Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 82




Foto2

Ольга АФИНОГЕНОВА

Foto6

 

Родилась в 1975 году в Балашихе Московской области. По образованию историк-византинист, кандидат исторических наук, по профессии редактор научно-исторической литературы. Пишет стихи и прозу. Живет в Москве. Участник семинара прозы Совещания молодых писателей при СПМ в 2014 г. 

 

 

СТУПЕНИ ЭРМИТАЖА

Рассказ


Поезд отошел от платформы, с шумом набирая скорость. Бабушка взяла Ромку за руку, как пойманного воришку, сжав запястье, чтобы не дал деру, и сказала:

— Глупый ты глупый. Дубина стоеросовая. Вот учился бы хорошо, отчима бы слушался, поехал бы с братом в «Артек».

Приветливо и неожиданно после поездной духоты пахнуло травой, бабочками, прелью, вздыхающей под лопухами. Ладонь бабушки, сначала показавшаяся захлопнувшимся капканом, быстро согрела худенькую руку мальчика. Он шагал по асфальту и старался не поднимать взгляд на властно направляющую его движение старуху, чтобы не поверить окончательно в свою долгую летнюю участь.

Вещи мама отвезла в деревню еще на прошлой неделе. Конечно, и его, Ромку, следовало бы отправить тогда же, но он схитрил: притворился, что болит живот. А вдруг взрослые передумают, вдруг скажут: «ладно уж, нечего тебе все лето коровам хвосты крутить, вот твоя путевка в лагерь»! Но мама, глядя на его страдальческие гримасы, только охала, заставляла принимать активированный уголь и проверяла, не осталось ли дома что-то важное из его вещей, ведь до конца августа она в деревню приехать не сможет. А отчим, выходя из ванной или из туалета после Ромки, брезгливо протирался спиртовой салфеткой.

 

— Ну, куда полез в лужу-то! — бабушка рванула мальчика за руку так, что занесенная над грязной жижей левая нога дернулась в воздухе и неловко заступила дорогу правой.

Ромка взбунтовался. Он выпрямил колени, уперся пятками в землю и стал выдирать руку из бабушкиной ладони.

— Не пойду с тобой! — кричал он. — Не хочу!

И так сладко показалось ему выкрикивать это звонко-придыхательное «не хочу!», что он никак не мог остановиться. Пусть хоть весь перрон слышит, хоть все небо. Бабушка отпустила его, развернулась, как барракуда, нацелившаяся на жертву, и Ромка, внезапно ощутив себя на свободе, растерялся.

— Чего не хочешь-то? — подбоченясь, спросила бабушка. — Ишь, встал, как бычок. Ты мне тут не дури, не дома. Наберу вот крапивы, спущу штаны и отхожу по голой заднице тебя, оглоеда.

Они смотрели друг другу в глаза. Бабушка — спокойно и твердо, Ромка — отчаянно, расплывчато из-за набегающих слез. Потом старуха пошла дальше, тяжело колыхаясь всем корпусом. На ней было серое платье в мелкий белый горошек. Смуглые, точно глиняные, могучие икры выходили из-под подола навстречу друг другу, так что казалось, будто ступни, обутые в стоптанные сандалии, должны перекрещиваться. Однако бабушка так управляла при ходьбе бедрами, что умудрялась ставить ноги на расстоянии пары десятков сантиметров. На плечах лежала голубая косынка. Плечи были мужские — покатые и мощные. Небогатые русые с проседью волосы закручивались на затылке в прихотливый крендель. Из него наподобие радиоантенн выглядывали две шпильки. Это рассмешило Ромку, и он, сунув кулаки в растянутые карманы шорт, поплелся вслед за бабушкой, все еще сердито шмыгая носом.

— Дома-то как? — ровно спросила она, словно и не было между ними стычки пять минут назад. — Отчим-то не обижает?

— Нет.

— А с братом не деретесь?

— Немножко.

