Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 74




Михаил СИНЕЛЬНИКОВ

Foto3

 

Родился в 1946 г. в Ленинграде, в семье перенесшей блокаду. Детские и юношеские годы провел в Средней Азии. Рано профессионализировался как литератор. Поэт, исследователь литературы, эссеист, переводчик, главным образом, поэзии Востока. Составитель ряда поэтических антологий. Автор 23 стихотворных книг, в том числе, однотомника (2004), двухтомника (2006), сборника «Из семи книг» (2013). Академик РАЕН, Петровской академии и Турецкой академии поэзии, лауреат многих отечественных и зарубежных премий, в том числе, Премии Ивана Бунина, Премии Арсения и Андрея Тарковскихъ, Премии «Глобус» за интернационализм творчества.

 

 

«СНОП МОЛНИИ…»

 

Когда мне передавали соответствующие приглашения, несколько лет я колебался в своём решении выступать на Кузнецовских конференциях. Ведь я далеко не принадлежал к числу друзей Кузнецова. Он был человек высокомерный, и мало с кем вообще здоровался. Со мной, например, он не здоровался. И хотя обстоятельства нас сводили вместе и даже при весьма благоприятных условиях, тем не менее его высокомерие или предубеждение, по понятным для меня причинам, не позволяло нам близко общаться. Поэтому я, может быть, не имею права говорить о нём. Однако, как сказала не слишком любимая Кузнецовым Анна Ахматова, «Наш век на земле быстротечен И тесен назначенный круг, А он неизменен и вечен – Поэта неведомый друг...». Каковы бы ни были при жизни наши отношения и предубеждения, я думаю, что в конце концов для писателя самым дорогим лицом является тот, кто будет его читать. Итак, я говорю в качестве читателя.

 

