такая мысль на ум не приходила. – Туда–сюда: до вечера не управиться. Капитан серчать будет.

- Да сдался тебе этот капитан! Подойдём к реке – сигай до своей деревни. А я в Невель подамся: там, небось, уже немцы, и НКВД разбежалось.

- А как же ребята? Ведь ждут они, надеются. И капитан – он же нам поверил, вот компас свой отдал. – Родину представился случай лишний раз полюбоваться командирским прибором на запястье. Он выдвинул рычаг, как показывал капитан, стрелка помоталась влево-вправо и остановилась, синим концом указывая на одинокую ель среди чахлых берёз. И что интересно: как бы Родин ни поворачивался всем телом, держа левую руку параллельно земле, стрелка всё одно показывала на ель. Чудеса! Но идти, Семён знал, нужно было правее ели.

- А что ребята? – то ли себя, то ли Родина убеждал Серёга. - Если не дураки – тоже драпанут. За что воевать-то? Не за что больше воевать, нет больше совдепии. Была, да вся вышла. А капитан – так он же того, - Серёга покрутил пальцем у виска, - ну, чисто ненормальный. Откуда только такие берутся? Он, что, хочет один с нами Гитлеру капут сделать? Спасибо, это без меня, у меня ещё здесь все дома, - он показал, где у него все дома. - По мне, что Сталин, что Гитлер – один хрен. Слесаря любой власти сгодятся. Не пропаду. В общем, ты как хочешь, а я как знаю.

Серёга согласно уставу строевой службы сделал резкий выпад вперёд и воткнул штык глубоко в ствол берёзы. А потом, налегая телом на приклад винтовки, обмотал ствол штыком. И, ёрничая, доложил Родину, приставив руку к шапке:

- Товарищ командир разведывательной группы! Красноармеец Серёга войну закончил! – получилось это у него любо-дорого посмотреть. - Чего и вам желаю.

- Уходишь?

- В нашем положении одно из двух: или тебя убьют, или в плен загребут. А мне и в плен не хочется, и жить хочется. Я ещё не всех девок в Невеле перещупал. Может, какая бабёнка и по дороге попадётся: путь-то неблизкий, километров пятьдесят с гаком, я у капитана на карте подсмотрел. Чем хороша война? Бабы сейчас на это дело голодные. А меня, как пионера, среди ночи разбуди – «Будь готов!» - «Всегда готов!».

Он вдруг раскинул руки, пошёл, перебирая ногами в голодных сапогах, вокруг Семёна, пропел незнакомую частушку:

                            Ничего не остаётся,

                            Милая Маруся,

                            Как задрать повыше юбку

                            И сказать «Сдаюся!». 

 - Вот на этом фронте точно враг будет разбит и победа будет за нами, не сомневайся. Ну что, будь здоров, красноармеец Родин! Родина тебя не забудет! – Задумался, хохотнул: - В молитвах за упокой. На, держи на память, - и вложил в семёнову ладонь зажигалку – немецкую. – Я её у застреленного сержанта взял, когда хоронил. На том свете не курят. У него их две было: видать, хорошо успел с немчурой пошушукаться, пока его капитан не шлёпнул. Такие дела. – Постоял в нерешительности, потом, резко взмахнув рукой, крякнул «А-а!..», развернулся и пошагал – держа левее одинокой ели.

 

                                                     V

Оставшись один, Семён в замешательстве присел на ствол упавшего дерева. Достал из нагрудного кармана гимнастёрки советскую листовку на немецком языке: их много накидали с кукурузников, ночью прилетавших из-за фронта, когда окружённая армия была ещё армией. Бойцы матерились: нет, чтобы махры, боеприпасов, медикаментов или там горючего подбросить сколько-нисколько, с которыми дело было совсем швах, а они – листовки. Призывать немцев сдаваться, когда от них драпаем, аж пятки сверкают, – это ж додуматься надо! Немцы тоже сбрасывали листовки – на русском языке. Но за них, если особист или особо прыткий комиссар найдёт, можно было и пулю перед строем схлопотать. На закрутки пропуска в немецкий плен старались не заначивать – от греха подальше. Разве что с оглядкой и не для раскурки.

Листовки, отпечатанные чуть ли не на папиросной бумаге, бойцы складывали гармошкой таким образом, чтоб при отрыве получалась аккурат бумажка под самокрутку. Семён всыпал в неё щепотку высушенных и  истёртых опавших кленовых листьев –  из суррогатов табака они признавались лучшими, особенно если для привкуса туда намешать сушёной мяты. Закурил, чиркнув раз только колёсиком подаренной зажигалки – огонь вспыхнул сразу. Удивился: до чего же предусмотрительны эти немцы! Ну всё продумали, чтоб солдату на войне удобно было. Зажигалка была фабричной выделки, из посеребрённой латуни, с откидывающейся крышкой, чтоб бензин не выветривался и карман не провонял. На одной стороне - барельеф орла со свастикой вместо лап, на другой – рука, держащая кувалду с малюсенькой свастикой, только не на фоне серпа, как у нас, а на фоне шестерни. По рёбрам – вручную, но аккуратно выцарапанные надписи «Smolensk 1941» и «Karl Herrer». В районной семилетке, куда в интернат отец отвёз Родина после деревенской начальной школы, немецкий язык с грехом пополам преподавался, и уж прочитать-то надписи его знаний хватило. Семён понял, что последним в жизни, с кем довелось пообщаться этому херу Карлу, был тот сержант, которого застрелил капитан.

«Батяне подарю зажигалку, - решил Семён. – Вот обрадуется!». Подумал: может, и впрямь податься домой? Если и хватится капитан двоих разведчиков, так поди разберись, куда они сгинули. Может, под обстрел или очередную бомбёжку попали. Или заблудились. Или в болоте утопли. Да мало ли что могло с ними случиться на войне. Ловить не станет – это нужно тогда всю армию ловить, она вся кто куда разбежалась. Ну, не вся, конечно: канонада-то не стихает, а немцы попусту боеприпасами не разбрасываются. Но искать их капитан точно не будет, почертыхается и плюнет, пойдёт своей дорогой.

Родин представил, как он заходит в избу, мать оборачивается  на стук прислонённой в углу винтовки, всплескивает руками:

- Семё-он! – и плачет у него на плече: она всегда плакала от радости, когда сын возвращался из долгой отлучки. А батяня её всегда за это корил:

 

- Дура-баба, радоваться надо, а она одёжу мочит!

С матерью всё Семёну было прозрачно: не оставит, вернись он хоть без рук без ног, хоть средь бела дня под оркестр, хоть средь ночи тайком. Укроет где нигде, не даст пропасть. Да и война не сегодня-завтра кончится – кем воевать-то? Разбегается войско. Вон Серёга ушёл…

А вот с отцом ясности не было. Шибко гордился  им отец, особенно когда закончил-таки Семён семилетку в райцентре и стал в колхозе счетоводом, лицом официальным и уважаемым несмотря на небольшие года. Как выпьет с мужиками, так «Мой Семён то, мой Семён это». Аж уши краснели, его слушать. И вот на тебе: явился не запылился его драгоценный отпрыск. Дезертиром. Слово-то какое поганое. Прилипнет – век не отдерёшь. Немцы ли придут, наши ли останутся, а за глаза всяк пальцем ткнёт: дезертир! И о детях, когда появятся, чуть что, не преминут отозваться: дезертирово племя, знамо дело! И о жене, если какая решится за дезертира замуж выйти…

Когда до деревни – почти с суточным опозданием – дошла весть о начале войны, и стало ясно, что Семёна вот-вот забреют, Егор Иванович счёл необходимым преподать сыну азы солдатского искусства. Строевую подготовку проводили на задах усадьбы, на ничейном лугу, нешироко простёршемся от изгороди до реки и леса. Изба Родиных стояла последней в ряду, и насмешливых комментариев праздных зрителей можно было не опасаться.

Егор Иванович ловко крутился на своей деревяшке, выполняя собственные команды «направо», «налево», «кругом», и того же требовал от сына. Потом Семёну пришлось «тянуть носок» и «рубить ногой», задирая её чуть не до уровня подбородка и затем выбивая пыль из травы всей плоскостью подошвы.

- Батя, да зачем всё это на войне? – недоумевал Семён. – Перед фрицами выёживаться, что ли?

- Чудак-человек! Солдат должен выправку иметь, какой же солдат без выправки. Опять же, к начальству подойти: как подойдёшь, с тем и отойдёшь. Начальство уважение любит, если к нему уважительно, то и оно тебя отличать будет. А как может солдат предъявить свою любовь начальнику? Не целоваться же полезет. А вот так: носок повыше, морда молодцеватая – вот такая! - и глазами ешь, ешь начальника, так бы и проглотил, как конфетку. Потом, конечно, можно и сплюнуть.

- У тебя, батя, какие-то старорежимные представления. В Красной Армии командир бойцу друг, товарищ и брат. Все из рабочих и крестьян.

- Режим не режим, а как был начальник, так есть и будет. А что из грязи в князи, так только гонору больше. Понимать надо: без началия армия – не армия, стадо без пастуха. Таких дел наворотить может, не приведи господь. Возьми тот же семнадцатый год… Вот ты помозгуй: будь ты начальником, какой бы тебе солдат любезнее был? Правильно – беспрекословный и который в рот тебе смотрит. Так же и другой. А кто много про себя знает, того начальство ой как не любит и на затычку во всякую щель суёт. Такой на фронте не жилец, я тебе верно говорю.

Когда дело дошло до отработки приёмов с оружием, за неимением такового Егор Иванович извлёк из подпечья в доме ухват, к неудовольствию матери, и им учил Семёна колоть германца. Почти три десятка лет прошло со времени империалистической войны, а приобретённые на ней навыки Егор Иванович не растерял. Сознался, правда:

- До штыка и приклада как-то не доходило, всё издаля пулялись. Бог даст, и тебе не придётся. А уметь надо. Чем солдат больше умеет, тем вернее до завтрева доживёт.

И Семён в обнимку с ухватом старательно исполнял команды «Ложись», «Встать», «На ремень», «К ноге», делал перебежки под ураганным огнём противника, ползал по-пластунски и на получетвереньках. А когда следовала команда «К бою», правой рукой выбрасывал ухват вперёд, левой подхватывал его у основания вилки, а рога вилки поднимал до уровня подбородка. Егор Иванович, разгорячённый боем, кричал:

- Ты рожу, рожу сделай зверской, пугай германца!

Звучала команда «Коли!», и Семён вонзал рога ухвата в сноп озимой ржи по самую развилку. Враг был повержен.

Егор Иванович, утомлённый, пожалуй, больше сына, присаживался перекурить. Тогда ещё некурящий, Семён садился рядом и ни о чём не думал, а просто смотрел в промежуток между домом и лесом, где за сиреневым от мышиного горошка лугом угадывалась река. Её обозначали несколько серебрящихся на солнце вётел и тёмная полоса прибрежного ольшаника. Иногда над лугом широкими, а потом сужающимися кругами ходил, ввинчиваясь в небо, не то коршун, не то канюк; за ним приятно было наблюдать. Любил Семён лёжа, подложив под голову руку, смотреть, как тают, растворяются в зное высокие облака.

Нравилось и Егору Ивановичу праздно обозревать окрестности, если удавалось отстраниться от набегающих забот, хотя случалось это нечасто. Да и не очень-то он стремился выкроить в суете дел досужие минуты: к безделью не привык, а главное, смущали его те высокие порывы души, что сами собой в такие моменты в нём нарождались. Ни с кем ими не делился, таил в себе. Только теперь, когда сыну предстояло встать с оружием в руках в грозные ряды бесстрашных защитников Родины, а может, и буйну голову не дрогнув положить на алтарь Отечества, отважился он открыть свои чувства.

- Запоминай, Семён, за что драться идёшь. Вот за это за всё. Красотища какая, а! Был я на Карпатах в германскую войну. С генералом Брусиловым Алексеем Алексеичем, слыхал такого? А я вот как тебя его видел. Знаменитый был генерал, что твой Будённый. И усы такие же. Тощий только. Мы тогда здорово австриякам наддали: ведь можем же воевать, ещё как можем! Вот где я на горы налюбовался, у нас таких нет. Красота, скажу тебе, неописуемая. Вблизи они зелёные, лесом, значит, покрытые, подальше - синие, а ещё дальше – голубые-голубые, будто бестелесные. Прямо картинка, хоть на стену вешай. Да… А родные места всё одно лучше. Смотришь на горы, любуешься, а перед глазами, не поверишь, – вот этот луг, вербы, вот этот лес. Ну и, чего скрывать, - зазноба, что у всякого на своей родине осталась. Человек ведь как устроен? Где родился, там ему и родина. А уж к этой маленькой родине большая со всех сторон приторочена. Никак не наоборот, я так думаю. И если на большую родину кто глаз положил, значит, и на малую тоже. А кому ж охота безродным остаться? Никому неохота. Вот тебе и вся причина, почему германцу ни в жизнь не победить. А про «пролетарии всех стран, соединяйтесь»[1] ты на войне из башки выбрось. На войне будь он хоть сам Тельман[2] и самый что ни на есть рот фронт[3], а должен ты его убить, если не хочешь, чтобы он тебя убил. Вот такая, Сенька, на войне механика. Подлое это дело – война, скажу я тебе, будь она неладна.

Семёна патриотическая тирада отца не удивила: сходные чувства и в нём пробивались из затайков, где хоронились в обыденные времена. Когда же смерть позвала его сыграть с ней в русскую рулетку и ей невозможно отказать, чувства эти проявились, чтоб придать хоть сколько-то целесообразности грядущему противоестественному действу.

 

                                                VI

Воспоминания и размышления Семёна Родина заняли немного времени – столько, сколько нужно, чтобы выкурить самокрутку. С облегчением он решил не вмешиваться в ход событий, который несёт по войне солдата, не испрашивая его согласия. А куда вынесет – одному Богу известно, если, конечно, он есть.

Река здесь, куда вышел Родин, была даже после дождей переплюйкой – так, метров восемь-десять. От тщедушного болотистого леса её отделяла гряда спутанного – не продерёшься – кустарника и широкая полоса мелкого белого песка, полого уходящего в воду. Там по нему елозили чёрные перловицы, раковинами, как сохой, бороздя дно. Ими в детстве удобно было пуляться на спор, чья ракушка дольше проскачет по зеркалу воды. На суше песок ничьих следов не отпечатал. Противоположный берег начинался невысоким, в рост человека обрывом, под которым кое-где прилепились куртины лозняка с ещё не совсем опавшей листвой. А над ним сплошняком стоял сосновый бор, который влево отсюда тянулся до самого родинского дома.

Как наказывал капитан, Семён затаился в прибрежных кустах и долго заставлял себя сидеть в засаде, хотя кругом было тихо и неподвижно. Так замаскировался и «дышал через раз», что его не почуял пришедший на водопой лось. Судя по лещеватости - сухости форм - и скудным рогам, был он молод. Достать его пулей ничего не стоило, но Родин остерёгся обнаружить себя, хотя как было бы здорово побаловать ребят парной лосятиной. Невесть откуда взявшаяся сорока раскричалась, перелетая по верхушкам сосен на том берегу. Семён насторожился, но когда лось неторопливо ушёл, она угомонилась.

Чтоб выполнить задание лучшим образом, Родин решил разведать и нагорный берег, а заодно проверить глубину водной преграды в этом месте. По клюкву они переходили речушку, похоже, где-то выше по течению, напротив Дегтярей. Там через поток перекинулась старая-престарая, но живая ива, служившая мостом. Искать её этим берегом Семён не решился: уж больно непроходимо он зарос, а время, отпущенное капитаном, поджимало.

Семён на песке разулся-разделся ниже пояса и самоотверженно ступил в воду. Спросит капитан: «А, может, на другом берегу немцы танки-пушки понаставили, а на тебя размениваться не стали, чтобы нас не спугнуть?». «Никак нет! - скажет Семён. – Я и тот берег разведал – никого». «Что ж ты, перелетел, что ли, через реку?», - усомнится капитан. «Никак нет! – ответит Семён. – Я её нагишом вброд перешёл – там и по пояс не будет». «Молодец! – скажет капитан. – Объявляю тебе благодарность!».

И хотя вода до боли скукожила Семёну мужские причиндалы, реку он перешёл, прошаривая глубину дулом винтовки, и даже не замочил телогрейку. Чем хороша была мосинская винтовка, так это тем, что её хоть в грязи изваляй – затвор передёрнул и стреляй. Не то что самозарядный карабин.  Тяжеловата, правда. Немецкие винтовки, рассказывали, полегче наших. Но как-то не довелось Семёну поразить врага штыком, как учил отец, и трофеем он не обзавёлся, не считая серёгиной зажигалки. Науку побеждать, кроме отцовой, осваивать тоже не пришлось: их, новобранцев, сразу с поезда бросили в бой. А потом учить уже было, можно сказать, некого. Кто живым остался, сам выучился.

Родин бегом, чтоб вконец не замёрзнуть, осмотрел по полкилометра влево-вправо нагорный берег, рукой придерживая причиндалы, которые иначе мешали бежать, и не выпуская винтовку. Ничто не свидетельствовало о пребывании здесь не только немцев, но и вообще человека.

Обратная вода показалась ему молоком из-под коровы.

 

                                                  VII

- Почему один? – спросил капитан, когда Родин доложил о прибытии, будучи в прекрасном расположении духа в ожидании заслуженного поощрения. Тем более что от предложенной клюквы, которой Семён на обратном пути накидал в каску, капитан не отказался, взял горстку и по ягодке забрасывал в рот, кривясь: «Кисла, зараза!». Семён рассказал, как всё было, и представил вещественное доказательство:

- Вот, винтовка его. А штык он так навернул на берёзу – не отдерёшь.

- Почему не пристрелили предателя, товарищ красноармеец? – на глазах свирепея, но не повышая голоса, спросил капитан. На дочиста выбритых его щеках – «Когда успел?», удивился Родин - выступили багровые пятна, а скулы взбухли желваками.