— Знаю я, как немножко. Мать то и дело жалуется. На тебя, между прочим. Брат-то твой, хоть и младший, а серьезный, видать, парень. Отличник. Родителям помогает, мусор выносит. А ты — непутевый шалопай. Вот мне счастье-то привалило все лето с тобой возиться! Заботы будто у меня другой нету.

Ромка грязноватым носком кеда гнал перед собой разлапистую сосновую шишку. А ведь правда, все лето впереди, все каникулы — ух!..

Деревню, где жила бабушка, мальчик не помнил, хоть и гостил здесь не раз в раннем детстве, еще когда с ними жил отец. Вот то, как он колет дрова, смутно вставало перед глазами в золотисто-зеленом тумане. Наверное, это и было в деревне. Какая она? Вон уж сколько идут от станции, а кругом никого. Только деревья. Большие и маленькие. Дорогу, точнее широкую тропинку, пересекают мощные корни. Тоненькие рубчатые колеи тянутся, слегка виляя. Кто-то ехал на велосипеде на станцию или обратно — смекнул Ромка.

Рядом с бабушкой ему было одиноко и неуютно. Эти два чувства прорастали друг в друга, крепли и превращались в какое-то третье, которое Ромка не знал, как назвать. Слово «тоска» ему пока не встречалось. Он уже немного скучал по дому, по знакомым ощущениям. На кухню выйдешь рано утром к завтраку — жалюзи открыты, и на чистом столе лежат желтые полоски солнечного света. Подставишь руку — и она полосатая, от тепла немножко щекотно. Но солнца в окно не видно, все-таки слишком частые поперечные пластины у этих жалюзи. В комнате за дверью раздается деловитый кашель, деревянные постукивания — это поднимается крышка пианино, затем невнятный беглый аккорд, словно пальцы стряхивают с клавиш пыль. А потом возникает музыка, еще нестройная, разболтанная. Но она звучит все уверенней, распускается многоголосая гармония. Музыку догоняют слова:

 

«Когда на сердце тяжесть,

И холодно в груди,

К ступеням Эрмитажа

Ты в сумерках приди.

Где без питья и хлеба,

Забытые в веках,

Атланты держат небо

На каменных руках».

 

Отчим распевается. Всегда почему-то начинает с этой песни. Ромка думал раньше, что он сам ее сочинил. И даже начал отчима немного за эту песню любить, такая она хорошая. Но потом увидел по телевизору, как «Атлантов» поет Городницкий, и разобрался, что к чему, кто на самом деле автор.

Отчим тоже бард. На гитаре играет и на всех клавишных инструментах, иногда выступает с ансамблем. В его комнате, кроме пианино, стоит вечно оскаленный синтезатор и специальный компьютер, на котором можно записывать музыку. Если выпадает много выгодных выступлений, на свадьбах или на юбилеях, то по возвращении домой дядя Вадик благодушно полеживает на диване, Ромку почти не замечает, так, скользнет иногда чуть замедленным взглядом, как по пятну на скатерти. А когда мало работы и в клубы выступать не зовут, он мрачнеет. Стучит по клавишам негнущимися пальцами, рыщет по квартире, натыкаясь на Ромкины недостроенные города из подаренного на день рождения конструктора. Сшибает башенки плоским изогнутым мыском клетчатого тапка.

— Ну что, сынок, — говорит он подвернувшемуся под ноги пасынку, слегка растягивая букву «с», словно на самом деле собирался произнести другое слово, — давай дневник неси. Чего — зачем? Затем! Я кому сказал!

Ромка плетется в комнату за дневником, проходит мимо кухни, где спиной к нему стоит у плиты мама. Он задерживается в дверном проеме. Позвать маму сейчас нельзя, нехорошо, все равно что струсить. Но, может, она сама обернется. Она ведь слышала это «с-с-сынок». Мама молча ссыпает в кастрюлю нашинкованную капусту. Ромка возвращается к отчиму, протягивает ему дневник. Слушает, как шелестят страницы.

— Так, — дядя Вадик откидывается на спинку дивана, — что у нас сегодня на сладкое? Ага! Ну, сейчас я тебе покажу модуляцию в бемольную тональность.