Конечно, Кузнецов и сам испытал большое влияние самых разных авторов. Он, безусловно, был очень начитанным человеком. И мне даже мерещится, что в его стихах присутствовал не то что Йейтс, но даже и театр Кабуки с его культурой ужасающих масок... А если уж говорить об англосаксонской традиции, то надо не Йейтса в первую очередь называть, а, конечно же, Киплинга с его балладами. И надо признать, что не бесследно прошло для Кузнецова чтение Багрицкого и Тихонова, то есть имело место по существу то же самое, лишь опосредованное воздействие Киплинга. Вообще, знаете ли, влияние Киплинга колоссально на русскую поэзию – больше, чем его влияние на английскую, потому что для нас имперские проблемы и переживания ещё не потеряли своей актуальности и остроты, а англичане давно отреклись от Киплинга. И вот весь русский XX век испытал влияние Киплинга – от Клюева и Гумилёва до Высоцкого. Это, конечно, было, это бесспорный факт... И, разумеется, на Кузнецова влияли, не могли не повлиять, русская традиция и русская проза. Для Ахматовой были важны Толстой и Достоевский. А для Кузнецова, конечно, в первую очередь – Платонов, который, в общем-то, и на всех нас повлиял. Я, кстати, в факте влияния ничего позорного не вижу. Таковыми видятся мне генезис и путь Юрия Кузнецова.Хотелось бы сказать о Юрии Кузнецове в контексте его окружения, времени, судеб его предшественников, упомянуть о его круге чтения... Прежде всего, надо отметить увлечение славянством, славянским миром, идущее ещё от Востокова. Далее –Афанасьев, который не мог предвидеть, конечно, что его оказавшаяся впоследствии великой книга станет не только предметом чтения многих поэтов, но для кого-то даже символом и знаменем. Кузнецов не первый обратился к славянскому язычеству. Был такой великолепный поэт Бутурлин со своими сонетами. Затем под влиянием Бутурлина увлекся темой Кондратьев. Люди литературные хорошо знают книгу сонетов Кондратьева, целиком посвящённую славянским божествам и божкам. Ценность этой книги прежде всего в её цельности. Я бы не сказал, что какой-то один сонет в ней лучше другого. Здесь Кондратьев открыл целый мир, отчасти вымышленный, но впечатляющий и весьма разветвленный, и хотя по уровню он не был значительным поэтом, тем не менее из истории поэзии созданное им не вычеркнуть. Отличие же Кузнецова, который, конечно, всё это знал и воспринял, попросту в том, что он был крупным поэтом, и благодаря своему природному дарованию и сильному, резкому характеру, он то же самое выразил неизмеримо сильнее. Более того, у Кузнецова это был не просто археологический изыск, но он (после Бутурлина, Городецкого, Хлебникова, Кондратьева) применил это ко всему объёму свершившейся российской истории. Вообще, если говорить об этом крыле словесности – там ведь было много талантливых людей. Я даже не касаюсь подлинно великого Клюева и даровитого, проникновенного Клычкова – это понятно. Но вот, ближе к нам, – чудесный Николай Иванович Тряпкин, который как бы маскировался под простачка, а на самом деле был сложным, изощрённым, изысканным мастером, очень разнообразным в своём творчестве. Или такие поэты, как Рубцов, Передреев (потом очень деградировавший) и еще другие. Конечно же, и Игорь Шкляревский. Я их всех считаю замечательно одарёнными (кроме Куняева, который просто переимчив и не одарён), и они все в общем создали замечательный фон для Юрия Кузнецова (Кузнецов принадлежит всё-таки к следующему поколению). Но Кузнецов внёс и что-то новое... Что? Возьмём Ахмадулину. Я не люблю её, считаю, что особенность её поэтики заключается в полном отсутствии содержания. Нельзя придавать чрезмерное значение теме, но у неё содержания вообще нет. Ценителям ее словесной музыки скажу, что это совсем не музыка (в том смысле, в каком она возникает из могучего переплетения и сражения словесных корней у Хлебникова и Мандельштама), а лишь растекающийся мелос. Однако, понимая любовь к ней читателей и отдавая ей должное, надо сказать, что она талантлива – и она угадала некую потребность времени в гармонизации поэтической речи. Поэтическая речь огрубела за счёт усилий прямодушного и совсем не бездарного фронтового поколения, и вот Ахмадулина со своей гармонизацией пришлась кстати. В лучшую свою пору она говорила, обладая каким-то биологическим чувством времени. Потом это превратилось в нечто безостановочное, но это уже не имеет значения, потому что поэт судится по лучшему, что им создано. Так вот, что касается Кузнецова, он несомненно угадал в советском застое, который мы все вспоминаем порой ностальгически, некоторую предгрозовую абсурдизацию жизни и ощутил накопившийся избыток лжи. И он стал певцом некоего иррационализма. И в этом его «крае света – за первым углом» он сказал нечто очень важное для всех, хотя и не прямо, не в лоб  выраженное.

Позволю себе и критический взгляд. Кузнецов начинал с плохих стихов. (Все начинали с плохих стихов, кроме Пушкина, у которого плохих стихов нет; Лермонтов, скажем, начинал с горы плохих стихов.) Но это были странные стихи. Плохие, но странные. Те, кто начинал писать гладко, те гладко и продолжили. А вот из плохих, но странных стихов – возникают сильные. Однако Кузнецов не удержался от соблазна издать и эти слабые стихи. Он мало написал в лучшую свою пору, каковой я считаю всё-таки 70-е годы, когда все были поражены его стихами, и когда сразу стало ясно, что нечто решительно новое пришло в поэзию. Его наследие кажется мне, так сказать, трёхчастным. В промежутке между слабыми стихами и тем, что он писал в последние годы, были удивительные стихи 70-х годов. А потом произошла роковая вещь. Это произошло, скажем, с Тихоновым (и вообще это частый случай), когда поэт повторяется, когда стихи уже не взрываются в каком-то синтаксическом неистовстве, но как бы следуют некоему приёму, принёсшему первоначальный успех.