- Как же застрелить, товарищ капитан? Только что за жизнь говорили – и в спину? Не могу я так, товарищ капитан.

- А я - могу! Я могу вот вас сейчас расстрелять за невыполнение приказа товарища Сталина. Понятно? – капитан даже потянулся к кобуре на правом боку.

- Так точно! – подтвердил Родин, холодея. И с ужасом подумал, какой же он дурак, что не послушался серёгина совета. К ночи бы дома был.

Но капитан, похоже, передумал его расстреливать, а может и не собирался.

- Дурья твоя башка! Неужели ты не понимаешь? Он же немцам расскажет, сколько нас, что у нас за оружие, где мы собрались прорываться. Наверняка расскажет, сучий сын!

Семён даже опешил: как ему это в голову не пришло? А ведь точно – всё выдаст Серёга, если к немцам попадёт. Причём, по своей охоте. Ай да Семён, дурья твоя башка! Попадись ему сейчас Серёга, рука бы не дрогнула.

- Так ведь не к немцам он пошёл, товарищ капитан, не в плен сдаваться, - ухватился Родин за соломинку, только и способную умалить тяжесть его воинского преступления. – Он как сказал? Ни в плен не хочу, ни здесь погибать ни за понюх табаку. Он домой подался, в какой-то город, где паровозная станция есть. Не то Нетель, не то Клевер, чудное какое-то название, сразу не запомнишь. Верстах, говорит, в пятидесяти отсюда.

- Как бы из нас клевера не сделали… И для нетелей, и для тёлок. Чёрт бы вас всех побрал! Не армия, а детский сад.  Давно он от вас отбился?

- Без часов точно не скажу, но как к реке подошли. А я потом ещё по тому берегу пошастал. Часа два будет, а то и больше. Вот компас ваш, товарищ капитан.

- Оставьте себе. Может, пригодится. На память. Ладно, пока свободны. Приготовьтесь – пойдёте проводником.

- Есть! – поедая глазами капитана и придав лицу молодцеватое выражение, как учил батяня, воскликнул Родин. Хотя был глубоко расстроен оттого, что по глупости так расстроил капитана.

- Ну что, как? – налетели на него бойцы не только своего отделения, с которыми он толком не успел познакомиться, но и второго отделения. Всеобщее внимание, а ещё подаренный компас, который он принялся прилюдно прилаживать к запястью, наполнили Родина осознанием своей значимости и несколько стушевали горечь от допущенной промашки. – Что это на тебя комбат вроде окрысился?

- Да, вишь, напарника пришлось пристрелить: он хотел к немцам перекинуться. А комбат: сюда нужно было привести, чтоб перед строем…

- Что, так и застрелил?

- А куда было деваться? Приказ товарища Сталина: трусов и дезертиров расстреливать на месте. Он бы немцам всю нашу дислокацию рассекретил. Капитан посерчал, посерчал, а потом, как отошёл, компасом вот наградил: нет, говорит, у меня при себе медали, чтоб тебе вручить, а вот на тебе компас.

- Ну, ты, паря, даёшь!

- Да брешет он, что, не видите?

- А я слышу: вроде как выстрел. Думал, показалось. А оно вон оно что.

- Я когда к нему подошёл, он ещё живой был, Серёга. Что ж ты, говорю, гадина, Родину предал? А он, гад: «Гитлер зиг хайль!».

- Может, шпион?

- Хрен его знает, может, и шпион. Вот поэтому капитан и осерчал сначала. А потом ничего, вот компасом наградил.

Компас рассматривали опасливо, удивлялись, что куда бы Родин ни повернулся, а стрелка всё в одну сторону смотрит. Если у кого и были сомнения в правдивости сёмкиного рассказа, то теперь они рассеялись. Уже и Родин поверил, что было не так, как было, а так, как должно было быть. Он чувствовал - его зауважали, и сам проникся к себе уважением. Не всякий решится пристрелить, можно сказать, товарища, а он вот решился. Потому как есть воинский долг, и если ему не следовать неукоснительно, то какая же это будет армия. Никакая это будет не армия, а детский сад.

 

                                             VIII

Шли к переправе в колонне по два с интервалом в два-три шага. Родин прокладывал дорогу, маяча между редкими чахлыми берёзами метрах в ста впереди. По три бойца, также в зоне прямой видимости, находились в охранении слева и справа. Замыкал колонну младший политрук, который постоянно оглядывался на всякий случай. Громко разговаривать было запрещено. Курить можно.

Капитан то отставал, то нагонял голову колонны, поддерживая порядок, который, впрочем, и так соблюдался. После ночного разгрома, панического бегства и беззащитного ожидания гибели от летящей прямо в тебя бомбы люди дорожили возможностью находиться в предсказуемой обстановке. Когда есть кто-то, кому ты согласно уставу вручаешь ответственность за твою судьбу. А этот кто-то принимает на себя ответственность не по своей прихоти, но в силу установленных правил. И тогда отношения становятся внятными для обеих сторон, и действия не вызывают противодействия.

- Если что, - предупредил капитан Семёна, - сразу поднимайте руки вверх – мы заметим. А после первого нашего выстрела бросайтесь на землю. Немцы сейчас потеряли осторожность, собирают по лесу деморализованных бойцов, как грибы. И нападения не ждут.

До реки никаких приключений не случилось. Когда Родин вышел к гряде прибрежных кустов и подал знак, что у цели – поднял вверх одну руку, капитан остановил колонну и объявил привал:

- Только не скапливаться: сел, где стоишь. И не шуметь!

Родин из кустов осмотрел место давешней переправы: ничьих следов, кроме лосиных да своих, не обнаружил. И на другом берегу видимых перемен не произошло. Как условились, крадучись вернулся к отряд.

Капитан в присутствии Родина провёл совещание с политруком и командирами отделений. Решили так: Родин без оружия и без звёздочки на шапке, как деморализованный,  переправляется через реку и тщательно обследует нагорный берег влево-вправо по километру. А отряд рассредоточивается на этом берегу за кустами и приготавливается к встрече с врагом, причём как с фронта, так и с тыла, и с флангов.

- Не может быть, чтобы немцы по реке не выставили заслоны, - сказал капитан. – Пусть небольшие – сюда технику не подтянешь, но наверняка выставили. Вы, товарищ Родин, будьте особенно бдительны: от вас многое зависит. Не дай бог, встретите немцев, как-нибудь потяните время: если вы через полчаса не вернётесь к переправе, мы будем знать, что там засада.

- А как же я, если немцы? – спросил Семён.

Капитан жёстко на него посмотрел:

- Как получится, товарищ красноармеец. Это война. Удачи вам!

Капитан, а за ним и остальные пожали Родину руку, пожелав ни пуха ни пера.

Если первый раз Родин переходил реку беззаботно, то теперь ему страсть как не хотелось отлучаться от своих. Всё вроде то же и так же, а вот не лежало сердце к переправе, хоть плачь. «Может, перейти реку да рвануть домой», - проникла в голову подлая мыслишка, и никак не получалось выковырять её оттуда. Но есть какая-то неведомая сила, которая заставляет человека поступать вопреки велению сердца. А всего-то, что она делает, это наделяет его способностью увидеть себя глазами других людей – знакомых и незнакомых. Что они подумают, что скажут о нём? И вот эта сила, называемая совестью, заставила Родина в точности исполнять приказ капитана. Несмотря даже на его «Как получится», заведомо не обещающее никакой помощи в случае чего.

Семён, как и давеча, разулся-разделся ниже пояса, но теперь одёжу не оставил на песке, а перенёс на тот берег и там оделся. Чтоб немцы, если наблюдают, уверились, что идёт он безвозвратно домой. С обрыва Родин осмотрел луговой берег: капитан так рассредоточил и заставил замаскироваться бойцов, что даже зная, что они там, в кустах, Семён их не выглядел.

Лес к обрыву то подступал вплотную - кое-где даже корни сосен из него торчали, то отступал, и тогда пространство между ним и рекой занимала кустарниковая гущина выше роста. Где река подмывала берег и глыбы земли обрушивала на себя, там и у кромки воды тоже приютился кустарник. 

Только в кустах и могла быть немецкая засада, и вдоль них Семён шёл сторожко. Уже прилично отошёл от места переправы, уже целился повернуть обратно – вот дойду до той сосны, что раскорячилась на два ствола – и назад. Вдруг сзади ему кто-то негромко подсвистнул. Что не птица, ясно было. В душе ещё надеясь, что причудилось от волнения – ведь не было же никого там, где он только что прошёл, -  Родин остановился и стал медленно разворачиваться кругом. Не причудилось: в трёх шагах от него стояли два немца и приветливо улыбались из-под касок. У обоих были винтовки, которые, Семён машинально прикинул, и впрямь, должно быть, легче наших. Он даже не испугался: ему просто стало безразлично.

По-русски немцы были ни в зуб ногой, а Семён что и знал в школе из немецкого языка, всё растерял за ненадобностью. Жестами фрицы показали, куда идти: в лес. Поднять руки вверх не потребовали, но одежду ощупали. Вот тут Семён струхнул: ну как найдут дарёную зажигалку, подумают, что снял с убитого им немца, и тут же прикончат в отместку. Родин даже возненавидел Серёгу за его подарок. Но зажигалка немчуру не заинтересовала.

Метрах в трёхстах, где за соснами с реки было не разглядеть, расположился, по-видимому, немецкий командный пункт: между стволов была растянута не то плащ-палатка, не то тент, и под ней прятались от измороси человек пять фашистов, из которых один был в фуражке. Офицер, - решил Родин. Конвоиры что-то рассказали офицеру, проводя ребром ладони по поясу, а потом потрясли кистью руки в воздухе под животом, и все рассмеялись. Семён даже осмотрел себя, не стал ли посмешищем. Вроде бы всё нормально, веселиться не над чем. 

Немцы оказались не такими страшными, какими их Семён себе представлял: люди как люди. Говорят, правда, не по-русски. Но выяснилось, что и по-русски тот, что в фуражке, изъясняется очень даже сносно. Из его слов следовало, что немцам известна численность отряда и что им командует капитан. От Родина они ничего не требуют – с безоружными не воюют. Пусть только исполнит поручение капитана и даст знать на тот берег, что путь свободен. А потом может идти на все четыре стороны. Ну, а если попытается как-то предупредить о засаде:

- Вы понимаете?

- Как не понять.

- Вас одного послали на разведку?

- Одного.

- Вот и прекрасно.

- У вашего благородия выпить чего не найдётся? – спросил Родин, чтоб затянуть время. – Как говорится, помирать – так с музыкой.

Офицер перевёл просьбу русского ивана, и все опять засмеялись. Один из фрицев отстегнул от ремня фляжку в матерчатом футляре, наполнил  пробку до краёв какой-то жёлтой жидкостью, протянул Родину. Семён запрокинул голову и вылил содержимое стопки в горло, не глотая, – всего-то грамм тридцать, не больше. Эта его манипуляция вызвала одобрительное оживление среди немцев.

- Клопами пахнет, - поделился впечатлением Родин.

Офицер снова перевёл его слова и снова развеселил фрицев.

- Это коньяк, - пояснили ему, - французский.

- Водка лучше, - констатировал Родин и принялся было расписывать её преимущества по сравнению с клопиной настойкой. А сам всё прикидывал: вышли отведённые капитаном полчаса или ещё нет. Но офицер его прервал:

- Потом расскажете. – И приказал конвоирам принять Семёна под опёку и сам последовал за ними вместе с остальными немцами.

Родин как бы невзначай стал забирать влево, чтобы промазать мимо переправы. Конвоиры дулом винтовки направили его на путь истинный: дорогу они знали. Но не подгоняли, а Семёну спешить было незачем. «Вышли, вышли полчаса, - всё более утверждался он в спасительной уверенности. – Нужно было у капитана часы выпросить».

Когда подошли к опушке бора перед рекой, которую заслоняли заросли ольшаника с просветом шага в три-четыре, через который и поднялся Родин на этот берег, немец в фуражке вполголоса отдал какую-то команду, фрицы полусогнувшись разбежались.

- Иди, - сказал Семёну офицер, взмахнув пистолетом, - и не оглядывайся, веди себя натурально.

А как ещё можно вести себя под дулом пистолета? Семён подошёл к краю обрыва, прикинул: если сигануть вниз… Нет, в потусторонний лес никак  не успеть, на середине реки наверняка отправят в потусторонний мир. Куда ему не хотелось.

- Зови! – тихо, как из под земли, приказал немец.

-Эге-ге-ей! – закричал Родин. А сам над головой перекрещивал и разъединял руки, снова перекрещивал и разъединял: нет пути, ребята, закрыт путь!

Не поняли сигнала. Высыпали с гвалтом на песчаную кулигу и, побросав оружие, стали разуваться-раздеваться. Кто-то прямо в обувке устремился в воду. Всех охватила уверенность, что там, за рекой, - конец их мукам окружения с изнемогающим чувством зверя, загоняемого хладнокровными охотниками в западню. Не вспомнилось, что шли они не на восток, где свои, а на северо-запад, в немецкие тылы. Главное сейчас, цель, можно сказать, жизни – форсировать реку.

Семён безнадёжно опустил руки, а потом и сел в мокрую траву. Немцы молчали. У Родина даже возникло нелепое предположение: может, ушли германцы, не решились горсткой напасть на ораву русских иванов. Предположение не оправдалось: когда на открытое пространство на том берегу вышел капитан в сопровождении младшего политрука, прогремел одиночный выстрел, и тут же звонко застучал пулемёт и захлопали винтовки.

Так трава ложится наземь под косой. Багровые струйки потянулись от разбросанных на мелководье тел и ниже по течению окрасили реку в грязно-розовый цвет.

Семён безучастно ждал, что и его пристрелят немцы выстрелом в затылок. Они сошлись над откосом, молча покурили и ушли. Родина не удостоили вниманием, будто не было его. Семён поднял самый большой окурок и с наслаждением затянулся настоящим табаком. Потом обнажился наполовину, перешёл реку и снял с руки капитана часы – не пропадать же добру. Надел поверх телогрейки кем-то брошенную на берегу шинель.

Искать живых среди мёртвых не стал: ну, найдёт, и что с ними делать?

 

                                                 IX

В просторную родинскую избу – Егор Иванович успел её поставить до коллективизации - набилось, считай, полдеревни: всё бабы да девки. Деревня была небольшая – три десятка дворов. За Танькой Семён не сходил: врать ей было неохота, а правду разве скажешь? Не поймёт, он и сам-то в ней никак не разберётся. Егор Иванович проявлять инициативу не стал, понимал, что преградило сыну туда дорогу. Втайне надеялся, что без зова придёт, в деревне это запросто. Не пришла, гордая.

Семён сидел в углу под образами и портретом Сталина в простиранной и проутюженной матерью гимнастёрке, вызывающей уважение одной даже своей заношенностью. Сидел, открытый любопытству, и щуря глаза усмешкой, отвечал на глупые бабьи расспросы.

- Ну, как там?

- Помаленьку.

- Скоро войне-то конец?

- К лету, надо быть, закончится.

- Моего Ивана, часом, не встрел где?

- Не доводилось.

- А моего Петра?

- Нет.

- Встренешь – кланяйся.

- Ладно.

- Скажи, ждёт, мол, не дождётся.

- Скажу.

- И ещё скажи: Санька, мол, совсем от рук отбился, никакого сладу с ним нету. Всё норовит на войну сбежать, окаянный. Отпишет пусть в письме: вернусь, мол, выпорю до потери сознания.

- Скажу.

- На побывку или как?

- На побывку.

- Эт за что ж тебе, Семён Егорыч, честь такая?

- Было дело под Полтавой.

Понимали – военная тайна, в подробности не вдавались.

Удовлетворив любопытство, бабы принимались помогать матери по хозяйству, а на их место заступали другие:

- Ну, как там?

- Воюем помаленьку.

- Моего Степана не встрел где?

 

Отдав сына бабам на растерзание, Егор Иванович скакал по избе на костылях – за день натрудил культяпку, прибаливала. Кричал девкам, сбившимся у стены:

- Что, красавицы, пригорюнились? Аль кавалера поделить не можете: он один, а вас вона сколько.

Девки хихикали, а Зинка, первая на деревне распутница, с которой, болтали, кто только не переспал, слов в сарафане не искала, зыркнула по Егору Ивановичу с ног до головы большущими, с кулак, бесстыжими глазищами:

- Семёна-то поделили, теперь тебя на себя примериваем. Завидный ты мужик, Егор Иваныч, жаль только, что деревяшка не там у тебя пристроена, где надо. Цены б тебе не было!

- А-ах, ёшь твою клёшь! – восхищался Егор Иванович и в свою очередь омеривал Зинку ласковым взглядом, прикидывая, куда бы стегануть побольнее:

- Верно говорят: нет злей осенней мухи да девки-вековухи! – и скакал в переднюю с бабами зубоскалить.

Было ему тошно, как с похмелья.

 

Между тем на столе, составленном из двух, уже грудилась осенняя снедь, и три гранёных графина с прозрачным, двойной перегонки, самогоном обещали знатное застолье. Егор Иванович не ударил в грязь лицом и, когда было Полина Сергеевна попыталась один графин заныкать, крепко её отругал:

- Не жмись, дура, когда ещё придётся… Если придётся.

За дуру он её не держал. Помнил, как она - с покорностью судьбе, только, наверное, русским женщинам свойственной, - выводила его из затмения, в какое он впал, когда обнаружил себя невозвратно увечным. Как таскала под родную крышу - его, завалившегося где попадя, и два его костыля. А потом ревела над ним, пьяно спящим, и не попрекала, когда он просыпался. Года три так было, и Полина Сергеевна уже примеряла нищенскую суму, которая только и светила ей в создавшейся ситуации. Но родился Семён. И будто подменили Егора Ивановича: уверовал, видимо, что не из жалости прилепилась к нему супружница. Выпивать выпивал, как все мужики, но до безобразия не доходило. А что дурой называл, так в деревне слово это всегда было синонимом слова женщина. С оттенком, я бы сказал, доверительной фамильярности.