 

Лес становился все строже и прохладнее, как будто мальчик и старуха двигались не вперед, а потихоньку опускались в плотную темную глубь. Вместо легкомысленных бабочек вокруг закружились настырные комары, вместо белых цветочков вдоль обочины расстелилась какая-то безглазая худосочная трава. Бабушка даже не оглядывалась на Ромку, знала, никуда он теперь не денется. Голо и пустынно стало у Ромки на сердце. А что если и вовсе нет никакой деревни, а есть в чаще кособокая избушка на курьих ножках, и бабушка, ступив за порог, наденет поверх платья с веселеньким горошком латаную-перелатаную кацавейку? Позади у нее окажется горб, изо рта выбежит кривой расшатанный клык.

Разумеется, Ромка в сказки не верил, разве что немного в человека-паука. Но он знал: то, чего даже представить себе не можешь, все-таки иногда случается. Однажды отчим спел под гитару новую песню. Мама, а за ней и братишка зааплодировали. Ромка — нет. Он на днях слышал по радио передачу, в которой бархатноголосый поэт говорил, что творческому человеку, как никому другому, важна правда о его творениях («если вы желаете добра художнику, не надо бояться причинить ему боль своей откровенностью. Настоящего творца не погубят ни болезни, ни репрессии, ни критика. Его погубят ложь, лесть и лицемерие»).

— Тебе не понравилось, Роман? — приторным голосом, как всегда при маме, спросил отчим.

— Не знаю. Я вроде что-то такое уже слышал... так про любовь и дружбу божья коровка в мультике поет, — хрипловато промолвил Ромка. — Мне больше нравится про ступени Эрмитажа. И музыка там лучше, и слова. Правда, это не ваша песня.

— Опять, на «вы»! — сокрушенно вздохнула мама, — Ромочка, дядя Вадик тебе как папа, ты должен на «ты» к нему обращаться.

Отчим насмешливо, но по-дружески потрепал его по плечу. После обеда мама с братишкой пошли к зубному. А Ромка, подумав, решил заняться уроками. Отчим, как домовой, невнятно и зловеще возился в своей комнате. Там бродили спокойные будничные звуки: то вдруг срывалась высокая пианинная нота, то резко отодвигался стул, доносился суховатый перебор компьютерных клавиш.

Полчаса попотев над математическими примерами, Ромка вспомнил, что на кухне есть клюквенный морс, и захотел немного освежиться. В коридоре он натолкнулся на отчима, минуту назад покинувшего уборную. Вода в бачке еще яростно шумела. Мальчик опустил глаза и собирался как обычно проскользнуть мимо этого длиннорукого худощавого мужчины. Но тот вдруг толкнул Ромку к стене, глубоко упер ему под дых острое колено и выкрутил правое ухо тонкими музыкальными пальцами.

— Не смей никогда говорить, что тебе что-то не нравится в моих песнях, сопляк, понял? — он тяжело и жарко ронял слова. А боль от уха наползала Ромке на лицо корявыми трещинами. — Понял, я спрашиваю?!

— Не понял, — выдавил Ромка.

И его отпустили. Он криво отлепился от стены и уперся взглядом в белый безволосый живот со следами от резинки тренировочных штанов.

— Вам такую песню, как та, Городницкого, никогда не написать, — сказал правду впалому животу, теперь уже совсем не потому, что желал добра творческому человеку.

— Да у меня альбомов записано — три! — прошипел дядя Вадик. — В прошлом году пять выступлений в Подмосковье! А ты-то, ты-то что смыслишь в музыке и поэзии? А? Бестолочь тупоголовая!

Ромка слегка пригнулся, поднырнул под локтем отчима и юркнул в свою комнату, отточенным движением задвинув шпингалет хлипкого замка. В следующее мгновение кулак дяди Вадика ударил в дверь, как камень из пращи. Но мальчик только усмехнулся. Дверь высадить дядя Вадик может, конечно. Что ему стоит наподдать как следует ногой по старой фанере? Но не станет. Побоится. Ведь придется маме как-то объяснить свою интервенцию.

