Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 73




Foto1

Мария ЧЕНЦОВА

Foto6

 

Родилась в 1977 году в городе Тольятти.В 1994 году поступила в МГУ им. Ломоносова на факультет муниципального управления.  В 2005 году переехала в Москву и через год поступила в Литературный институт им. Горького в семинар критики Владимира Ивановича Гусева. На четвертом курсе перешла в семинар прозы Алексея Николаевича Варламова. Окончила Литературный институт в 2012 году. Участник семинара критики Совещания молодых писателей при СПМ 2013 года, по его итогам рекомендована в члены СПМ. Живёт в Балашихе.  

 

 

ЧАСЫ

Рассказ

 

Марина проснулась раньше будильника. Она посмотрела на часы: стрелки-усы показывали семь утра. Девочка потянулась — из тёплого конверта показались ладони и ступни. Марина посчитала от десяти до одного, как ее учил дядя, чтобы быстро встать. Потом, сбросив резко одеяло на пол, села на кровати. Она зевнула, посмотрела на потолок и пошла к ванной. Но, не дойдя несколько шагов, вернулась в комнату, встала около окна и стала смотреть на весенний двор. Она глядела на снег и пыталась мысленно вдохнуть его запах. Она вообразила, как едет по лыжной трассе, как обгоняет впереди идущих, как ощущает солоноватый привкус во рту от холодного воздуха. Ее охватила привычная дрожь перед соревнованиями.

Сегодня воскресенье и закрытие сезона — эстафета. Она бежит первым этапом. У нее похолодели ладони, и она стала гнать мысли о соревнованиях. Боялась, что растеряет настрой. Тренер Светлана Ивановна всегда ей говорила за день до гонки: «Марина, а ты лучше вообще ни о чем не думай! Пользы будет больше. Ты просто разозлись и пробеги хорошо!». Она стала заплетать косички из бахромы оконной занавески. Она считала: «Раз, два, три!». Она плела и смотрела на еще темное небо и считала звезды. Тут она мысленно представила, как стартует, как вырывается на поляне одна из первых, и вклинивается на первый, самый сложный подъём. А потом одна петля — спуск, подъём, вторая — подъём - спуск, проезд по прямой и выезд на поляну лыжной базы.

Эстафета три километра — в этом году она перешла в средний возраст. Ей десять лет — первый юбилей. Ей подарили первые часы — квадратный циферблат, по синему полю мелкими звездами разбросаны цифры. Она думала: «А может, есть такое созвездие Часов? Надо спросить у папы. Очень бы хотелось, чтобы было. А если нет, то оно вот, на моих часах». А еще она гордилась тем, что часовой механизм очень старый — от первых маминых часов, которые ей подарил папа, Маринин дедушка, на окончание школы. Девочка никогда его не видела, но радовалась, что у нее есть дедушкин подарок.

Первое время она по нескольку раз в день подносила левую руку к лицу и пристально смотрела на стрелки и дожидалась, когда большая дрогнет и сдвинется с места. Особенно часы помогали, когда она получала в школе тройку или падала или ссорилась с подружками. В такие моменты она думала: «У меня на руке — часы!». И проходили и грусть, и плохое настроение.

Марина думала: «Надеть часы на сегодняшнюю гонку или нет? Жалко очень, но будет спокойнее. Они как будто помогают. Вот на прошлое соревнование не надела — и что, проиграла. Каких-то десяти секунд не хватило до первого юношеского разряда. И даже знаю где — на последнем подъеме пожалела себя, не поднажала, не выложилась. Надену!».

Она тихо прошла в ванную, умылась, почистила зубы, забрала сложенную с вечера сумку из комнаты. В кухне зажгла свет, поставила вариться овсянку.

На белом столе стояла глубокая тарелка, наполненная крашеными пасхальными яйцами. Вчера Марине так нравилось смотреть, как папа их красил. Она сидела на табуретке около окна и сдирала луковую шелуху. Отец налил в большую кастрюлю воды, опустил шелуху, которая не сразу тонула, а плавала, словно крупные лепестки цветов, и поставил на плиту. Вода закипела и он аккуратно, положив каждое яйцо в ложку, опускал их в ставшую ржавой воду. Через десять минут он слил с кастрюли кипящую воду, налил холодную, а еще через пятнадцать минут выложил яйца в тарелку с зеленой каемочкой.

Марина правой рукой помешивала кашу, а левой легко дотрагивалась до яиц. Гладенькие, но не все ровно прокрашенные яйца так и притягивали ее.

Она вспомнила, что Пасху в ее семье отмечают второй раз. Первый, в прошлом, в восемьдесят шестом году, ей запомнился тем, что утро было солнечное, снег почти весь сошел, а стоящая на подоконнике верба пустила небольшие корешки.