- Прошу, бабоньки, к столу! – возгласил Егор Иванович, когда кто-то сбегал за недостающими стаканами, и стол можно было признать сервированным. – А ты, Павел Алексеич, выруливай ко мне, а то девки тебя заклюют с двух-то сторон. А вдвоём, глядишь, отобьёмся.

Павел Алексеевич был с Родиным одногодком, на империалистическую в четырнадцатом вместе уходили, но потом пути разошлись. Пашку пули стороной облетали, с Гражданской он вернулся с партийным билетом и слыл активистом. А Егор уже в шестнадцатом об одной ноге в деревню прикостылял. Впрочем, нет худа без добра: только увечье да приятельство с Пашкой и уберегли Родина от раскулачивания. В этом мероприятии политически подкованный Павел Алексеевич играл первую скрипку. Друзьями они не были, но иногда за стаканом вспоминали окопную юность, и не поднялась у Пашки-большевика тяжёлая пролетарская рука на однополчанина, пусть и классово чуждого: Родин ходил в зажиточных, потому как был он хотя и одноног, но руки у него росли откуда надо. Да и коллективизации Егор Иванович противиться не стал, поплыл по течению, усмотрев в ней не одни только очевидные ему минусы, но и предположительные плюсы. Жене же, убивавшейся по обобществлённой скотине и инвентарю, пояснил свою позицию так:

- Плетью обуха не перешибёшь. Всё лучше, чем обухом по голове.

Когда завыли по деревне выселяемые бабы с детишками раскулаченных мужиков, Полина Сергеевна осознала провидческую правоту супруга.

Теперь же Егор Иванович опасался, как бы однополчанин не скумекал, по какой причине Семён вдруг дома оказался, когда немец на Москву прёт. А потому старался держать его подле себя. Не пригласить же деревенского активиста на посиделки было бы во сто крат хуже: враз бы классовым чутьём заподозрил Пашка неладное и сообщил куда следует. За ним не задержится.

Выпили за скорую победу. За великого вождя товарища Сталина: при этом все оглянулись на портрет подле иконы. Потом за Семёново геройство, оценённое командирами краткосрочным отпуском домой. Потом за всех деревенских, кто грудью встал на защиту советской социалистической Родины. Молчанием помянули Володьку Артёмова, на кого пришла в деревню первая похоронка. Догадывались, что не последняя, и оттого траурное молчание вышло искренним. Мать Володьки готова была зайтись в вое, её затормошили, а слёз, чтобы просто плакать, у неё уже не было.

- Отомсти, Семён Егорович, за Володьку, на все сто, как говорится, отомсти! – крикнул через стол Павел Алексеевич и кулаком по столу саданул. До выпивки он был охоч, его быстро развозило, но в бессознание он впадал редко. Крепкий был мужик. Егор Иванович следил, чтоб стакан у соседа не пустовал подолгу. – Били мы германца, и ты бей! Бей, говорю! – и ещё раз кулаком по столу саданул и прослезился.

- За мной германцу должок остался, - поддержал его Егор Иванович. – Мне-то вернуть, видать, не придётся, так Семён поквитается.

- Вот это правильно! Долг, как говорится, платежом красен. Правильно я говорю? То-то! Мотай на ус, Семён Егорович! Давай, Егор, выпьем! За Родину, как говорится, за Сталина! А Гитлер – он – тьфу! – Павел Алексеевич плюнул на пол под стол и растёр плевок подошвой сапога. – Мы его вот так! – Он двумя кулаками показал, как мы выжмем из Гитлера его поганую душу.

Тут Егор Иванович счёл уместным похвастаться зажигалкой, добытой Семёном в кровавой схватке с врагом. Это вещественное доказательство воинской доблести сына, полагал Егор Иванович, вконец развеет подозрения, какие могли возникнуть в уме деревенского активиста, всегда настороженного на происки врагов социализма.

- На, Пал Алексеич, угостись огоньком от дохлого германца, - по возможности небрежно сказал Егор Иванович и протянул соседу клеймёную зажигалку. Совладать с вещицей с первого раза Павлу Алексеевичу не удалось, но когда Егор Иванович показал, как с ней обращаться, тот стал зачарованно чиркать ею, удивляясь, что фитиль вспыхивает с первого щелчка.

- Ишь ты, до чего, как говорится, додумался германец! И пауками с двух сторон облепил, тьфу ты, пропади они пропадом.

Трофей пошёл по рукам. Особое негодование вызывало выпуклое изображение пролетарской руки, держащей молот на фоне шестерни. Бабы судачили:

- Ну прям как наш, только серпа не хватает. Ой, хитёр Гитлер!

- Глякось, глякось, и на молоток паук забрался. У, вражина кровопийная!

Когда зажигалка, проделав круг, вернулась к Павлу Алексеевичу, он поднялся, навис над столом.

- Вот, бабоньки, какого героя воспитала наша родная советская власть в нашей колхозной деревне! Гитлер к нам с огнём, - Павел Алексеевич чиркнул зажигалкой и всем показал пламя, - а вот он, - Павел Алексеевич ткнул пальцем в Семёна, - этому фашистскому пауку штык в брюхо – и кишки вон! – Павел Алексеевич прихлопнул пламя крышкой. В гуще трудящихся герой Гражданской войны чувствовал себя в своей тарелке, всегда находил уместные слова, мог говорить долго. Но теперь что говорить, факт налицо: враг повержен недрожащей рукой, о чём свидетельствует вот этот изъятый у него трофей. – Давайте выпьем за героического бойца Рабоче-Крестьянской Красной Армии, за Семёна Егоровича! Пусть он, как говорится, и впредь также разит ненавистного фашистского врага! – и стоя выпил налитые Егором Ивановичем полстакана отменного самогона. Оценил: - Хороша водочка, как говорится!

Растроганный Егор Иванович, когда Павел Алексеевич приземлился на лавку, объявил громко, во всеуслышание:

- Мы тут с Семёном обмозговали, - и прищуром глаза предупредил сына, чтоб не встревал. – Бери, Павел Алексеевич, этот германский трофей в подарок, как герой германской и гражданской войны. А мне Семён ещё зажигалку добудет.

- Вот это правильно! – обрадовался Павел Алексеевич. – Добудет,  и не одну добудет, вон какой орёл, как говорится! Правда, Семён Егорыч?

Договориться с Пашкой-большевиком об использовании завтра спозаранку колхозной лошади для препровождения Семёна в райцентр на войну теперь Егору Ивановичу не составило труда.

 

                                                     X

Стол сдвинули к стене, лавки и табуретки вынесли, а в угол поставили венский стул для гармониста. Им с уходом мужиков на войну заделалась бобылка Желанная, которая и раньше баловалась гармонью, но теперь без неё не обходилось ни одно застолье. Желанной её прозвали за то, что она, овдовев, взяла на воспитание двух сирот и поставила их на ноги: одного женила и на войну проводила, другую замуж в город отдала. Была она женщиной негромкой, никогда ни с кем не собачилась и безропотно шла работать, куда бы ни нарядил её бригадир Павел Алексеевич, и делала, что бы её ни попросили.

- Что играть-то? - спросила Желанная, набрасывая на плечо ремень когда-то мужниной гармони и, пока галдели, что играть, запела низким с хрипотцой голосом, себе подыгрывая:

                            Соловей, соловей,

                            Птица голосистая…

                            Гармонист ушёл на немца –

                            Стала гармонистом я.

- Э-эх, не трави душу, Желанная! – резанул воздух кулаком Егор Иванович: выпитая с однополчанином лишка и ему ударила в голову, хотя наливал он себе вполовину от соседа. – Смотри, Семён, крепко смотри!

- Чай, не поминки! - выставилась на середину комнаты Зинка – раскрасневшаяся, в крепдешиновом с цветочками платье, аппетитная - кровь с молоком. Зыркнула глазищами мимолётно на Семёна, но притопнула, вызывающе подбоченясь, подле Егора Ивановича:

                             Из-за леса, из-за гор

                             Выезжает дед Егор.

                             Прячьтесь, девки, кто куды

                             От занозистой елды!

Оставить без ответа Зинкин выпад Егор Иванович был не вправе. Она отступила, подтанцовывая и поводя бюстом, а Егор Иванович надвинулся на неё, раскинув руки над костылями:

                               Как у наших у ворот

                               Парни водят хоровод,

                               А с одной не водятся –

                               От ней жабы родятся!

Больно уколол Егор Иванович Зинку, под самое сердце, да только ей обида – что божья роса: бровью не повела, лицо радостью лучится, что солнце - хоть загорай. Зинка в деревне слыла за гулящую, бабы её исподтишка ненавидели, но в глаза неприязни не выказывали: уж больно востра была она на язык, а главное, опасались, как бы в отместку не увела мужика. За ней не станет, а мужики, известно, козлы те ещё, их только юбкой помани.

Посчитав, что с Зинкой поквитался по полной – вон как гости прыснули в ладони, Егор Иванович стушевался, уступив место на юру Павлу Алексеевичу. Тому невмоготу было пребывать вне всеобщего внимания. Пьяный, пьяный, а на ногах деревенский активист держался устойчиво. Голосом же с малых лет обладал отменным, и медведь ему на ухо не наступал: мог и первым голосом взять, и вторым, и каким там ещё. За голос свой ходил он перед войной первым парнем на деревне, у девок нарасхват. Этому таланту был и тем обязан, что ни в империалистическую, ни в Гражданскую войну не то что увечьем, царапиной не отметился. А дома у него вместо икон в красном углу висела в раме большая фотография с Семёном Михайловичем Будённым среди песельников и музыкантов Первой конной армии. И третьим справа от теперешнего прославленного маршала изображён Павел Алексеевич собственной персоной. Сложись не так, как сложилась, судьба России в ХХ веке, кто знает, может, стал бы сын крестьянина-бедняка вторым Шаляпиным. А вышло так, что когда расформировали Первую конную в 1921 году, Павлу Алексеевичу уже третий десяток жизни за половину перевалил, и в артисты его не взяли с его-то церковно-приходским образованием. И тогда нашёл он себя на поприще претворения в жизнь заветов Ильича, о котором частенько певал в одиночестве песню своей конной молодости:

                                  Говорил нам Ильич Ленин,

                                  Как на бой идти,

                                  Как рабочим дать свободу

                                  И крестьян спасти.     

Отродясь был Павел Алексеевич человеком незлобивым, даже, можно сказать, человеколюбивым, и эту черту своего характера подвергал суровой самокритике. Но когда дело касалось претворения в жизнь установок партии и великого вождя товарища Сталина, становился большевик Павел Алексеевич твердокаменным и мог, как сам признавался, через родную мать переступить в достижении целей, намеченных партией Ленина-Сталина. Вот, к примеру, шибко нравилась ему тут одна деваха, когда ещё в парнях ходил, и она ему благоволила. Правда, замуж вышла, пока он с буржуями разбирался на фронтах Гражданской войны. Но когда пришла установка ликвидировать кулачество как класс, он первый проголосовал за выселение из деревни многочисленного семейства своей зазнобы с конфискацией имущества, нажитого путём нещадной эксплуатации трудового крестьянства. А главу семейства лично под винтовкой милиционера отвёз в райотдел НКВД. И не потому, что тот невесту увёл – вернулся Павел Алексеевич с войны женатым, а потому, что нутром почувствовал в нём непримиримого классового врага.

Зазноба тайком  прибежала к нему, отдалась на сеновале, надеясь ласками отвратить грядущее выселение из избы. Но утром подкатила к её дому колхозная телега, побросали в неё комсомольцы мелкое барахло, какое не могло понадобиться коллективному хозяйству в грядущей светлой жизни, вывезли вопящее семейство в лес на перекрёсток дорог в райцентр и на железнодорожную станцию и здесь ссадили с телеги. Хохотнули:

- Всё, приехали! Станция Березай – кто приехал, вылезай!

Свесив ноги с пустой обратной телеги, спели напоследок:

                    Эх, яблочко,

                    Да сбоку зелено!

                    Взять под ноготь кулака

                    Нам повелено!

Будто бес вдруг вселился в Пашкину зазнобу: всю дорогу скулила, а тут расправилась,  груди выставила вызывающе, босыми ногами притопнула и ответила комсомолии звонким голосом:

                    Колхозник идёт –

                    Весь оборванный,

                    Кобылёнку ведёт –

                    Хвост оторванный.

Э, как взвилась сознательная деревенская молодёжь, чуть в кулаки не бросились:

- Сука, ещё дразнится! Ничего, и до тебя очередь дойдёт, если сама не сдохнешь вместе со своими щенками! Н-но, кулацкое отродье! – Лошадь была из тех двух, что реквизировала деревенская беднота у раскулаченного семейства.

А ночью огнём занялся тот сеновал, где отдалась Павлу Алексеевичу кулацкая жена, еле-еле избу отстояли, поливая из вёдер соломенную крышу. Подозревали поджог и догадывались, кто на него мог решиться. Воспаляли друг друга, чтоб ринуться в погоню за не могущей далеко уйти вражьей семьёй и расправиться с ней по всем правилам классовой борьбы. Но Павел Алексеевич вспомнил, что выходил до ветру после изучения теории прибавочной стоимости и окурок непогашенный метнул ногтем куда попадя. Видать, угодил впотьмах в сеновал. Первый и последний раз проявил Пашка-большевик идеологическую слабину.

А в общем, правильный был человек Павел Алексеевич Пожидаев. Оттого и вино его не брало, что всегда себя контролировал и помечал в уме контрреволюционные проявления неосмотрительных товарищей по застольям. Чем крепко их к себе привязывал.

Если в чём дала природа в лице Павла Алексеевича незначительную промашку, так это в способности запоминать новые песни и частушки. Ну никак они в его голове не укладывались, хоть тресни. Старые помнил назубок, а из новых только отдельные строчки. И потому его певческий репертуар разнообразием не отличался и был всем хорошо знаком. Что, кстати, позволяло наслаждаться самим пением, не особо отвлекаясь на содержание.

Павел Алексеевич сцепил руки на затылке и на полусогнутых обошёл бабий круг, будто прицеливаясь, с кем вступить в озорной диалог. Хотя заведомо известно было, что напарницей выступит Валюха Горячева, женщина немногим моложе кавалера и наделённая таким же певческим талантом. Лицо её сохранило смолоду присущее очарование, что редкость в русской деревне, где баба разве что под хомутом не ходит. А так и пашет, и косит, и доит, и дрова возит, и детей рожает, и мужа ублажает. И к сорока годам уже не ощущает себя женщиной – тем прекрасным существом, вокруг которого вращается мир.

Павел Алексеевич остановился подле Вальки Горячевой, расцепил руки, хлопнул ладонями поочерёдно по приподнятым коленам:

                             Эх, тёща моя,

                             Буду разводиться –

                             Твоя дочка подо мной

                             Плохо шевелится!

Валюха лебёдушкой выплыла из круга, да вдруг как взмахнёт руками-крыльями :

                             Ах, зять, ты мой зять!

                             Чтой-то мне не верится:

                             Под хорошим мужиком

                             И доска шевелится!

Замечательная была пара. Болтали, будто не одна только расположенность к пению сближала этих двух красивых людей. Особенно после того, как подался лет пять назад Валькин муж на великие стройки социализма, да там где-то и запропастился. Первое время писал - сначала из Сталинграда, затем из Харькова. Бахвалился, что строит заводы, чтоб пришли в деревню трактора, а потом и писать перестал. Но трактор пришёл-таки в деревню – с высокими, чуть ли не в рост человека, задними колёсами, утыканными сверкающими зубьями. То-то страху было, когда он напоказ промчался по непролазной грязи из конца в конец деревни. Его вместе с людьми и лошадьми мобилизовали на войну ещё в августе.

Правда то была или домыслы, будто не пением единым ограничивались отношения Вали Горячевой с Павлом Алексеевичем, осталось неизвестным. Во всяком случае, никто не сказал: «Я видел». Говорили: «Слышь, говорят…». Доброхоты не преминули поделиться любопытным слушком с супругой Павла Алексеевича – женщиной болезненной, сникшей до сроку от ежегодных родов. Она к известию отнеслась с неожиданным воодушевлением:

- А и хорошо! Может, поистратится. Заездил, старый кобель! Маркса на ночь начитается и – спишь ты, не спишь - прямёхонько туда, - она показала, куда. – А Маркс этот, что твой кирпич: его на сто лет читать хватит. – И стала ластиться к Валюхе, бескорыстно разделившей с ней обременительные обязанности.

Когда в сорок третьем пришла похоронка на Павла Алексеевича, отголосили его в двух избах. На этой войне его певческий талант оказался невостребованным.

 

После второй присядки за стол стало совсем хмельно и безмятежно. Бабы, что постарше, уединились в спальне и затянули всегдашние русские застольные песни, предоставив молодым вколачивать в пол гвозди каблуками. К ним присоединились и Павел Алексеевич с Валей Горячевой и сразу повели за собой бабий хор. А Егор Иванович с женой остались с молодыми для пригляда.

Частушки теперь посыпались одна другой забористее. В русской деревне середины прошлого века употребление ненормативной лексики было в порядке вещей, как ныне в интернете. И редкая частушка без них обходилась. Пристойные слова находили место в припевках порой без всякой связи со смыслом, а исключительно из-за выпавшего им несчастья быть созвучными словам непристойным. Оттого так много в частушках грибов-валуёв, кукующих кукушек, звёзд небесных и прочих одушевлённых и неодушевлённых предметов, уводящих внимание слушателей в область высокой лирики. И тем сильнее ошарашивает следующая затем голая правда о взаимоотношениях полов. Будучи буквально переведёнными на немецкий язык, русские частушки вызывали восхищение у немецко-фашистских оккупантов. Случалось, что по их заявкам наши бойцы на передовой материли Гитлера в частушках через звукоусилительные установки.

- Плясать хочу! – закричала Зинка и капризно пристукнула каблуками. –  Ну, кто смелый?

- Семён! – ткнул сына кулаком в плечо Егор Иванович. – Али ты не Родин?