 

Быстро темнело, хотя время едва перевалило за полдень. Лес вдруг выплеснул прямо Ромке на голову шевелящуюся охапку беспокойного шелеста. Где-то за горами, за долами раздался бурлящий рокот, будто урчало в утробе голодного дракона. Стало холодно, тревожно и почему-то весело. Даже клокочущий смех подступил к горлу, зародившись под напрягшейся диафрагмой. Но бабушка закричала так, словно у нее кошелек с деньгами вырывал базарный проходимец:

— Чего плетешься?! Не емши, что ли, с утра? Дождалась грозы с тобой, с тихоходом!

Деревья точно по внезапной команде легли направо, напружинив стволы. Кроны вывернулись наизнанку, словно подолы девчоночьих платьев на сквозняке. В стороне, не слишком близко, но и не так уж далеко, раздался отчаянный треск и печальный шум падения чего-то большого, высокого, погибшего.

— Баб, сейчас гроза будет, да? — спросил Ромка, догнав растерянно застывшую посреди дороги старуху.

— Ой, будет, — уже без надрыва ответила та.

В ее голосе сквозила обреченность и звенела животная готовность бороться за жизнь до конца. И поэтому он звучал с особенной молодой мощью.

— Ну, пойдем-ка. Авось да поспеем из лесу выйти.

Они заспешили по тропинке теперь уже в ногу. Мальчик удивился, что едва выдерживает темп, заданный бабушкой. Старуха, однако, шагов через двести задышала мелко и с лихорадочным сипом. В спину их подталкивал штормовой ветер, словно метла свирепого дворника гнала по дороге ворох сухих листьев. Но старуха все медленнее и медленнее перебирала кривыми ногами, а вскоре совсем остановилась. Замер рядом с ней и мальчик в синих шортах и зеленой тенниске.

— Ты что, баб?

— Задохлась совсем, что!

Сумрак отнимал зрение, обертывал холодным покрывалом. А сверху опускалось на лес что-то изжелта-сизое, с трудом удерживающее рев, ломающее вековые сосны, как спички. Надвигалась не та гроза, во время которой можно, загибая пальцы, с азартом считать расстояние до сверкнувшей молнии: «раз, два, три, четыре…» Грядущая буря — лиловый бутон невиданного цветка — распускалась прямо над головами путников, грозя насыпать им за шиворот колючих семян. И проворная дождевая свора уже настигала людей. Шелест стал звонче и отрывистей, все ближе лаяли гончие дождя, скача по растрепанным веткам и сучьям.

— А куда бежать-то нам? — спросила сама у себя бабушка. Она слегка отдышалась и теперь глядела в сторону далекой деревни, усиленно растирая ноющее бедро. — Там за лесом поле у нас под парами. Широченное. На открытом месте молния скорее найдет. Тут оставаться надо, — она огляделась, — да ведь и тут нельзя! Вон сосны и елки долгие какие. Не дай бог, ударит в одну, а она тебя и накроет, хребет перебьет.

Откуда-то из ледяных высот стратосферы снова донесся сухой рокот. Ромка вдруг заметил, что уже давно молчат птицы и кузнечики. Бабушка вновь взяла мальчика за руку и потянула за собой.

— Туда не туда, а надо идти, пока ноги несут. Хоть бы до опушки добраться. Там у нас подлесок пожиже, бузина да орешник, да молодой осинник. В грозу, коль уж выбирать, то под низкими деревцами хорониться лучше.

Они снова заспешили, две иголочки в хлопающем полотнище. Одна потолще, другая потоньше. Мальчик озяб, несмотря на быструю ходьбу. Холод подтянул его тонкие мышцы, выпрямил узкую спину, прикоснулся к каждому ребру. А рука старой женщины была горяча и крепка.

Дождь уже не шел и даже не лил как из ведра. Он стрелял в землю разрывными снарядами, ахал сверху острыми, точно копья, струями. Но все-таки хвойные лапы и широкие листья кое-как защищали путников. И все вышло так, как задумала бабушка. Лес поредел и перетек в прозрачную опушку, сквозь которую можно было бы разглядеть и поле, если бы не свинцовая грозовая тьма.