При этом, конечно, талант Кузнецова был очень велик, и сильные стихи, сильные куски вещей возникали у него до самого конца. И были замечательные поэмы, кстати. Всё это говорит о масштабе. Однако мне не кажется удавшейся поэма «Сошествие в ад». У Бродского есть слова, обращённые к Ахматовой: «Всего важнее – величие замысла». Конечно, в этой поэме Кузнецова есть величие замысла, хотя бы потому, что здесь налицо дантовский замах – попытка создания отечественной «Божественной комедии» (а это ведь высочайший мыслимый образец – Эсхил и Данте!). Поэма, конечно, еретическая, потому что трудно себе вообразить Христа, кого-то убивающего, тем более ребёнка... Однако дело-то даже не в этом. Поэзия может быть и еретической, и декадентской, и даже кощунственной, как у Пушкина в «Гавриилиаде». Дело в том, что поэма Кузнецова сильна лишь отдельными кусками. Сомнительна также сама идея помещения в ад не только евреев и масонов, что, допустим, понятно, характерно для автора, но и Свифта, Вольтера и других товарищей... Конечно, они все многогрешны. Но, понимаете, если их всех и совсем туда отправить, то образуется пустота в нашей культуре, в мировой культуре.

Кстати, о Бродском. Некоторые критики говорили о его влиянии на Кузнецова. Это мне как раз кажется сомнительным... Но всё же правда заключается в том, что этими авторами – Бродским и Кузнецовым – завершается русский поэтический двадцатый век. Кузнецов, конечно, не является, как некоторые говорят, последним общенациональным поэтом. Я вообще не знаю, что значит «общенациональный поэт». Поэт – это три тысячи верных читателей, передающих наследие детям и внукам, ибо стадион в Лужниках – это фикция и иллюзия. Но поистине и Бродский, и Кузнецов – это итог, да. Лично мне всегда было ближе творчество Кузнецова. Вероятно, оно действительно «первичнее». Беда в том, что Кузнецов был человеком, хотя и мудрым, но нетерпимым. Может быть, вспоминая трагическую историю России со всем тем, что было в этом веке, он был нетерпим к так называемым «маркитантам», к Самойлову и Левитанскому. Это всё с достигнутой высоты эстетически правильно и понятно мне. Но он был не столь справедлив по отношению к Бродскому, который был, конечно, более крупным, то есть подлинным, поэтом. Он был совсем несправедлив к Мандельштаму и Пастернаку. Всё-таки он путал, отождествляя торговца Ицека со Спинозой и Гейне. Ведь нелюбимый им Гейне повлиял, по словам Ницше, на его язык и стиль. Я не собираюсь углубляться в эту тему, но у Кузнецова было, видимо, то предубеждение, которое является следствием глубокого знания и освоения таких вершинных явлений культуры, как философские вещи Ницще, Шпенглера, Шопенгауэра, и при этом некоторой недооценки базисных вещей. Блок говорил, что, признавая величие Библии, он всё же должен напомнить о другой части базиса европейской и мировой культуры – о том, что нам осталось от Гомера и Платона. А тут, у Кузнецова, произошло отторжение ветхозаветной части общего наследия. А наследие едино, что и показал, и напомнил, в частности, ислам, и первоначальный, и суфийский. У Кузнецова же есть антиисламские высказывания, которые меня тяготят, поскольку я хорошо представляю себе предмет, являясь составителем антологии исламских мотивов в русской поэзии, мотивов, очень важных для Пушкина, Лермонтова, Бунина и многих других. В эту тему я тоже не буду углубляться, но некоторое предубеждение у Кузнецова здесь должен констатировать.

Кроме того, нельзя согласиться с его, не сказать женоненавистничеством, но с «женоотторжением» в поэзии. Да, конечно, нынешнее изобилие поэтесс сводит с ума и свидетельствует о распаде всей культуры. Но безусловно и то, что в русской поэзии были Каролина Павлова, целый ряд замечательных поэтесс Серебряного века, и, знаете ли, Ахматова, которую я считаю лучшим поэтом XX столетия.