Семён будто нехотя оправил гимнастёрку:

- Сапоги не чищены…

Чёрт с ними, с сапогами! Пропадать, так с музыкой! Ах, как гармонь полыхает мехами – точно костёр на ветру.

- Смотри, Желанная, избу не спали!

- Ужо!

- На язык ты, Зинка, востра, ничего не скажешь. А в ногах прыти штой-т не примечу.

- А ты зенки протри, заспался в окопах!

                              Эх, раз, кому в глаз,

                              А кому и мимо!

- Ой, боюсь – уколешь! Ты б шипы ножницами остригла…

- Кто с умом – не уколется. А дурак и на гладком месте шишку набьёт.

- Ай не приглянулся, что в дураки записала?

- Может, и приглянулся, когда б задом повернулся: спереди вы все одинакие.

                              Мил вернётся – грудь в медалях,

                              Спросит мил: «Ждала?» – Ждала!

                              От твоей залётной пули

                              Я ребёнка родила!

Ай да Зинка, струя-девка! А Семён, Семён-то что вытворяет! То мелким бесом вкруг неё пройдётся, то на сторону лицо воротит, словно и смотреть на неё не хочет, да вдруг такой чечёткой зайдётся – хоть стой хоть падай!

- Смотри, мать, Семён-то наш, а! Мне бы годов двадцать скинуть – помнишь?

- Помню, как не помнить! Разве такое забудешь?

- А и Семён не подкачал. Родин, как есть – Родин! Одно слово – сын! Смотри, Желанная, избу не спали!

- Ужо!..

- Ф-ф-фу!

Выбежали, горячие, на крыльцо.

- А я думала – ты всё такой же.

- Это какой же?

- Телёнок. Думала, опять по Таньке сохнуть будешь.

- Да брось ты!

- Я брошу – Танька подберёт. Не резон: мужики нынче на дороге не валяются. Да только тебе нужно было бабой родиться.

- Эт почему ж?

- А потому! Не видишь – холодно! – и притянула Семёна к себе, забросив руки за шею. – Поцелуй меня! Ещё, ещё!.. – Потёрлась щекой о щёку: - Колючий. Пойдём ко мне.

 

                                                   XI

Егор Иванович проснулся, когда ещё не рассвело: хотелось пить после выпитого. Полина Сергеевна уже хлопотала, приводя дом в будничное состояние. Сдавалось, что она не сомкнула глаз.

- Не приходил? – поинтересовался Егор Иванович. Жена молча помотала головой. – Придётся сходить: нельзя ему здесь оставаться. Кто донесёт – ой какая беда будет!

Слёзы потекли из глаз Полины Сергеевны, две-три капнули в миску, в которой она мыла посуду. Ничего не сказала в ответ.

Дверь зинкиной избы была заперта изнутри. Егор Иванович постучал в окно, дождался, когда в нём появилось зинкино спросонья лицо, сказал только:

- Пора! – и поковылял к колхозной конюшне за кобылой, о которой договорился вчера с Павлом Алексеевичем.

Семён заявился домой где-то через час. Видно было: чувствовал себя неуютно, но старался держаться, словно ничего особенного не случилось. Молча позавтракал варёной картошкой с солёными огурцами, выпил чаю. А  тут и Егор Иванович подоспел на телеге, запряжённой единственной оставшейся в колхозе лошадью одних с Семёном лет.

- Ну что, Семён, самое время, чтоб мне засветло обратно воротиться. Давай опохмелимся на дорожку. Присядь, мать, тоже.

Выпили все трое молча совсем по чуть-чуть. И опять потекли у Полины Сергеевны слёзы по щекам – те слёзы, которые ни голосом не  сопровождаются, ничем - просто текут и всё.

Полина Сергеевна высморкалась в подол, им же вытерла глаза, но они снова намокли. Опять глаза обсушила и вдруг встрепенулась, засуетилась:

- Носки, носки-то забыла! Ах ты, господи! Тёпленькие – сама вязала.

- Ни к чему они мне теперь, - криво усмехнулся Семён. – Там и босиком не холодно.

- Ты это брось! Даёт мать – бери! Зима вот-вот.

Семёново «там» резануло Полину Сергеевну по сердцу ножиком, она осела на пол и завыла, как по покойнику.

- Хватит, мать! – стукнул костылём Егор Иванович. – Не на погост провожаем.

Жена покорно смолкла, только плечи выдавали её рыдания.

- Поехали, что ли! – крикнул Семён и, обойдя мать, вышел из комнаты, громко приложив за собой дверь. Мать выбежала за ним, повисла на плечах, весом своим стягивая с них ещё не застёгнутую шинель. Семён осторожно отстранил её от себя, улыбнулся жалко:

- Ничего, мама, всё будет хорошо.

И только сейчас узнал, что глаза у матери были цвета выгоревших васильков.

Танька им не встретилась, а Зинка из дому не вышла: видно, досыпала бессонную ночь.

- Ведь расстреляют меня, батя. А войне вот-вот конец: немцы Москву возьмут, а то и взяли уже – и всё.

- Возьмут – не возьмут, это вилами по воде писано. А только не кончится война, пока германец по России ходит, попомни моё слово. Мужик чужого ярма не стерпит, своё только-только притёрлось. И что ты всё заладил: расстреляют, расстреляют!

- Приказ был товарища Сталина.

 - Не расстреляют, когда сам пришёл. Если всех расстреливать, кто ж воевать будет? Солдат на войне лишним не бывает. Ты ж не с поля боя бежал, а из окружения вышел. Правда, плохо - без оружия. Накажут, конечно. Хуже было б, если б кто донёс. А так – ну, потерялся, своих не нашёл… Но ведь вернулся в строй.

- Всё одно расстреляют.

                                                 

До города ехали часа два, и всю дорогу Егор Иванович убеждал скорее себя, чем сына, как нужен Красной Армии в создавшемся положении каждый какой-никакой солдат. И учил сына по праву ветерана, как пехотинцу выжить в бою:

- Ты, главное, в землю зарывайся, по самые уши зарывайся. Лопата солдату на войне дороже жены. А в окопе ему сам чёрт не брат.

Когда выехали из леса, стало слышно ворчание фронта. Обогнули кладбище на холме с торчащей, как перст, колокольней над руинами взорванной церкви. Пересчитали колёсами брёвна широкого нового моста.

Город был безлюден, только одиноко бродил по площади милиционер с винтовкой за спиной с примкнутым штыком. Торкнулись в военкомат: все двери нараспашку - и никого.

Егору Ивановичу приглянулась в одной из комнат разноцветная карта СССР, кнопками пришпиленная к стене. Он сказал Семёну:

- Ты за коридором присмотри. Что добру пропадать? – и стал ногтем выковыривать кнопки.

- Зачем она тебе?

- Воевать буду, - ухмыльнулся Егор Иванович. – Как генерал: они же на картах воюют. – Географию он проходил вместе с сыном по учебнику Баранского для седьмого класса.

Было здесь много ещё чего, что могло пригодиться в хозяйстве, но вдруг кто застукает, беды не оберёшься. Карту Егор Иванович сложил на полу в удобный прямоугольник и спрятал под телогрейку. А кнопки положил в карман.

- К Мигулину нужно ехать, - решил, когда вышли из военкомата. – Там разберутся.

Семён промолчал, ему было всё равно.

Телегу Егор Иванович притулил под старыми рябинами напротив дома купца Мигулина - двухэтажного особняка, наполовину кирпичного. Рябин здесь насажали, чтоб скрашивали вид из купцовых окон. Теперь они разрослись и были от ягод красными, будто кровью забрызганными. После революции в мигулинском особняке обосновались сначала ЧК, потом ОГПУ, а теперь райотдел НКВД. К дому с тыла примыкал обнесённый сплошным забором обширный двор, некогда бывший садом. Теперь от него осталось несколько старых неряшливых яблонь, о которых вспоминали, когда нечем было закусить. Во двор можно было спуститься прямо со второго этажа по забранной в стеклянный фонарь наружной лестнице или выйти через чёрный ход с первого этажа. С чёрного хода можно было и прямиком попасть в подвал. Что было удобно во многих отношениях. Когда говорили «А я вот тебя Мигулину сдам!», знали, о чём речь. К Мигулину и отвёз Пашка-большевик в тридцатом году мужа своей зазнобы, и больше того не видели.

«Вот и я сынка родного, можно сказать, Мигулину сдаю», - горько размышлял Егор Иванович, когда Семён, решительно соскочив с телеги и бросив «Я сам!», направился к особняку. Опять и опять уверял себя Родин: «Обойдётся: страшнее фронта не накажут. Нелюди, что ли?». И всё прикидывал, как можно было по-другому выйти из сложившихся обстоятельств. Без этой вот душераздирающей неопределённости.

По-другому у Егора Ивановича не получалось.

Канонада как будто приблизилась, или ветер оттуда задул: в гуле стало можно различить отдельные взрывы. «Прёт германец. Нет, никак не должны расстрелять. В бой пошлют. Кто ж Родину защищать будет?».

                                                     

                                                    XII

Начальник райотдела НКВД лейтенант государственной безопасности Покрушев вытряхивал из ящиков стола документы, коротко на них взглянув, одни складывал в стопку для сожжения, другие – в мешок для эвакуации. А в душе надеялся, что ни того ни другого делать не придётся: ну не может такого быть, чтобы город, от которого до Москвы всего-то полторы сотни километров, был так вот, без боя, сдан фашистам. Но войск в городе не было, это он знал точно. Что делается на фронте, понять невозможно. Телефоны в райкоме партии и в исполкоме не отвечали. Посыльный доложил, что ни одной живой души на обоих этажах средоточия советской власти он не обнаружил.

- Сбежали, говоришь, как крысы? – Покрушев даже присел на стул, настолько его поразило осознание наступившего в городе безвластия.

- Я говорю, нет никого в районном комитете ВКП(б) и в исполкоме, - на всякий случай поправил начальника посыльный. – Может, по делам куда отлучились: кабинеты-то не заперты. И бумаги везде.

- Ага, отлучились: Родина-мать позвала… Пошептаться в уголке. - Покрушев едва сдерживал ярость, уже колотившуюся в висках. – Ты вот что… Ты пробегись по улицам, скажи нашим, кого встретишь, пусть потихоньку сворачиваются, не создавая паники, заскочат домой за шмотками и задами подгребают к кладбищу, как договорились. И сам тоже.

Кладбище было на восток от города за рекой, слева от моста, на взгорке, несколько в стороне от большака и в полукилометре от леса. Издали маячила колокольня кладбищенской церкви с изогнутым комсомольцами крестом. Его пытались выломать, чтоб не осквернял собой рассвет светлого будущего. Но когда с верхотуры сорвался и разбился один безбожник к удовольствию несознательной части населения, от затеи пришлось отказаться.

С колокольни просматривался весь город. Лучшего места для сбора будущих партизан окрест было не найти. Мост загодя заминировали, и подрывники по двое дежурили в блиндаже, заслонённом с большака прибрежными кустами. Ждали только команды на подрыв от начальника райотдела НКВД, по сигналу из райкома партии переходящего на положение командира партизанского отряда «Смерть фашизму!». В лесу было заложено несколько тайников с продовольствием и вооружением, а ещё глубже, чтоб ниоткуда не было видно дымов, оборудовали лагерь из нескольких землянок и шалашей.

Покрушев понял, что отмашки из райкома на переход в партизанское состояние он уже не дождётся: хорошо, если на место сбора явится второй секретарь, назначенный комиссаром партизанского отряда.

Вошёл заместитель Покрушева, он же начальник районной милиции:

- Тут такое дело, Василий Васильевич, даже не знаю, что делать… Солдатик объявился. Говорит, один вышел из окружения, войск не нашёл, подался в деревню. А теперь вернулся.

- С оружием?

- Без. Говорит, на разведку пошёл по приказу какого-то капитана-артиллериста, без оружия, а когда возвращался, его отряд немцы расстреляли. А он вот спасся.

- Врёт твой солдатик! – устало заключил Покрушев. – Лапшу на уши вешает, а ты их и развесил. Обыкновенный дезертир, если не диверсант. Из-за таких вот трусов и предателей немец до нас и докатился.

- Что с ним делать, товарищ лейтенант госбезопасности? – предчувствуя грозу, начальник милиции счёл за благо перейти на официальный тон. Тем более что был он в городе новичком и с Василием Васильевичем сблизиться как следует не успел. - Войск в городе нет, военком куда-то убыл, сдать некуда…

- А ты что, не знаешь, куда убыл военком? Туда же, куда убыли райком и исполком. Куда все убыли, кроме вот нас с тобой, двух долболобов, товарищ младший лейтенант милиции. Вон, видишь их жопы на горизонте? Нет больше в городе советской власти, только ты да я да мы с тобой. Разбежалась советская власть. Так-то вот! И ведь как проворно разбежалась, любо-дорого! Ещё утром первый звонил: «Если придётся оставить город, уходить будем последними». А уж, небось, машина с барахлом под окном урчала. Чёрт бы их всех побрал: только болтать умеют. «Ни шагу назад! Грудью встанем на защиту Родины!». Нужно было пулемёт на мосту поставить, чтоб ни одна крыса в тыл не сбежала. Как это я не догадался?  Послушай, а что ты ко мне припёрся со своим солдатиком? Мне что, больше делать нечего, кроме как с ним валандаться? Ну, давай его немцам оставим, раз некуда сдать. Чтоб нам в спину стрелял. Или возьмём в партизаны, чтоб он ночью нам глотки перерезал. Ты этого хочешь? – Покрушев подошёл к заместителю, двумя пальцами, как ножницами, перехватил пуговицу на шинели. – Ты о приказе товарища Сталина слыхал? А приказ товарища Жукова тебе напомнить? «Трусов и паникёров, бросающих оружие, расстреливать на месте». На месте! Понятно, товарищ младший лейтенант?

- Так точно!

- Вот и выполняй!

- Но он же сам пришёл… Мальчишка совсем.

- А что, по-твоему, Красная Армия – детский сад? Захотел – к мамке ушёл, перехотел – вернулся, разонравится - опять уйдёт… Не армия, а проходной двор!

- Не могу я так – в живого человека…

- А я, значит, могу? Ты чистенький, а я грязненький? Как что – так в кусты? А вот я тебя самого за невыполнение приказа товарища Сталина… - Покрушев демонстративно медленно стал расстёгивать кобуру.

Без стука, что было не принято, распахнув дверь, кто-то крикнул в проём:

- Немцы! – и застучал сапогами, скатываясь по лестнице со второго этажа.

- Ну-ка посмотри, кто там панику наводит, - приказал Покрушев начальнику милиции, отложив примерную экзекуцию, а сам подошёл к окну, выходящему на главную улицу – как водится, имени Ленина.

Под рябиной на противоположной стороне стояла повозка под лошадью, в телеге курил мужик, выставив деревянную ногу. Было мирно, хотя и непривычно безлюдно. «Вот паникёры!», - подумал Прокушев. Но различил посторонний стрекочущий звук, быстро нараставший, распахнул окно и высунулся, чтоб увидеть источник звука. И похолодел: к мигулинскому особняку подкатили колясочный мотоцикл с двумя немцами в пилотках и бронемашина, из башни которой не таясь торчал фриц в фуражке. Мотоцикл остановился подле телеги, а броневик – на этой стороне улицы, около ворот во двор усадьбы. Было до него метров тридцать, пистолет достанет. Но Покрушев прикинул, что после выстрела не успеет спуститься во двор раньше мотоциклистов, и от заманчивой затеи отказался. Были бы гранаты… – но гранаты все были прикопаны в лесу: кто ж предполагал, что немцы вот так, без выстрела, войдут город.

Вбежал заместитель, крикнул от двери:

- Немцы!

- Не ори, вижу! Давай сматываться.

- А документы?

- Какие, к чёрту, документы! Немцы расчухают, что здесь за лавочка, враз к стенке поставят – они нашего брата на дух не выносят. Так что ноги в руки – и вперёд!

По внешней лестнице в стеклянном фонаре, держа наизготовку пистолеты, офицеры спустились во двор. Здесь подпирал спиной стену и курил красноармеец в шинели без ремня. Рядом к стене была прислонена винтовка со штыком, оставленная сбежавшим караульным милиционером, а на земле валялся поясной ремень с притороченным к нему патронташем.

- Этот? – спросил Покрушев, замедлившись у солдатика, который перед ним вытянулся и окурок бросил.

- Он.

Начальник райотдела походя приставил пистолет к левому борту шинели дезертира и нажал на спусковой крючок. Получилось непринуждённо, солдат даже не понял, что это расстрел: просто присел на корточки, уже мёртвый.

- Как вы ловко его! И совсем не страшно.

- А то! Винтовку прихвати: небось, твой обормот бросил. И патронташ не забудь.

Задами дворов, с тыла примыкавших к каждому дому на улице Ленина, последние представители советской власти в городе подались к месту сбора партизанского отряда.

 

                                                       XIII

Егор Иванович уж задремал было в телеге: Семён всё не выходил от Мигулина и вестей не подавал. Мотоциклетное стрекотание разметало сонливость. По улице - со стороны канонады - неторопливо наползали пятнисто размалёванные мотоцикл с коляской и - танк не танк - железная коробка на колёсах с пушкой. Родину любопытно было вблизи разглядеть технику Красной Армии: мотоциклы наблюдать ему приходилось, а с танками он не сталкивался, только на картинках в газетах видел. Броневик остановился под забором, из него вылезли трое, а мотоцикл подчалил к телеге. Солдат, что был за рулём мотоцикла, выключил двигатель, направился к Родину, издали дружелюбно улыбаясь. Только теперь Егор Иванович сообразил: «Ёшь твою клёшь, германцы!». Драпать было поздно.

- Гутен таг! – поздоровался немец, приложив пальцы к пилотке, и старательно перевёл: - Здравствуйте!

- Наше вам почтение! Ауфидерзеен, сказать по-вашему, – приснял шапку Егор Иванович и преклонил голову. С телеги не слез.