Сверкнуло красным. И тут же гром рванул воздух в клочья, словно толстый брезент разодрался. Под ногами вздрогнула земля, что-то простонало в чаще. Протяжно всхлипнули лиственные кроны. Ромка понял, что боится так, как никогда ничего не боялся. Это вам не отчиму показывать троечный дневник. Страх — великий, тяжелый — вгрызался в кости, распирал непокрытую голову.

Позади, теперь уже совсем близко, затрещал ствол, лихорадочно задрожали вершины, задетые падением мертвого тела.

А новая вспышка полыхнула прямо у земли, словно молниям тесно стало на небе и они выталкивали друг друга все ниже и ниже. Ромка и пикнуть не успел, как бабушка обхватила его, согнувшись, и накрыла всего целиком с головы до пят, словно завернув в свою густую надежную плоть. Его нос оказался где-то между ее грудей, колени и лодыжки растворились в ее икрах. Мальчик дернулся было в попытке освободиться, но инстинкт подсказал, что теперь, если молния и высмотрит их под древесным пологом, то ударит в напряженную спину старухи, а его не заденет. И он прильнул к теплу, к опоре, к живой кровле.

Над ними сверкало и било, лупило, полыхало, да наотмашь, да на весь свет. И гроза в смертельной удали своей не знала о сжавшихся в комок людях. Она гуляла, жила как умела.

Мальчик, крепко обвитый прочными бабушкиными жилами, понял, что никакого зла нет и в помине в этой убийственной кутерьме. Никакой несправедливости в попаданиях молний, в шумном падении стволов. Но ведь все равно страшно! И хочется спастись и выжить. Пусть и нет злого умысла, но слепая безмозглая гроза-то — вот она, рвет и мечет, разит, убивает. Как же быть? Куда деваться?

— Держись, внучек, держись, — повторяла старуха, — скоро пройдет, скоро ветром ее снесет на реку, а потом на город.

 И когда отлетели к себе за облака острые вспышки, утянулся за горизонт последний громовой раскат, бабушка освободила Ромку, и оба глубоко и сладко вдохнули искрящийся озоном воздух.

— Ф-фу, ну и дала прикурить, — сказала старуха, выжимая снятую с плеч косынку. Волосы ее сильно намокли и некрасиво облепили крупную голову. — Напугался? Ничего. А стоять нечего, живо давай шевели мослами!

 

И путь их был ровен, не короток, но и не длинен. Через умытое поле, по узкой тропинке сквозь острую частую стерню, под прикрытием ласточкиных воздушных патрулей. Бабушка прикидывала про себя, что пока будет греться самовар, она спустится в погреб за малиновым вареньем. А после чая сварит овсяную кашу на топленом молоке. Да нет, что же кашу-то? Кашу на завтрак, а на обед зарубит отчего-то переставшую нестись пеструху, сварит бульон. Надо внука Ромашку откормить за три месяца. Вон синие жилки у него дрожат на коленных сгибах, и уши просвечивают, и в разрезе воротника между шеей и грудной клеткой видна такая сквозная голубенькая ямка, что слезы наворачиваются.

А Ромка удивлялся, как долго тянется этот день. Вспоминал утро на станции и с трудом узнавал себя в капризном шкете. Нет, теперь, случись что, он не будет прятаться в бабушкином подоле. Ни за что не будет. Если придется, он сам ее защитит. И маму тоже, и сводного брата. Хоть что приключись: буря, крушение, или преступники нападут. Ребята в кино и не такое могут, чем Ромка хуже? И отчима защитит тоже, если что, потому что он слабый. Даже Ромкиных слов боится, и себя боится. А вдруг — настоящая гроза? Кто же их всех от нее заслонит, если не Ромка?

Ведь, в сущности, так хорошо, когда солнечные полоски, прошедшие сквозь жалюзи, лежат на столе, и профессионально поставленный мужественный баритон негромко напевает в соседней комнате:

 

«Когда на сердце тяжесть,

И холодно в груди…»