В словах критиков и литературоведов наших времён очень редко звучит слово «метафизика». А ведь именно к Кузнецову оно, конечно, имеет прямое отношение.

Некоторые написанные Кузнецовым стихи, хотя, вероятно, они писались с тысячью поправок, но в своём итоговом виде производят такое впечатление, как будто они существовали всегда. Вот удивительное стихотворение «Но русскому сердцу везде одиноко...». Чтобы такое написать, нужно воистину душой, сердцем чувствовать русский язык! «Одно уплывает, одно засыхает...». Любой, меньше чувствующий, написал бы: «одно...» и «другое...». А он сказал: «одно...» и «одно...». Это и есть глубочайшая жизнь в слове, это и есть – поэзия! Таких стихов у Кузнецова немало. А ведь остаться в русской поэзии хотя бы одной строкой, одним великим стихотворением – уже счастье.

Я нередко припоминаю роковые и убийственные слова Юрия Кузнецова: «Пять поколений после Блока серы». Но нет причин говорить о самом Кузнецове только на фоне его времени. Конечно, настоящий, правильный взгляд – это взгляд от начала словесности: существует ли поэт Кузнецов на фоне наших самых великих поэтов? Конечно, существует. У Фета есть стихи: «...орёл, сноп молнии неся мгновенный в верных лапах». Кузнецов нам дал некий «сноп молнии», который, правда, как-то недолго просиял... Но в конце концов не имеют значения уход и отсутствие массового читателя. Всё равно истинных читателей немного. Поэзия от этого не перестаёт быть общенациональной. И я думаю, что Кузнецов – бессмертный, нетленный поэт.

Мне было предложено несколько слов сказать и о Кузнецове как переводчике поэзии. Он ведь в числе прочего перевёл «Горный венец» Петра Негоша. Я здесь не собираюсь вести речь о собственном поэтическом творчестве, но скажу, что на меня лично из живых поэтов по-настоящему повлиял только один – полузабытый акмеист Михаил Зенкевич. (Ну, разумеется, все подлинные поэты, которых я встретил в жизни, на меня так или иначе повлияли, но все, так сказать, отшлифовывающе, а формообразующе – именно он.) Не потому что он такой великий поэт, но потому что он нёс некое начало. Он был русский Леконт де Лиль. (Кстати, и Кузнецов, видимо, испытал влияние этой струи в мировой поэзии.) И вот Зенкевич первым перевёл «Горный венец». Я сам даже подарил это первое издание югославам, когда был у них в гостях на поэтическом празднике. Но приходится признать, что перевод Кузнецова, конечно, сильнее. Потому что он живее, в нём большая сила самоотдачи, хотя он и не столь правилен академически...

Я должен также заметить, что Кузнецов (и это тоже существенно для его поэзии и поэтики) принадлежит к тем немногим русским поэтам, которым удавалась плохая, неточная рифма. Это проходило у ранней Ахматовой, у раннего Тихонова, может быть, иногда у Слуцкого – и всё. Кузнецовская же порою приблизительная рифма проходила и в собственных стихах и в переводах, и потому что у него была большая энергетика строки. Его переводы совершенно замечательны. Туркменские переводы, переводы из сербской поэзии и в общем всё, за что он брался, отмечено большой отдачей и энергетикой. Это относится и к переводам из нашего общего с Кузнецовым друга, азербайджанского поэта Мамеда Исмаила, который как-то даже добился того, чтобы мы сидели вместе с Кузнецовым за одним столиком в ресторане. Одно из моих любимых стихотворений Мамеда «Гранат» в передаче Кузнецова обладает очень большой и вдохновенной силой. В данном случае вышло так, что крупный поэт и в переводе выглядит большим, крупным поэтом, что вообще-то бывает крайне редко. И здесь блистательный успех Юрия Кузнецова.

Литинститут, 21.02.2014