- Это есть война? – спросил оккупант, указав на торчащую из телеги деревянную ногу. Её при некотором воображении можно было ассоциировать со стволом «максима». – Та-та-та-та!... – осклабился немец, руками изображая, будто строчит из станкового пулемёта.

- От вашего Вильгельма подарочек, от кайзера.

- О, кайзер! Гут, гут! – воскликнул немец и что-то принялся лопотать, но ни одного знакомого слова Егор Иванович в его речи не уловил. Подумал недоброжелательно: «Кому гут, а кому горя пуд». Продолжая тараторить, жизнерадостный фриц подошёл к лошади, стал её оглаживать, повторяя «Гут, гут!». Видно было, что с лошадьми он имел дело.

- Ты, это, - сказал Егор Иванович, опасаясь, что намерился фашист реквизировать колхозное имущество, - ты с ней осторожно, она и копытом заехать может, она по-немецки не понимает.

Немец нашарил в кармане шинели кусок сахара, кобыла его живо смахнула с ладони. Фриц из-за пазухи достал конверт, вытащил из него фотографии, стал показывать Егору Ивановичу, что-то поясняя. На одной из них был изображён мальчонка верхом на лошади – не иначе как сынок мотоциклиста. А лошадь была один к одному с колхозной кобылой – серая в яблоках.

- Надо же! – искренно удивился Егор Иванович сходству животных и успокоился, поняв, почему немец проявил интерес к нему и его экипажу. Указал на кобылу: - Фёкла, Фёкла её зовут, а твою как?

Немец догадался:

- Гентаг. Фёкла – Гентаг, Гентаг – Фёкла! – и пальцем радостно потыкал поочерёдно в кобылу и в карточку.

Где-то за домом Мигулина раздался одинокий приглушённый выстрел. Немец рванул к мотоциклу, что-то крикнул напарникам. Трое укрылись в своей железной коробке, она со скрежетом пересекла улицу и встала под соседней с Родиным рябиной, повернув башню стволами к особняку. Собеседник Егора Ивановича достал из коляски винтовку, а тот, что сидел в ней, с пулемётом подошёл к двери, встал в простенке. Хозяин Гентага рывком распахнул дверь и тоже заслонился простенком. Выстрелов изнутри не последовало. Двое скрылись в потёмках помещения, а пушка и пулемёт броневика двигались влево-вправо, вверх-вниз, ощупывая окна. Минуты через три из открытого окна второго этажа высунулся знакомый фриц и знаками показал, что иванов в доме нет. «Где ж Семён-то?», - обеспокоился Егор Иванович.

Вышедшие из мигулинского дома немцы что-то возбуждённо стали рассказывать старшому, вставшему в рост в башне бронемашины. Тот соскочил на землю, поманил Родина. Все зашли в дом и мимо лестницы вышли с чёрного хода во двор. Здесь, спиной привалясь к стене, на корточках спал Семён, свесив голову на грудь.

- Семён! – окликнул его Егор Иванович, уже холодея от догадки. – Эх, Семён, Семён… - И снял шапку. – Сын, - пояснил немцам, - дитё.

- Рус иван – паф-паф! – будто оправдывался давешний собеседник. Что это рус иван паф-паф, Егор Иванович и сам знал. Старшой - у него погоны были обшиты серебром и был он в фуражке («Не иначе, генерал», - уважительно подумал Родин) - что-то приказал мотоциклистам, отдал Родину честь и ушёл. Слышно было, как завёлся железный драндулет и рванул с места. Мотоциклисты за руки-за ноги привычно подняли труп Семёна и понесли к телеге. Тут только у Егора Ивановича выдавились слёзы. «Я тебя породил, я тебя и убил», - пришли на ум слова Тараса Бульбы и потом рефреном сопровождали все его размышления.

 

                                                     XIV

Начальник райотдела НКВД и его заместитель шли кустами по рыбацкой тропке к мосту, до которого оставалось всего ничего, когда услышали тарахтенье немецкого мотоцикла. С дороги их за ивняком не видно было, а мост был перед ними как на ладони.

- Ложись! – приказал Покрушев и сам залёг. – Дай-ка винтовку. Ну вот, даже патрон в патронник не загнал твой часовой хренов! С такими навоюешься!

- У них же пулемёт!

- Ничего, мы их сейчас искупаем – ахнуть не успеют. Закаляйся, как сталь, немчура проклятая! Ты, если кто вынырнет, не торопись, прицельно стреляй, как в тире. Да не дрожи ты, как сучка: эка невидаль – два фашиста, два весёлых друга… Хозяевами себя чувствуют, падлы, даже касок не надели. Ну-ну…

Мост был настлан из брёвен, положенных поперёк и едва стёсанных сверху – по такому с ветерком на мотоцикле не очень-то проскочишь. Да и Покрушев был ворошиловским стрелком, снять с полусотни метров беспечного водителя ему было, что два пальца омочить. Любил, выпив, похвастаться: «Я муху с десяти метров пулей в стену вколачиваю! Как гвоздь».

Дождавшись, когда мотоцикл выедет на середину моста, лейтенант госбезопасности всадил пулю в висок хозяину немецкой кобылы в яблоках. Потерявшее управление рулевое колесо развернулось вдоль брёвен, мотоцикл снёс жердь перил и рухнул в реку. Утопить появившуюся на поверхности воды голову второго оккупанта Покрушев доверил заместителю: пусть учится беспощадно уничтожать врагов. Тот оправдал доверие со второго выстрела.

Партизанский отряд «Смерть фашизму!» командира Покрушева одержал первую свою победу, причём сделал это на виду затаившихся на другом берегу двух подрывников, чем наполнил их воодушевлением. А то они уже подумывали о передислокации в лес за отсутствием начальствующего состава.

- Ну, теперь ждём броневичок, - сказал Покрушев, поднимаясь с земли. – Выстрелы они наверняка услышали, сейчас пожалуют. Держи винтовку и здесь растворись. А я пойду к ребятам: небось, уже в штаны наложили, соколики. Так вот, мы их рванём, а если кто выживет, тут ты подсуетись. Понял? И не дрейфь: чуть что, мы прикроем. Ну, с богом к чёртовой матери!

Покрушев, не таясь, вышел на мост: высокий, ладный в синей шинели, стянутой ремнём и портупеей. Младший лейтенант позавидовал ему: только что принял бой, а спокоен, как удав. Вот подошёл к краю мосту, где провисла сбитая мотоциклом жердь перил, постоял вглядываясь в воду: видимо пытался сквозь струи углядеть поверженную тачанку. Место было глубокое, метра три, мотоцикл не просматривался. Покрушев приладил на место жердь: поди теперь догадайся, что на этом месте был приведён в исполнение приговор фашистам, отражённый в названии партизанского отряда.

- Ну, что здесь у вас? – спросил Покрушев у подрывников, которые неплохо замаскировались в кустах около блиндажа: пока они не окликнули, он их не обнаружил, хотя прошёл в каких-то полутора метрах.

- Броневик проехал. Хотели взорвать, да без вас не решились. А мотоцикл вы сняли: мы даже не поняли сначала: раз – и в воду, как лягушка.

- Броневичок от нас не уйдёт, вернётся на выстрелы. Или мотоцикла хватятся, если не услышали. Да и разведка это: всё равно возвращаться. Потом нужно будет эту таратайку из воды вытащить – Покрушев показал на место, где утонул мотоцикл, - пригодится по бабам ездить, как думаете? Да и пулемёт там - не чета «Максиму», с ним драпать сподручнее. А в нашем деле что главное? Зарубите себе на носу, товарищи партизаны: в нашем деле главное - вовремя смыться. Как у урок.

 

                                                    XV

Егор Иванович въехал на мост, так и не решив, как поступить с сыном: везти ли его в деревню, чтоб похоронить по-человечески, или где тайком закопать, чтоб никто не узнал, что погиб солдат от своей же пули как дезертир и враг трудового народа. Если в деревню привезти, от пересудов не убережёшься. Когда-никогда известно станет, что боёв в городе не было, и не мог Семён геройски погибнуть в бою. А так что? – отвёз сына в город, а что с ним дальше сталось, так про то мне неведомо. Ушёл на войну – и ушёл. А вернётся не вернётся – одному Богу известно. Была, правда, одна загвоздка: чем яму копать-то – лопаты нету.

Ближе к середине моста тело Семёна стрясло на брёвнах к краю телеги, того гляди, свалится. Егор Иванович остановился поправить свой скорбный груз. В это время с другого конца на мост въехала немецкая разведка. Чтоб пропустить её, Родину пришлось придвинуть телегу к самому краю настила. Бронемашина остановилась, чуть не доезжая телеги, генерал в башне стал что-то спрашивать у Родина, но Егор Иванович его не понимал, только кланялся, как заведённый, сняв шапку, и всё повторял:

- Ауфидерзеен! Ауфидерзеен!

- Командир, взрывай, уйдут!

- Что, со своими воевать будем? За бандитов прослывём – с голоду зимой сдохнем. Принёс же чёрт этого хромого хрыча! Ладно, будем считать, что эти фрицы под счастливой звездой родились. Пусть поживут в долг, с них ещё спросится. Вот балбес - винтовку младшому оставил! – выругал себя Прокушев. - Сейчас бы я этого гитлерюгенда как миленького закопал. А из этой пушки – далековато, только демаскируемся.

- А что с дедом будем делать?

- Пусть катится к чёртовой матери! Ничем себя не обнаруживать! Нам главное – мост подорвать, когда немцы на него ступят. Их долго ждать не придётся, нагрянут, как пить дать: уж больно им не терпится в Москве отогреться. А мы им здесь дровишек под задницу подкинем.

Оставшийся в засаде начальник милиции начал нервничать: что-то не срослось у Василия Васильевича на том берегу, что не подрывает он немчуру. Может, провод оборвался, может, взрывчатка отсырела, может, ещё что. Понял: только от него теперь зависит не дать уйти бронетехнике врага. Силы, конечно, не равны, шансы выжить невелики. Но допустить безнаказанного хозяйничанья на родной земле фашистских оккупантов младший лейтенант милиции не мог.

Он представил, как придёт за почтой почтальонка Галя, с которой дело шло к свадьбе, если бы не война, а к ней выйдет сам начальник почтового отделения, чтобы лично сообщить о героической гибели в неравном бою её сердечного друга. На почте всегда была включена чёрная тарелка репродуктора, и когда Левитан своим морозящим голосом читал сводки Совинформбюро и комментарии к ним, становилось тихо. А Левитан однажды прочтёт: «Особо упорные бои шли на западном направлении, на котором части Красной Армии отбили несколько ожесточённых атак вражеских войск. Близ города Н героический подвиг совершил верный сын своей Родины младший лейтенант милиции…. Презрев смерть, он бесстрашно вступил в бой с моторизованной частью противника. Дорого заплатил враг за гибель советского патриота». Нет, не так. «Особенно упорные бои шли на западном направлении. Близ города Н героический подвиг совершил младший лейтенант милиции… Ценой собственной жизни он преградил путь к столице нашей Родины моторизованным полчищам озверелого врага». Короче и достойнее.

- Так это же о нашем начальнике милиции! – всплеснут руками женщины, прекратив сортировку корреспонденции. – Тот, что за Галей из Тетёрок ухаживал. Они уж о свадьбе сговорились. Ой, беда, как же ей об этом сказать?

- Сама прочитает в газетах.

- Когда ещё газеты придут…

- Нет, нельзя откладывать, - скажет начальник почты. – Она должна знать, с какой героической личностью свела её судьба. Вот ведь как бывает: ходишь по одной улице, здравствуйте – здравствуйте, а знать не знаешь, с каким выдающимся человеком здороваешься.

…И встрепенётся, услышав новость, почтальонша Галя,  и в горе закроет лицо руками, и стенания исторгнет её грудь, и поцелуями осыплет она его фотокарточку, на которую фотограф наложил надпись: «Люби меня как я тебя и будем вечно мы друзья». И будет приходить Галя на его могилу и проливать над нею горючие слёзы.

Младшему лейтенанту так стало жалко осиротевшую без него Галю, что слёзы навернулись на глаза, несколько размыв наблюдаемую картину.   

Не добившись ничего путного от безумного старика, который только и делал, что беспрестанно кланялся, унтер-офицер приказал водителю:

- Форвертс! – и стал опускаться в башню, сверху не прикрытую бронёй.

В тот же миг с его головы слетела фуражка и послышался звук винтовочного выстрела. Выстрели младший лейтенант мгновением раньше, и пуля точно бы угодила в лоб гитлеровцу. Вторая пуля звонко шмякнулась о броневой лист и, срикошетив, прозвенела над ухом кобылы. Башня бронемашины повернулась стволами пушки и пулемёта туда, где распластался, ни бугорком не защищённый, младший лейтенант милиции. Его синяя шинель, если смотреть не рассеянно, легко угадывалась за облетевшим кустом.

- Дурак! – оценил Покрушев инициативу своего заместителя и от бессилия виртуозно выругался.

Короткой пулемётной очередью с героическим мальчиком было покончено. Лошадь, которую Родин едва удержал после винтовочных выстрелов, от пулемётного грохота вконец ошалела, вздыбилась – откуда силы взялись? - и понесла, ничего не соображая. Как ни натягивал Егор Иванович вожжи, всё было не в прок.

- Вот и молодцом, дедок, ой, молодцом! Давно бы так! – одобрил действия кобылы Прокушев и встал в рост: теперь можно было с фрицами поиграть, как кошка с обречённой мышкой. Крикнул в блиндаж:

- Давай! 

Мост приподнялся метра на три, разломился пополам, повисел так долю секунды и стал расщепляться на брёвна, которые беспорядочно вонзались в небо и падали где попадя. Бронемашина взлетела вместе с мостом, но потом от него оторвалась, совершила сальто-мортале и вверх тормашками грохнулась оземь пятью тоннами железа обочь дороги.

Но прежде чем это случилось, из лючка в правом борту броневика раздалась автоматная очередь.

 

                                                XVI

Когда Егор Иванович оглянулся на взрыв, ему предстала удивительная картина: мост, с которого только что с грохотом съехала его колесница, стоял дыбом и от него разлетались в разные стороны брёвна настила. И кувыркался в небе немецкий броневик с генералом. Ну, не кувыркался, конечно, а сделал пол-оборота через корму: кувыркаться он стал  позже в рассказах Егора Ивановича.

- Но! – закричал Родин и бросил поводья, на которых дотоле висел в надежде обуздать взбесившуюся кобылу. Эх, как припустила Фёкла, подстёгнутая взрывной волной, - не скажешь, что преклонного возраста. Во всяком случае, из зоны обстрела брёвнами моста она колесницу благополучно вынесла. После чего  ещё раз убедилась в исконной людской неблагодарности. Опасаясь, как бы не пала коллективная собственность от непомерной прыти, Егор Иванович снова повис на поводьях и принялся поносить свою спасительницу разными нехорошими словами. Услышав знакомые с младых копыт русские фразеологизмы, Фёкла поняла, что опасность миновала. Она с галопа перешла на рысь, потом на шаг, а вскоре и вовсе встала.

А поскольку Егор Иванович к тому времени решил, что неплохо было бы вернуться к мосту и посмотреть, нельзя ли там чем поживиться, то теперь его усилия были направлены на то, чтобы понудить глупое животное совершить обратный манёвр. У Фёклы перспектива возвращения в пережитый ад энтузиазма не вызвала. Родину пришлось применить весь известный арсенал убеждения, чтобы побороть её упрямство. Но тем аргументом, что, по-видимому, сломил волю кобылы к сопротивлению, стала высказанная Егором Ивановичем уверенность:

- Дура-лошадь! У германцев сахару полны карманы. Сахару, небось, хочешь? Вижу, что хочешь, зараза копытная! Ну, пошли, пошли. – И она пошла. Правда только на поводу, а стоило Егору Ивановичу взгромоздиться на телегу, тут же останавливалась, как вкопанная, и хоть кол на голове у неё теши. Так минут сорок тягались в упрямстве человек и лошадь.

Броневик при ударе о землю так примяло, что открыть дверцы в бортах нечего было и думать. Родин посовался рукой в лючки для стрельбы, но ничего путного не нащупал, только пальцы выпачкал в крови. Попытался опрокинуть драндулет на бок – куда там, он даже не шелохнулся. «Вот народ - ни себе, ни людям», - попрекнул Егор Иванович замуровавшихся в бронеавтомобиле германцев.

Тем не менее кое-чем германцы с Родиным всё же поделились. Из приделанного к борту ящика высыпались инструменты: гаечные ключи, пассатижи, отвёртки. Что делать с гаечными ключами в своём безгаечном хозяйстве, Егор Иванович не представлял, но не пропадать же добру. А главное, чем разжился он у германцев, были лом и лопата, аккуратно пристёгнутые к левому борту бронеавтомобиля. Лопата была загляденье, не то что наши, которыми ковырнёшь – они и согнутся.

Потом внимание Егора Ивановича привлёк резиновый кабель с мизинец толщиной, отброшенный взрывом от моста к дороге, - вещь, в хозяйстве крайне необходимая. Не для разводки электричества - его в деревне не было, а привязать что ни то.  Оглядевшись на предмет отсутствия свидетелей мародёрства, Егор Иванович по кабелю дошёл до блиндажа, которого бы ни в жизнь иначе не заметил. Ничего интересного в блиндаже не оказалось, только несколько газет: самое то для раскурки да и просто почитать. Кабель здесь был перерезан ножом, а то, к чему он присоединялся, спёрли до Родина. Егор Иванович, естественно, погоревал об утрате, хотя и не знал, что это было, и оттого утрата казалась ещё более весомой. Он стал сматывать кабель на руку через локоть, длины ему было саженей с полста, надолго хватит. Работа большого внимания не требовала, позволяла отвлечься на осмотр окрестностей: может, что ещё где завалялось. И тут он увидел под кустом лежащего человека в тёмно-серой шинели. Обрадовался – дохлый германец! Но когда подошёл и скинул с тела кое-как набросанные ветки, то понял с огорчением, что никакой это не германец: на рукавах шинели золотом на красных овалах светились родненькие серп с молотом. А с нашего что возьмёшь? Даже документов при трупе не оказалось. Зато рядом была наполовину выкопанная могила. По-видимому, кто-то хотел тайно захоронить в ней мертвяка, да что-то его вспугнуло. «Ну и люди! – сокрушился Егор Иванович, не обнаружив вблизи шанцевого инструмента. – Драпануть драпанули, а лопатку даже впопыхах прихватили». Но вспомнил о своей, немецкой, и решение пришло само собой: здесь и похоронить Семёна вместе с этим вот неизвестным человеком с красными кубиками на воротнике. Шинель у него, конечно, добротная, не то что на Семёне, но, во-первых, прострелена в двух местах на груди, а, во-вторых, главное, как её оправдаешь, если кто увидит? Беды не оберёшься.

Смотав кабель и погрузив трофеи в телегу, он свёл Фёклу поближе к могиле. Сначала намерился углубить яму, но прикинул, что потом хрен выберется со своей деревяшкой на белый свет, а здесь кричи хоть разорвись – не докричишься ни до кого. Стащил с телеги Семёна, стараясь не дать ему больно ушибиться о землю, и первым скатил в могилу, перекрестившись. Лёг там Семён как-то боком, неудобно. Потом спихнул туда мертвяка в добротной шинели. Этот провалился в пространство между Семёном и стенкой могилы и руку на Семёна положил, будто обнял. Родин набросал на лица усопших веток и, осенив себя крестным знамением, принялся за скорбный труд. Лопата была легка и удобна.

Так и закопал Егор Иванович в обнимку начальника райотдела НКВД лейтенанта госбезопасности Василия Васильевича Прокушева и бойца Рабоче-Крестьянской Красной Армии Семёна Егоровича Родина. Только никто не узнает, где они побратались. Скоро выпадет снег, весной могилу затянет трава, а там и кустарник разрастётся на взрыхлённой и удобренной ими почве.

 «Эх, Семён, Семён… - сокрушался Егор Иванович, возвращаясь в телеге домой: теперь кобыла, хоть и обманутая насчёт сахара, не капризничала – знала, что домой. - Вот ведь как получилось: ни креста тебе не поставишь, ни надписи какой, будто не было человека на земле».

 

                                              XVII

- Егор, а, Егор! Никак, стучится кто, - растолкала Родина Полина Сергеевна. – Может, Семён?

Будто ножом по сердцу резанула.

- Ты с ума-то не сходи! Воюет наш Семён, как все воюют. Ветер это – погода на зиму поворачивает.

Но теперь и Егор Иванович услышал робкое постукивание в стекло:

- А и впрямь стучится кто-то. Кого это принесло на ночь глядя?

Егор Иванович зажёг лампу, на костыле проскакал открыть дверь.

- Отец, немцев нет? – спросил с улицы мужчина, судя по голосу, немолодой.

- Что им тут делать, с бабами воевать?

- Мало ли что, а я командир Красной Армии. Переночевать пустишь?

- Заходи, чего стоишь, как верея: ты вон в пальте, а я – в чём мать родила. Не лето ж на дворе. Смотри, башку не расшиби, у нас тут не город, перед дверьми кланяться положено.

Полина Сергеевна уже оделась и ждала нежданного гостя с потаённой радостью: а вдруг от Семёна посыльный? Понимала, глупо это - утром  проводила сына, а вечером весточки ждать. Умом понимала, да сердцу не прикажешь.

Вторые проводы сына на войну дались ей много тяжелее, чем июльские. Тогда казалось, что Семён и выстрелить не успеет, как разобьёт наша непобедимая Красная Армия проклятого Гитлера, и войне конец. А дело вон как обернулось. Егор неохотно рассказал – слова из него клещами пришлось вытаскивать, - что когда сдал Семёна в военкомат и проводил машину с такими же нашедшимися бойцами («Человек двадцать их было, если не поболе»), то уже на выезде из города нагнала его немецкая танкетка с генералом.

- Ну, это вроде стога на колёсах, только весь железный и с пушкой.

- Батюшки, неужто немцы в городе? – ужаснулась Полина Сергеевна.

- Они самые, германцы. Я их с империалистической помню. Только ты, того, никому ни-ни. А то загребут за паникёрство и распространение ложных слухов. И про Семёна держи язык за зубами: у вас он всегда впереди ума бегает.

При свете ночной гость оказался высоким полным мужчиной в кожаном пальто без военных нашивок. Под пальто тоже не гимнастёрка была, как у Семёна, а пиджак не пиджак, что-то фасонистое. Сразу было видно, что большой начальник, Полина Сергеевна даже оробела поначалу. Но робость не долго ею владела: разговаривал гость по-людски, не кичился, назвался Иваном Степановичем, а когда Егор Иванович по своей инициативе выставил на стол поллитровку с самогоном, и вовсе оказался премилым человеком. Сказал задумчиво:

- Вот постучался в первый же встречный дом, всё переживал – пустят, не пустят чужого человека, а будто в родной семье оказался.

- Как не пустить? – русские же люди, - пояснил Егор Иванович.

- Русские-то русские, да только разных русских я на войне повидал. Иной русский хуже Мамая.

- Война кого хошь озверит.

- Не в том дело. Много я передумал, пока из окружения выбирался. Что-то не так мы натворили ещё до войны, а вот что – не пойму. Ведь сколько к немцам наших солдат перебегает – тысячи! Причём, по собственной воле. Вот этого я никак не пойму.

Егору Ивановичу такие разговоры ночного гостя были не по нутру: кто ж его знает, что он за человек, чужая душа потёмки. Сообщит куда следует: мол, велись в доме контрреволюционные разговоры, – враз к Мигулину загремишь. А с него Семёна хватит…

- Ты ешь, ешь, чего говорить. Разобьём мы германца, как пить дать, разобьём. Вон, в империалистическую, тоже отступали, отступали, а Николашку сбросили – и Вильгельму капут. И Гитлеру капут будет.

- Ну, в том, что победа будет за нами, у меня ни тени сомнения нету. Обидно, что бьют нас пока немцы, крепко бьют.

- Оно всем обидно. И мне обидно, и вот ей обидно, и товарищу Сталину, наверно, обидно. А только, я так понимаю, это хитрость наша: мы Гитлера в лес заманили и там его заморозим. Как Наполеона. Давай-ка, мил-человек, выпьем за товарища Сталина, за Иосифа Виссарионовича, за великого нашего вождя!

За товарища Сталина выпили стоя. Иван Степанович немного размяк:

- Хорошо у вас тут! Уютно. Икона вот. Лампада. Как в детстве. Эти карточки в раме. Можно, я их погляжу? – Он с лампой подошёл к висящей на стене большой массивной раме, где под стеклом были собраны все имеющиеся в доме фотографии. – Связь поколений… Это, Егор Иванович, ваш батюшка? А это вы, с усами. На фронте? Усы вам идут, зря вы их сбрили. Какая же вы красавица были, Полина Сергеевна! Русская красавица, хоть картину пиши. А это кто?

- Семён это, сынок наш, - сказала Полина Сергеевна. – Сфотографировался, как на войну уходить.

Егор Иванович на неё зыркнул грозно: молчи, баба, тебе ж говорили!

Иван Степанович приблизил лампу к фотографии Семёна:

- А ведь точно – он! Я сразу заметил - что-то знакомое лицо. А теперь убедился – он!

- Неужто встречались где? – обомлела Полина Сергеевна, а Егор Иванович засомневался:

- Может, похожий кто?

- Нет, нет, он, голову даю на отсечение! У меня память на лица хорошая: раз увижу – через сто лет узнаю. И он, кстати, Семёном назвался. Точно! И фамилия незабываемая – Родин.

- Эт надо же! – поразился Егор Иванович. – А ведь правильно – Родины мы! У нас полдеревни Родиных.

- Он, сын ваш, меня, можно сказать, от смерти спас.

Дело было, в общих чертах, так. Повёл Иван Степанович свою дивизию в атаку, личным примером увлекая бойцов. В дивизии к тому времени активных штыков оставалось – на полк не наберётся. Немцы открыли шквальный огонь из всех видов оружия. Крупнокалиберный снаряд взорвался поблизости от комдива. Иван Степанович как в яму провалился – контузило. Когда очнулся, никого своих рядом не оказалось, дивизия ушла в прорыв, сочтя командира убитым. А на него со всех сторон наседали немцы. Полковник принялся отстреливаться из пистолета, нескольких гитлеровцев уложил, но тут кончились патроны. Последний он оставил для себя. «Всё, подумал Иван Степанович, конец» - и уже приложил пистолет к виску. Вдруг он увидел, как из рощицы, невзирая на стену огня, к нему бежит незнакомый красноармеец из чужой воинской части. Меткими выстрелами из винтовки боец разогнал подступивших фашистов и потом помог ослабевшему от контузии полковнику переместиться в лес. Там они и познакомились. Боец назвал себя Семёном Родиным. Жаль, под рукой у Ивана Степановича не оказалось карандаша и бумаги, и он не смог записать номер части, в которой Семён Егорович служил. Потом их пути разошлись. Полковник обязан был пробиться к своим, чтобы вновь возглавить вверенные ему войска. А Семён Родин влился в свою воинскую часть, как и подобает сознательному бойцу Красной Армии, чтобы продолжить борьбу с ненавистным врагом там, куда его поставила Родина.

В эту историю Иван Степанович так вжился, готовясь к задушевным беседам в особом отделе армии, а то и фронта, что разбуди его ночью, калёным железом жги – ни словом не собьётся с продуманной канвы событий. Разве что вспомнит ещё какие детали совершённого подвига, не позволившего врагу пленить советского военачальника. Который по оккупированной врагом территории, в холоде и голоде прошёл десятки вёрст, дабы снова влиться в ряды доблестной Красной Армии и громить ненавистного врага до полной победы. На любом посту, который доверят ему коммунистическая партия и советское правительство. Со строгим выговором за утрату партийного билета он уже смирился. Возможно, понизят в звании. Но когда Гитлер на подступах к столице, а от Красной Армии остались одни ошмётки, каждый кадровый офицер на счету. Да и есть кому в Москве за него замолвить слово. Если даже штабу дивизии удалось вырваться из котла, никакими компрометирующими материалами на комдива он располагать не может. А капитана-артиллериста, унизившего его и вручившего его жизнь на усмотрение каких-то нижних чинов, он видел, когда вышел к реке, ориентируясь по следам его отряда. Лежал бедолага среди других, и не было полковнику его жалко. Нельзя же так, в самом деле, поступать, человечнее нужно быть. Нашёл он на берегу среди убитых и старшину, который, собственно, и решил его участь. А Семёна Родина убитым не обнаружил и потому с чистой совестью мог говорить о нём, как о живом.

У Полины Сергеевны замирало сердце в драматических местах рассказа Ивана Степановича, она ладонью зажимала рот, чтоб не вскрикнуть, а когда всё оканчивалось благополучно, облегчённо улыбалась. И проникалась гордостью за сына, спасшего жизнь такому большому начальнику.

Егор Иванович всё больше сомневался, об их ли Семёне Родине рассказывает гость. Нет того Семёна Родина и словно не было его никогда: кроме этой вот фотографической карточки под стеклом да учебников на этажерке ничего от него не осталось, даже людской могилы. Но когда Иван Степанович уточнил, что случилось то, о чём он рассказал, третьего дня, сомнения отпали: это наш Семён отличился в смертном бою, не посрамил своего рода-племени. В котором всем мужикам, о каких знал Егор Иванович на четыре колена назад, довелось с оружием постоять за Россию-матушку. Жаль, затерялась серебряная медаль за Наполеона, которую царь будто бы самолично вручил прадеду Егора Ивановича и которую правнук хорошо помнил. На одной её стороне была надпись «НЕ НАМЪ, НЕ НАМЪ, А ИМЕНИ ТВОЕМУ». А на другой - «1812 годъ»  и глаз в треугольнике с лучами вокруг. Отец пояснил Егорке, что это всевидящий глаз одноглазого Кутузова. Когда нависла над семьёй угроза раскулачивания, отец и эту медаль, и свой Георгиевский крест за турецкую войну вместе с двумя золотыми царскими рублями куда-то захоронил, а куда, поделиться не успел: лёг спать здоровым, а утром не проснулся. Сколько ни искали, не нашли.

- За свой подвиг Семён Егорович достоин высокой правительственной награды, - продолжил Иван Степанович, придав голосу торжественность и тем опять введя Полину Сергеевну в робость.  - Я, пока пробивался из окружения, всё переживал, что не удалось мне записать номер части, в которой служит ваш сын, чтобы направить туда награду. Сами понимаете, бой, ни карандаша, ни бумаги.

- Уж там, да, не до карандаша, - подтвердил Егор Иванович по праву ветерана. – Там и письма не очень-то напишешь.

- И вот как тут не поверить в провидение: первый же дом, в который попросился на ночлег, оказался домом Семёна Егоровича. Ну, не чудо ли, а? И вот что я теперь решил: как только доберусь до своих, сразу возбужу ходатайство о награждении красноармейца Родина правительственной наградой. И попрошу переслать её вам, пока он сражается в окружении. А уж вы её ему вручите, когда вернётся. Идёт?

- Это можно, почему же нельзя? – согласился Егор Иванович, не очень-то веря посулам гостя: уйдёт – и ищи ветра в поле. Да ещё вопрос, доберётся ли до своих: в городе немцы, а где наши, одному Богу известно. Но адрес написал, вырвав неисписанный лист из школьной тетради Семёна.

Проснулись, когда уже было светло. Полина Сергеевна успела приготовить щи на сале и узелок гостю в дорогу собрала. Иван Степанович с ней сердечно попрощался, троекратно облобызавшись. Она его со слезами благословила крестным знамением.

- Если случится где свидеться с Семёном, вы уж там его пожурите, чтоб почаще писал. Не охотник он до писем.

- Обязательно отругаю! – засмеялся Иван Степанович. – И прикажу писать каждую неделю. Хотя, признаться, я и сам к эпистолярному жанру не очень расположен, и меня самого можно крепко ругать.

 Егор Иванович вызвался проводить гостя.

Повёл на всякий случай не по единственной улице, становящейся за околицей дорогой в райцентр, а задами в лес, чтоб, если всё-таки нагрянут немцы в эту глухомань, не подвергать опасности товарища полковника. Егор Иванович чувствовал теперь ответственность за судьбу этого человека. На дорогу вышли верстах в двух от деревни. Здесь дорога раздваивалась. Егор Иванович пошутил:

- Налево пойдёшь – к германцам попадёшь, направо пойдёшь – леший знает, у кого окажешься. По пути тебе встретится ещё одна деревня – отсюда километрах, может, в пяти – у нас здесь вёрсты немерены. Ты там поспрошай осторожно, что да как. Они к железнодорожной станции поближе. До неё, правда, и от них часа три пёха, не меньше. У нас близко не бывает.

- Спасибо, Егор Иванович, за привет да ласку. Век не забуду.

- Чего уж там.

Обнялись, прослезились.

 

                                              XVIII

Немцы в деревню нагрянули только раз, когда подморозило, и по колдобинам стало можно проехать с грехом пополам на мотоцикле. По-видимому, это было частное предприятие трёх каких-то шалопаев, отбившихся от рук. Набрали по избам яиц десятка два, масла, подстрелили нескольких кур, замешкавшихся на улице. Устанавливать свой порядок в их планы не входило. Павел Алексеевич, как донесли ему о прибытии незваных гостей, вооружился охотничьим ружьём и подался в лес партизанить. Уже соорудил шалаш для долговременного пребывания на чистом воздухе, когда ему доверенные пацаны сообщили, что немцы уехали. Крепко он на них обиделся, что не дали всадить в себя утиной дроби с двух стволов: ни картечи, ни пуль у Павла Алексеевича не оказалось А зимой фрицы и из города убрались – так же без боя, как вошли в октябре. Много чего побросали, выравнивая линию фронта.

Писем от Семёна не было, хотя почтовая связь к лету наладилась. Теперь почтальонка Галя ездила в город на немецком трофейном велосипеде, одном из трёх, выделенных районной почте. В число избранных она попала не только из-за удалённости обслуживаемого участка, и даже не столько из-за этого, а как несостоявшаяся жена героя-партизана. Младшего лейтенанта милиции под майские праздники 1942 года торжественно перезахоронили в городском парке культуры и отдыха и установили на могиле металлическую пирамидку с красной звездой. Место захоронения лейтенанта госбезопасности Василия Васильевича Прокушева обнаружить не удалось: свидетели его гибели сами вскоре погибли, когда немцы по чьей-то наводке захватили врасплох лагерь безначальных партизан, не догадавшихся даже выставить охранение. Всех двенадцать человек здесь и положили в отместку за свою уничтоженную разведгруппу. Когда об этом в городе стало известно, в лес потянулись родственники погибших партизан, чтоб предать покойных земле на городском кладбище. Немцы противиться мероприятию не стали, только выделили двух полицаев из местных для наблюдения за порядком.

Велосипед Галя освоила быстро и стала любимицей деревенских пацанов – тех, кто постарше, поскольку иногда разрешала им порулить диковинным транспортным средством, пока сама обходила избы со своей обшарпанной кирзовой сумкой через плечо. Процесс этот занимал у неё много времени: была Галя характера лёгкого, общительной, словоохотливой и смешливой. Что не вязалось с теми условиями, в которых выросла. Будучи старшей из пяти детей распоследних деревенских бедняков, с малых лет крутилась, как пчёлка. И не то чтобы отец семейства так уж крепко закладывал за воротник – нет, выпивал, конечно, кто ж в деревне не выпивает, а вот не ладилось у него хозяйство. Бывают такие люди: за что ни возьмутся, всё у них шиворот навыворот получается. А когда помер отец незадолго до войны, и вовсе худо стало в жалкой избушке под чёрной соломенной крышей: братья да сёстры Гали далеко отстали от неё по возрасту, были мал мала меньше. Почему так случилось, Бог весть. Одета была почтальонка – чучело на огороде и то лучше одевают, худая – тени не отбрасывает.

Бабы длиннокосой почтальонке сочувствовали, особенно когда стало известно о героической гибели её жениха. Меж собой судачили, что быть отныне девахе вековухой: потенциальных ухажёров война позабирала, а вернутся ли они – большой вопрос: войне конца краю не видно. А когда и кончится, поблекнет уже Галина краса, и другие, что сейчас в бутонах, как раз распустятся. Ох уж эта война проклятущая!

Прихода почтальона бабы ждали с надеждой и опаской. Чем могли, задабривали Галю: одна краюху домашнего хлеба в сумку сунет, другая ещё что. Как будто от неё зависело, принесёт она привет с фронта или чёрную весть. Но в тревожные времена человек становится суеверным. Совестно было Гале принимать от баб подношения, потому что не одна только радость помещалась в её сумке, но и горе вольготно в ней себя чувствовало.

Как-то и к дому Родиных подкатил почтовый велосипед. Полина Сергеевна выбежала, держась за сердце. Но послание было не от Семёна. Галя привезла Егору Ивановичу повестку в военкомат. Полина Сергеевна так и села на скамейку у ограды под окном. И завыла – негромко, безнадёжно.

- Ну что вы, тёть Поль, - принялась утешать её Галя, - не похоронка же.

Уж лучше бы похоронка – враз отмучиться, чем эта пытка: прислушиваться к каждому ночному шороху за окном, ждать почтальона, ждать письма, ждать, ждать… Хорошо девке – ждать некого.

- Ничего, Галя милая, это я так… Пойдём в дом, я как раз щец приготовила. Из щавеля – его нынче много на Сёмкином лугу уродилось. – Сёмкином Родины стали меж собой звать тот луг за задами подворья, с пригорка которого любил наблюдать окрестности и на котором осваивал воинское мастерство их пропавший на войне сын. А теперь и вся деревня иначе этот луг не называла.

- И не боязно тебе одной по лесу шастать на лисапеде? – спросила Полина Сергеевна из кухонного закута, куда вышла греметь посудой, чтоб не смущать своим присутствием проголодавшуюся девку.

- А чего мне бояться, тёть Поль?

- Ну, мало ли… Время вон какое. Говорят, в лесу дезертиров видели. Ужас-то какой!

- Да я кому хошь глаза выцарапаю, если что. Я боевая, не глядите, что тощая. Тут ко мне фриц один в городе подкатывался, лейтенантик, Генрихом звали. – Деревенские во время оккупации иногда ходили в город обменять продукты на что-то интересненькое. Так в деревне появился патефон, а Галя разжилась парой детских ботиночек, в которых весной её братья и сёстры могли поочерёдно отлучаться из дома. - И что ко мне всё лейтенанты клеятся, а, тёть Поль? Нет, чтобы генерал! – Галя расхохоталась, представив генерала: они все казались ей толстыми и чопорными – не подступись. - Ну, или хотя бы капитан. – Пропела:  «Капитан, капитан, улыбнитесь». Начальник милиции водил её в кино, и она запомнила песенку Паганеля[4]. - Правда, интеллигентный такой фриц, рук не распускал, ничего не могу сказать. И по-русски немного кумекал.

- Что, живой немец? – Полина Сергеевна от изумления даже вышла из закута, руками всплеснула.

- А то какой же! Не мёртвый же - скажете тоже, тёть Поль! Прикалывался, прикалывался, а тут целоваться ему, видите ли, приспичило. А я ему как в морду вцеплюсь! Он аж взвыл, а я дёру. – Галя опять засмеялась, вскинув голову с двумя толстыми темно-русыми косами. Ею нельзя было не залюбоваться: такая она была молодая, красивая, уверенная в себе. Полина Сергеевна невольно позавидовала ей, но и пожалела: так без ласки и придётся век вековать.

- А он что же, германец этот?

- А-а, - отмахнулась Галя, - чёрт его знает! Я сразу в деревню подалась и больше в город не ходила, пока фрицев не попёрли. А уж как бежала-то я, со смеху помрёшь! Всё думала – вдруг погоню устроит? И дома первую ночь не ночевала, к Зинке напросилась. Во дура так дура!

- Ой, бедовая ты, гляжу, девка!

- А то!

- Щец прихвати мальцам, я тут в банку налила чуток. Только банку потом верни.

 

                                              XIX

- Это что же, и калек уже на войну забирают? – возмущалась Полина Сергеевна, когда вечером Егор Иванович заявился домой. Он после Павла Алексеевича, напросившегося на войну, стал в колхозе бригадиром - не бабу же над бабами ставить, перегрызутся. Возвращался поздно.

             - Может, и забирают: немец, вишь, как прёт, уже до Ростова добрался. – Егор Иванович следил за войной по карте, реквизированной в военкомате, хотя отставал от событий на неделю–две, пока доходили до деревни вести с фронта. - А что, в обозе я ещё сгожусь – лошадьми  командовать: «Н-но, стахановец[5], пошёл! Тпру, фашистская сволочь!». – Хорохорился Егор Иванович, а на душе кошки скребли: с чего бы вдруг вспомнил о нём военкомат, неужто кто-то про Семёна правду прознал? Нет, не может быть. Разве что тот весёлый немец в плен попал к нашим и проговорился? Так не знал он фамилии застреленного русского, Егор Иванович себя не называл, как сейчас помнит. Хотя смутно помнились ему те мгновения, когда он увидел как бы прикорнувшего у стены сына. – Вон Тарас Бульба в моих летах был, а сколько ляхов положил – тьма! И я сгожусь.

- Сгодишься, когда заново родишься. А для того сначала помереть надо.

- Не каркай, а то накаркаешь. Что одна-то делать будешь?

- А плясать буду! В молодости не наплясалась: ты у меня молодость отнял, чёрт одноногий! – Полина Сергеевна ёрничала, чтобы скрыть охватившую её до мизинцев ног непроходимую тоску. Была уверена: одна она точно с ума свихнётся. – Может, по колхозному какому делу вызывают?

- Тут не написано: прибыть, и всё. А что да как – поди догадайся.

Тягловой силы в деревне не осталось: Фёкла пала ещё зимой. Весной сеяли на коровах да бабах.

Егор Иванович вышел с петухами, чтобы засветло туда-сюда управиться, если доведётся: пешеход из него был не шибко проворный. Что вернётся, уверен не был. Полина Сергеевна пустила всегдашнюю свою слезу.

- Ладно, ладно, чего там! – вопреки обыкновению не стал на неё серчать супруг. И не протестовал, когда она в котомку погрузила не один провиант на первый случай, но и пару белья, и носки, что Семён не взял.

У военкомата было людно. Егор Иванович выяснил: мобилизовался 1924 год и те, кто по случаю оккупации не был призван ранее.

- Что, дед, - куражился молодняк, - страшнее бабы фрица нет? На фронт решил сбежать?

- Да он их одной ногой: фашисты как завидят его орудию, так сразу «Гитлер капут»!

«Смейтесь, смейтесь, сынки, - думал Егор Иванович, проталкиваясь к дежурному за директивами. – Сколько ж народу эта подлюка война ещё перегубит: всё мало ей. Семён вот тоже в том июле отсюда с прибаутками да с песнями уезжал».

Дежурный в повестке вычитал больше, чем Егор Иванович, и направил его «по коридору третья дверь направо». Родин постучался, никто не откликнулся, он приотворил дверь и просунул голову:

- Можно?

- Чего тебе, дед? – спросил, не вставая из-за стола, военный с двумя кубиками в петлицах: в знаках различия Егор Иванович был не силён.  Ещё в комнате за столами сидели две девчушки – тоже в военной форме. «Уже и бабы воюют», - подивился Егор Иванович, теперь окончательно убедившись, что дорога ему отсюда лежит прямёхонько на фронт.

- Повестка у меня. Вот. Явиться – я и явился.

Военный бегло взглянул на бумажку и тоже нашёл в ней что-то, чего не нашёл Егор Иванович:

- А-а, Родин. – он достал из ящика стола амбарную книгу в картонной обложке, полистал её:

- Ага, вот. Распишись, - и подал, обмакнув в чернильницу, школьную ручку с пером-лягушкой.

Егор Иванович расписался.

- Держи, дед. От имени, так сказать, и по поручению… - Военный вручил Родину бумажку с фиолетовой крупной печатью с гербом. – Поздравляю!

Егор Иванович машинально пожал протянутую ему руку, но продолжал стоять, совершенно ошалелый, и пялился в бумажку с печатью

- Всё, дед, ты свободен.

- Эт что же, можно домой кандёхать?

- Можно кандёхать, - рассмеялся военный и с ним девчата. – Или ты на фронт собрался? Это мы живо оформим. Так сказать, добровольцем, а? Ладно, дед, ступай, не мешай работать!

Только уже на улице Егор Иванович прочитал бумажку.

 

                                Временное удостоверение №……

Предъявитель сего Родин Семён Егорович награждён приказом Военного Совета армии № 04 от 22 марта 1942 г. за образцовое выполнение боевых заданий командования на фронте борьбы с немецкими захватчиками.

Орденом, медалью «За боевые заслуги».

Орден, медаль за №………

Начальник штаба                                 Военный комиссар штаба

фронта, армии                                               фронта, армии

24 марта 1942 г.

(М.П.)

 

Слово «медаль» было подчёркнуто.

«Эт надо же! – подумал Егор Иванович. – Ай да Сёмка! За боевые заслуги! А его – как предателя. Он бы сколько ещё германцев жизни лишил! Нехорошо получилось». Винить кого-то в том, что получилось нехорошо, Родину даже в голову не приходило: понимал, война, у войны свои законы.

И тут вдруг его осенило, он даже ладонью прихлопнул по своей дурной башке: «А медаль-то? Ишь ты, бумажку дал, руку пожал, а медаль-то и зажулил! Небось, на себя решил нацепить, чтоб перед девками форсить».

Родин решительно протолкался обратно и без стука отворил третью дверь справа.

- Мил человек, а медаль-то?

- Какая медаль? – не сразу сообразил военный с двумя кубиками.

- Как какая? А вот эта, - Егор Иванович, потряс бумажкой, - «За боевые заслуги». Тут прямо сказано, и с печатью.

- Ну, дед, ты прямо с луны свалился. Не положена тебе медаль. Сыну твоему, да, положена, а так как он, так сказать, геройски погиб в бою с немецко-фашистскими захватчиками, то его медаль остаётся у государства. Она же, медаль, из чистого серебра, так сказать, из драгметалла. А семье награждённого передаётся удостоверение к государственной награде. На вечную, так сказать, память. Понятно?

- Эт что же получается: наградить наградили, а награду – того?

- Во-во, того! Так что – как ты сказал, кандёхать? Вот и кандёхай, пока мы тебя в лётное училище не записали. – Все опять рассмеялись.

 

                                                  XX

Обратная дорога далась Егору Ивановичу труднее, чем в город. Поутру его подзадоривало нетерпение узнать, с чего вдруг им заинтересовался военкомат, - десять вёрст он проскакал почти без передышки. С костылём, чтоб не очень натрудить культю. Теперь интриги не стало, и заныла  ниже колена отрезанная выше колена левая нога. Перейдя реку по новому, суженному против взорванного, мосту, Родин решил передохнуть и перекусить. По-хорошему, привал следовало сделать на опушке уже недалёкого леса, но тянуло, тянуло его на могилу сына, и приболевшая левая нога пришлась как нельзя кстати, чтобы оправдаться перед собой в нарушении собственного зарока: никогда не посещать эту голгофу. Он боялся, что если кто приметит его в несуразном месте, непременно стукнет Мигулину. А у Мигулина не забалуешь, живо расколешься. И тогда вдругоряд своими руками отец предаст сына казни: из затерявшегося на войне доблестного бойца Красной Армии превратится Семён в подлого врага советской власти. Разроют его могилу, чтоб не лежал он рядом с героически погибшим партизаном, и бросят его труп на растерзание диким зверям и хищным птицам. А за отцом и матерью Семёна до гробовой доски закрепится прозвище вскормщиков дезертира. Люди вслед будут плеваться, шушукаться за спиной: зря, мол, в тридцатом не раскулачили, вот и показали эти оборотни своё вражье нутро, яблоко от яблони недалеко падает. И пенять не станешь: у них мужья да сыны свой крест до конца пронесли, не пытались под бабьей юбкой отсидеться.

Егор Иванович этот тяжкий груз, может, и снесёт, а Полину Сергеевну с её-то характером переломит пополам: всякая малость у неё через сердце с кровью проходит. Вот это пуще всего пугало Егора Ивановича.

Найти захоронение оказалось непросто – так изменила памятный пейзаж разбушевавшаяся природа. Трава была выше пояса, а розовые свечи иван-чая и вовсе торчали над головой. Сначала Егор Иванович набрёл на блиндаж, а уж от него сориентировался. И всё поглядывал по сторонам, а когда на дороге замечал ходока либо повозку, то пережидал на корточках, пока не скроются.

Первое, что отметил и чему порадовался Родин, было то, что могилу никто не разворошил: трава, её покрывшая, пробилась из-под ветвей, которыми он замаскировал захоронение в минувшем октябре. Земля немного осела, и теперь даже холмиком не выделялась.

Здесь и совершил Егор Иванович поминальную трапезу, благо жена ему в котомку и пузырёк вложила, и кружку. Перекрестился в виду разорённой кладбищенской колокольни, могилу крестным знамением осенил. Не забыл, как это делается. А вот помолиться за упокой разучился, если когда-то умел. Сказал только:

- Пусть пухом будет вам земля, сынки! – Вспомнил, как обнялись покойники в могиле. И какими они были молодыми да ладными.

Достал удостоверение к сёмкиной медали, сложенное четвертушкой, чтоб не помялось в кармане, ещё раз с толком перечитал. Подумал: «Эт надо же! Сдержал-таки обещание тот мужчина в кожаном пальто, что в октябре напросился на ночлег. Иван Степанович, кажись. О нём уж думать забыли, а он – поди ты! «Приказом Военного Совета армии». Небось, генералом стал, в совете одни генералы сидят».

Егору Ивановичу вживе довелось увидеть только двух генералов: Брусилова - в 1916-м, усатого, важного, он в госпитале раненых по плечу похлопывал и руки жал, у кого они были; и немецкого – в том броневике, который партизаны на мосту подорвали. Этот попроще. Представил, как сидят генералы – все в серебряных мундирах - за столом, покрытым красным ситцем, с графином воды посередине, как в правлении колхоза, и обсуждают, достоин ли Семён Егорович Родин за свой ратный подвиг высокой правительственной награды. А тот мужчина в кожаном пальто рассказывает генералам во всех подробностях, как дело было. «Кто за? Кто против? Кто воздержался? Единогласно! Красноармеец Семён Егорович Родин награждается медалью «За боевые заслуги». - А что? Спас человек человеку жизнь в бою – разве ж это не боевая заслуга? Самая что ни на есть боевая. Значит, и медаль Семёну по праву досталась.

И всё-таки чудно: вроде бы чужой человек – ушёл и поминай как звали, большой начальник, забот полон рот – война всё-таки. А он за боями не теряет из ума какого-то там Сёмку Родина, который ему не брат, не сват и не близкий знакомый – так, посторонний человек, перехлестнулись однажды пути и разошлись навеки. Пройдёшь мимо - не узнаешь. А вот поди ж ты, выхлопотал для Семёна заслуженную награду. Правильно говорится: мир не без добрых людей.

 

                                                     XXI

Шагать после привала стало ещё больнее: видать, натрудил сросток культи, хотя больше на костыль опирался и проложил между живой ногой и деревянной тряпицу в несколько слоёв. А куда деваться, идти надо, пошёл: притерпится. Но теперь шёл от пенька до пенька, и как только таковой обозначался вблизи дороги, сворачивал к нему передохнуть. Да и жарко уже было: время за полдень.

Там, где от дороги в райцентр ответвлялась колея к железнодорожной станции, Егор Иванович знал, была в потайке оборудована скамья, от дорог заслонённая лесной всячиной. Поставили её ещё деды-прадеды, а потом поправляли внуки-правнуки. Туда в лучшие времена парни водили зазнобушек целоваться. И ему доводилось на ней сиживать до утра с Полюшкой, когда женихался. Место это и звалось Целовайкой. От деревни версты две – не далеко и не близко. И что главное, комаров там почти не было, почему – хрен его знает. Во всяком случае, не мешали кровопийные твари обсуждать тет-а-тет актуальные политические события.

На эту скамейку нацелился Егор Иванович перед последним броском к дому. Для неё сберёг на донце пузырька огненной водицы, проявив недюжинную стойкость в борьбе со змием-искусителем, подступавшим к нему у каждого пенька.

К скамье был прислонён велосипед, трава притоптана и валялось несколько бычков от самокруток. Велосипед не иначе Гали-почтальона, других в деревне не было. «Эка стрекоза! – подумал Егор Иванович. – С кем же она здесь хвостом крутит? Вроде, не с кем, кто остался из парней – мальцы для неё». Но углубляться в гадания не стал: сами объявятся. Опростал из горла заветный пузырёк, закусил сбережённым на этот случай ломтём хлеба с перьями лука, закурил, неторопливо свернув цигарку. Ещё раз перечитал сёмкину медальную грамоту: «Надо же, вон как получилось!». Понаблюдал за белкой, то прятавшейся за стволом сосны, то из-за него с любопытством выглядывавшей. Как ребёнок, который считает себя надёжно укрытым, если сам не видит того, от кого прячется. «Эх, Семён, Семён!».

Галя с ухажёром всё не объявлялись. Егор Иванович обеспокоился: уходить пора, а как же велосипед оставить бесхозным, мало ли что. Он встал, приложил ладони ко рту рупором, прокричал в сторону, противоположную дорогам:

- Га-аля! Ау-у!

Ответа не последовало. Он ещё и ещё раз покричал на четыре стороны. Тщетно.

- Ведь уйду, - сказал громко, - и лисапед твой укачу. Хватит прятаться! Никому не скажу, дело молодое.

Теперь стало тревожно. Вспомнились бабьи россказни, будто видели в лесу двух дезертиров, когда по чернику гурьбой ходили. Он им не поверил, тем более что никакими безобразиями дезертиры себя не проявили. А то, что одна хозяйка ряда картошки не досчиталась, другая – грядки лука, Егор Иванович счёл проделками пацанья, разбаловавшегося в безотцовщину и допоздна жёгшего костры на берегу реки. Но от них правды не добился, упёрлись, как партизаны: «Не мы, дядь Егор, честное комсомольское, не мы!». А не пойман – не вор.

По примятой траве, а потом по вздрюченной ногами хвое Егор Иванович определил, куда направилась миловаться таинственная парочка. Шёл, покрикивая на всякий случай, чтоб не сконфузить:

- Э-ге-гей, я иду! Галя!

Едва не наступил на ботинок с неумело подшитой проволокой подошвой. От него тянулись под куст лещины две борозды, иногда прерывавшиеся: видимо, тащили человека под руки силком, он ногами вспахивал хвою и пытался вырваться, мельтеша ими. Сердце сжалось у Егора Ивановича и словно перестало биться. «Ай, беда!» - мелькнуло в голове.

Галя лежала голая, в одном ботинке, с раскинутыми ногами. Из окровавленной промежности выглядывала еловая шишка, вставленная наоборот, чтоб не вытащить. Изодранное платье валялось рядом, а трусы были заброшены на куст орешника. Шею обвивали роскошные галины косы. Похоже, лежала она тут с утра, как направилась в город за почтой. Насильников было не меньше двух: пока один насильничал, другой держал недающуюся девку. А потом задушили, намотав косы на шею и растягивая их на горле в разные стороны. А может, и больше их было. Брезентовой сумки нигде поблизости не оказалось.

- Ох, нелюди, - вслух думал Егор Иванович. - Эт надо же, такую девку загубили! Что солнышко была. Всё у неё весело, а сама, вон, даже ботиночек путёвых не справила. И ведь как надругались-то – не по-людски. Ай-я-яй! Ой, зверьё, ну, зверьё!

Он кое-как натянул на Галю трусы, чтоб мухи не пиршествовали и дальше в интимном месте; надеть платье ему не позволила деревянная нога - только накинул сверху, а лицо прикрыл бюстгальтером, выпавшим из платья.

 Пока вёл в деревню Галин велосипед, нет-нет да и закрадывалась в голову оглушающая мысль: а если бы не сдал он Мигулину Семёна, а отсиживался бы сын в лесу, что, таким же стал бы зверем, как эти двое? Горько было так думать, отгонял он назойливую мысль, а она возвращалась и вела за собой другую, ещё более нестерпимо полосующую душу: может, и хорошо, что погиб Семён? Каким-никаким, а человеком погиб, не зверем лютым.

В деревне Егор Иванович первым делом зашёл к Ваське Родину – если и родственнику, то третья вода на киселе, скорее однофамильцу, каких полдеревни. Его дом стоял первым на въезде. Шёл Ваське семнадцатый год, и был он заводилой среди старшего пацанья. Васька обедал, Егор Иванович его вызвал на улицу, рассказал, что и как. Спросил:

- На лисапеде ездить умеешь?

- Умею, дядь Егор, Галя давала покататься.

- Тогда вот что. Созови сюда баб, кого встретишь, человека три-четыре, накажи взять рогожи или тряпья какого, чтоб укрыть. А потом собери ребят, что покрепче, пусть волокут телегу на Целовайку. А сам дуй в город к Мигулину – знаешь? Скажи, дезертиры почтальонку убили, помощь нужна. Не побоишься один по лесу?

- Скажете тоже, дядь Егор!

- Или нет, подожди, давай я официальное письмо напишу для верности. А ты передашь в милицию и от себя доскажешь.

Пока Васька исполнял поручение, Егор Иванович написал на имя начальника районной милиции заявление о происшествии и скрепил его своей подписью. Напутствовал гонца:

- Кого встретишь по дороге – проскакивай мимо на всех парах, не останавливайся!

На следующее утро прикатили в деревню на двух машинах милиционеры и солдаты. Прошарили примыкающий к деревне лес, да что толку: лес во все стороны распростёрся на десятки километров, в нём затеряться ничего не стоит. Нашли, правда, землянку, где хоронились дезертиры, и разнесли её гранатой. Что интересно, в землянке оказалась кастрюля со щами, ещё слегка тёплыми: не иначе, кто-то из деревни или города подкармливал душегубов. 

Схватили дезертиров зимой по снегу и повесили, о чём была информация в районной газете. Трое их оказалось, и все из чужих краёв. А кормильцев так и не установили: не выдали висельники своих благодетелей, как их ни понуждали к этому.

На машине и увезли Галю милиционеры, чтоб торжественно похоронить в городском парке рядом с могилой жениха.

 

                                                    XXII

Полина Сергеевна встретила мужа, будто вернулся он с того света: повисла на плечах и завыла в голос. Понял Егор Иванович, что не чаяла она уже свидеться с супругом и вот теперь расточала свою накопленную боль.

- Ну, ну, чего ты! – смущённо увещевал Егор Иванович благоверную. – Дура, как есть, дура. Эт надо же! Всё хорошо, а она воет, точно по покойнику! – и гладил волосы, открытые сбившимся платком. Заметил: здорово их потратила седина. Подумал, как нередко думал в последнее время: «Баба – она и есть баба. Где мужику горе по колена, там ей уж с ручками». И этим обстоятельством объяснял внезапные смены настроения у своей несгибаемой половины: то она близко к сердцу принимала пустяшную неприятность, то была равнодушна к куда более значимым событиям.

Скупой, без подробностей, рассказ о гибели Гали-почтальонки Полина Сергеевна выслушала хотя и с сочувствием к жизнерадостной девчонке, но без ожидавшихся Егором Ивановичем причитаний. Сказала только:

- Как чуяло моё сердце! Сколько раз говорила ей: остерегись, девка, одна по лесу шастать. Да разве послушает? Я, говорит, боевая, германца вон расцарапала. Так то враг, с ним, понятное дело, настороже. А бояться-то нужно своих, кого не остерегаешься: война их лютее ворога сделала.                                   

Удостоверение к семёновой медали Полина Сергеевна восприняла как весточку от невесть где запропастившегося сына. Читала и перечитывала, улыбалась, плакала, а потом спрятала бумагу за иконой, помолилась, просветлённая, и больше на глазах Егора Ивановича никогда её оттуда не доставала.

Разговаривать после стольких прожитых вместе лет им особенно было не о чем, так, по хозяйству. В обезлюдевшей деревне новостей возникало немного, вести с фронта приходили невнятные и все нерадостные. Обсуждать их – только душу кровянить. Да и не волновали Полину Сергеевну названия городов, мелькавших в сводках Совинформбюро, о которых она знать не знала. А в карте разбиралась, как корова в азбуке.

- Вот гляди, - наставлял её Егор Иванович, проводя пальцем по границам страны на карте. – Вот это – СССР. Вот здесь где-то наша Тетёрка, её не обозначили, слишком маленькая.

- Какая же это СССР, когда на неё мягким местом сядь – и нету, - с иронией возражала  Полина Сергеевна. Егор Иванович терпеливо разъяснял, что на карте всё условно: сговорились, что, к примеру город Москва – это на карте кружок в кружочке, а река Волга – синяя змейка.  Мир условностей предметный ум супруги не воспринимал, хоть лбом о стенку бейся. Видя, что муж начинает заводиться от её непонятливости, Полина Сергеевна прерывала урок:

- Ну тебя к шуту! Ты бы лучше воды принёс.

Но охотно находила повод заговорить о Семёне – то его детскую обувку найдёт, то ещё что-то, с ним связанное, - и всё пыталась перевести разговор на то, как лучше обустроить сына после войны:

- В город ему надо подаваться. Ты бы, пока в начальниках ходишь, сделал ему бумажку, что отпускает его колхоз. А то пришлют большевика на твоё место навроде Павла Алексеича, Бог ему судья, - она перекрестилась, - на коленях не вымолишь. В городе всё лучше. А там, глядишь, и Таньку выпишет. Девка-то хоть куда, таких в городе не сыщешь. Детишки пойдут.

 Егору Ивановичу эти её разговоры были как ножом по сердцу. Он вскипал, принимался скакать по комнате, бранился:

- Дура-баба! Ну, хоть кол на голове у неё теши! Сколько раз я тебе говорил: нет Семёна, понимаешь, нету! С осени ещё. Погиб он. Ну, дура, дура так дура! Я эти твои игрушки Семёновы завтра же все пожгу. Чтоб духа их не было!

Мог бы сразу в печь бросить, если бы впрямь собирался сжечь тетрадки с каракулями сына, штопаную-перештопаную тряпичную сумку, с которой тот ходил в школу, сандалеты с оторванными ремешками, которые сам же покупал в городе лет десять назад… И где только она их раскопала? Наверно, прятала, а теперь вот извлекает. И смех и грех.

Как-то обедали, и будто что пронзило Полину Сергеевну: засуетилась, заторопилась, фартук скинула.

- Куда? – спросил Егор Иванович. – Доела бы, остынет.

- Я ненадолго. Почта должна приехать. – На Галином велосипеде теперь ездила мать Васьки Родина, женщина неразговорчивая и всегда злая, считавшая ниже своего достоинства развозить корреспонденцию по домам: доставила в деревню, приходите в правление, берите.

- Тебе-то что?

- Как – что? А вдруг письмо?

- Не будет письма. Сколько тебе можно повторять: пропал наш Семён, погиб. Ещё осенью. Вон и в военкомате сказали – посмертно. Им лучше знать.

- Ты вроде грамотный мужик, - вдруг озлобилась Полина Сергеевна, - а читать не умеешь. Там как сказано? Там сказано: «Награждён приказом Военного Совета армии № 03 от 22 марта 1942 г точка». А ты долдонишь – осенью, осенью! Жив Семён! И осенью был жив, и в марте был жив, и сейчас живёт. Я сердцем чую. А что не пишет – так он пишет, только письма не доходят. На Павла Алексеича когда похоронка пришла? Ещё снег не сошёл. А сороковины справили, тут как тут письмо собственноручное: «Жив, здоров, чего и вам желаю»!

Егор Иванович не нашёлся, что ответить:

- Ну, мало ли… Война.

- То-то и оно, что война. Молчи уж!

Её напористость и решительность привели Егора Ивановича в смущение. А ещё его поразило, как она процитировала наградное удостоверение сына: словно читала вслух. Он достал из-за иконы документ, проверил: слово в слово, даже точку назвала. Такой способности к заучиванию текстов Егор Иванович раньше в супруге не подозревал. Молитвы она, может, и знала: что-то нашёптывала перед иконой по вечерам, а что – не разберёшь. Да и не прислушивался он к её бормотанию, считал зряшным делом. А тут шпарит, как по бумажке.

Вернулась Полина Сергеевна, когда стало вечереть, была задумчива и неохоча до разговора..

- Что, с бабами полдня трепалась?

- Да нет, почту ждала. Что-то не приехала.

- Что, так и сидела одна?

- Почему одна? Желанная была: тоже писем давно нет. Зинка подходила, про Семёна выспрашивала. Я ей временное удостоверение прочитала. Очень она за него рада, что живой.

- А ты что, удостоверение наизусть знаешь?

- Почему наизусть? Я его читаю.

- Как это – читаешь? Без документа?

- А вот как ты газету читаешь или этого своего Тараса Бульбу, так и я его читаю. Я как о нём подумаю, так он и открывается.

Мурашки пробежали по телу Егора Ивановича и заныла безногая нога. Этого ещё не хватало! Навроде ведьмы.

- Ты вот что, баба, ты это брось! Так и свихнуться недолго. Любить – люби, это положено – мать! - а это брось!

- Чего бросать-то, когда бросать нечего?

В постели Егор Иванович проникся к жене не то жалостью, не то нежностью, всё подтыкал под неё одеяло, чтоб ей не зябко было: в августе ночи холодные, а топить вроде бы рано. Гладил её волосы, что делал уж не упомнишь когда. Она, поначалу отстранённая, повернулась к нему, положила благодарно руку на грудь. Он её обнял, стиснул.

Словно молодость к ним вернулась.

Проснулся Егор Иванович от невнятного разговора, какой вела во тьме Полина Сергеевна. Она что-то спрашивала, выслушивала неслышимый ответ, негромко смеялась, сама принималась рассказывать. Родин прислушался.

- Отец вот с ума сходит. – Полина Сергеевна вздохнула горестно, помолчала, видимо, пережидала вопрос собеседника. – Да нет, так он ничего. Скачет целый день, что твой козёл, прости Господи, хлопочет, баб погоняет, инда пообедать некогда. В колхозе-то ни трактора, ни лошадей – одни бабы да пацаньё. А как с ним о тебе заговоришь, так он с ума и сходит. Серчает – не приведи Господь! Нету, говорит, у нас сына, погиб наш сын, ещё, говорит, осенью погиб. Я ему: как же, говорю, погиб, когда вот он, живёхонький. – Полина Сергеевна провела тёплой ладонью по лицу мужа. - И медаль ему в марте присвоили. А он: погиб, и всё тут! Ну прям как дитё, право слово. Ему – стриженый, а он – нет, бритый. – Полина Сергеевна засмеялась.

Егор Иванович похолодел, с ужасом почувствовал, как волосы будто приподнимают голову над подушкой. Спросил, заикаясь:

- Т-ты… ты это с кем?

- Да с Семёном, - ответила Полина Сергеевна, нисколько не смутившись тем, что муж её подслушал, - с кем же ещё! Забежал на чуток. Хотела тебя разбудить, да он не велел: пусть, говорит, спит, умаялся, небось, за день. Обещал почаще заходить. А теперь ушёл. Всё, говорит, у него хорошо, германцев бьёт. Зинке велел кланяться. Вот развиднеется, и схожу сказать. А про Таньку ни словечком не обмолвился, видать, кошка между ними пробёгла. Может, замирятся, дело молодое. Хотя и Зинка баба справная, ничего не могу сказать. А что не девка, так девка – это на одну ночь, а там уже все бабы.

- Ты бы, Поля, заснула, а? Ночь на дворе.

- Сынка проводила – можно и соснуть. А ему-то каково в чистом поле? Ох, война проклятущая! Когда только она кончится?

- Кончится когда-никогда. Спи.

Во сне Полина Сергеевна всегда негромко похрапывала, и Егор Иванович, если случалось долго не заснуть или проснуться среди ночи, непременно прислушивался: дышит ли? Годы пришли такие, что вопрос этот становился актуальным. «Помереть бы первым», - мечталось ему. Как мужик ни хорохорься, а без бабы ему не жизнь, одно прозябание. Не зря же Бог – или кто там? – отпустил женщине век продолжительнее, чем мужчине: жена мужа должна в гроб положить и оплакать, никак иначе. Мужчине даже слёз на это дело не дадено. А оно вон как обернулось: нельзя теперь ему поперёд жены помирать. Сколько он Поле обязан, вовек не поквитаться. Да и то, что случилась у неё подвижка ума, - а что случилась, ему ясно было, - Егор Иванович себе в долг записал: нужно было сразу рассказать, что да как. Повыла бы день-другой, а там, глядишь, и свыклась бы. На деревне, считай,  каждая вторая баба сына или мужа потеряла, почернели, а жить живут. Не сказал, старый дурак, в себе притаил, испугался, что ненароком откроется семёнова тайна – у бабы, известно, ум за языком не всегда поспевает. И ещё полагал, что отсутствие писем от Семёна постепенно и менее болезненно приучит её к мысли, что нет у неё больше сына. Со своей, отцовской, мужской колокольни рассуждал. Оказалось, у женщин колокольни другие, и колокола там поют совсем иные песни, мужским ухом не воспринимаемые. А тут ещё медаль эта, что осенний гость для Семёна выхлопотал. Старался человек по доброте душевной, думал, радость в дом принесёт. Уж лучше бы забыл о своём обещании, никто бы его не попрекнул: мало ли кто чего обещает под стакан.  Обязательный оказался человек. Принёс в дом беду заместо радости. Вот ведь как бывает!

Полина Сергеевна, слышно было, уснула. Он опять погладил её волосы, она не проснулась. А ему вдруг страшно стало, что жить ему отныне предстоит не с той Полюшкой, с какой прожил четверть века, - понятной, предсказуемой, а с совершенно незнакомой женщиной, легко перешагивающей из этого мира в другой, ему неведомый. Там она общается с покойным сыном и, умиротворённая, возвращается обратно и делает обычные бабьи дела. Хорошо, если её хватит на два мира – приспособиться можно. А если нет? Если вся уйдёт в тот мир, где живут мёртвые и нет места живым? Господи, за что же наказание такое? Эх, Семён, Семён, какую ты кашу заварил, век не расхлебать!

- Егор, а, Егор, да проснись же ты: никак, стучится кто.

- Спи, спи. Ветер это: лето на осень поворачивает.

 

_______________________________________________________________________________________________________

 

[1]           Лозунг, выдвинутый Карлом Марксом и Фридрихом Энгельсом в «Манифесте коммунистической партии» (1848). Присутствовал на Гербе СССР, печатался над заголовками всех советских газет.

[2]           Эрнст Тельман (1886-1944), председатель Коммунистической партии Германии, убит в нацистском концлагере Бухенвальд.

[3]           Рот Фронт – «Союз красных фронтовиков», прокоммунистическая антифашистская организация в Германии в 1920-х - 1930-х годах.

[4]           Герой романа Жюля Верна «Дети капитана Гранта» и одноимённого кинофильма режиссёра Владимира Вайнштока, 1936 г.

[5]           Участник стахановского движения, названного так по имени шахтёра Алексея Стаханова (1905-1977), выдавшего на-гора за одну смену в 1935 году в 14 раз больше угля, чем предписывалось дневной нормой.