Они всей семьей — папа, мама, она и младший брат Вова — собрались на кухне. Мама сказала папе: «Христос Воскрес!», а он ей ответил: «Воистину Воскрес!». И показал Марине с Вовкой, как можно «биться» яйцами. На маринино счастье, она дольше всех продержалась: папа с братом брали уже по третьему яйцу, а она своим непобедимым яйцом растрескивала их с обоих концов. «Побеждённые» яйца сиротливо лежали на плоской тарелке и ждали, когда их съедят. Потом пришли соседи, и родители пошли их поздравлять.

Марина доваривала кашу и вспоминала, а что же еще было в день её первой пасхи. Но почему-то больше ничего не вспоминалось.

Она доварила кашу, выложила в тарелку и начала есть. Посмотрела на часы и увидела, что уже почти восемь часов, а выходить ей в пятнадцать минут девятого. Марина ела кашу, а сама смотрела на груду яиц. И тут она отложила ложку, встала и подошла к тарелке.

Она взяла в каждую руку по яйцу, удобно зажала в левой руке одно, а вторым примерилась и острым концом ударила: леворучное яйцо треснуло. Марина запрыгала от радости и тихо прокричала: «Ура!». Потом перевернула на другую сторону и ударила еще раз — опять победа! Девочка вытащила крупную плоскую тарелку, и треснувшее яйцо положила в центр. Она смотрела на одинокое яйцо и жалела его как побежденного врага. Тут она подумала: «Не переживай, скоро ты будешь не одиноко!». Взяла в левую руку следующее тупым концом вверх и ударила по нему: хрясь, и, как ей казалось, вечно непобедимое яйцо покрылось трещинами и перекочевало в левую руку, а новый победитель — в правую.

Куча треснутых яиц росла. У Марины от азарта порозовели щеки. Она подула на густую челку, чтобы не мешала. От волнения ее руки потели, и она вытирала их о свитер. В кухне только слышалось: «треск-треск», «хрясь-хрясь», «ранен», «убит», «молодец». Можно подумать, что кто-то в такую рань сам с собой играет в «морской бой».

Марина уже не смотрела на тарелку, когда надо было потянуться за очередным снарядом. И только когда ее рука нашарила пустоту, то, взглянув на пустую тарелку и на яйцо-победителя, она поняла, что пасхальная битва окончена.

Ей показалось, что прошло много времени, а взглянув на часы, увидела, что большая стрелка как раз подошла к десяти минутам. Она весело подмигнула большой стрелке-усику, сверху на гору аккуратно поставила победившее яйцо и пошла одеваться.

Она вышла из подъезда, вдохнула воздух, который перестал быть колючим, и обрадовалась: наконец-то запахло весной. Она взяла горсть снега, поднесла близко к лицу и принюхалась - пахло яблоками, мороженым и мокрыми ветками. Марина шла по направлению к автобусной остановке и думала: «Вот бы сегодня обогнать Катю Полевую!».  Ее фамилия ей всегда казалась летней.

В три часа дня Марина поднималась по лестнице к себе на четвертый этаж. Она не стала ждать лифта, а медленно шла и считала ступеньки. Она раз за разом прокручивала сегодняшнюю гонку:

«Снег действительно оказался такой, что как говорится, «катили любые дрова». За двадцать минут до эстафеты Светлана Ивановна настраивала всех на гонку — она убеждала всех не бояться, объясняла, что лыжи хорошо подготовлены. Ее черная голова поворачивалась то в одну сторону, то в другую — она хотела, чтобы ее слышали все. Она смотрела на каждую девочку и каждой говорила что-то свое. Тае Кузнецовой сказала: «Тебе упорнее работать в подъём! На спуске отдохнешь! Просто ты себя жалеешь там, где сложнее!». Ире Протасовой: «Ты бежишь вторым этапом — половину гонки пристраиваешься за кем-то, а в конце обгоняешь и ускоряешься!». Алене Хромовой: “Алена, очень прошу, пожалуйста, аккуратнее на спуске — пониже присядь и прижми крепче руки к бокам. Потеряешь при падении на спуске десять секунд — потом сложно наверстывать». А Марине сказала: «А ты лучше вообще не думай! Ты же на первом этапе — просто глаза вперёд, чаще работай руками и ногами, и захоти победить! Все, на выход!».

На старте девочки выстроились в шеренгу. На Марине висел матерчатый номер «13». Через одну девочку стояла Катя Полевая — она тоже бежала первым этапом. Она опиралась на палки и казалось, что уже бежала. Взгляд упорный, маленькая морщинка залегла между бровями, веснушки напоминали разбрызганный по лицу морковный сок, выбившуюся из-под шапки светло-рыжую прядь свободно колыхал ветер. Марина тоже стала смотреть вперед, сильнее сжала рукоятки палок. Но в последний момент приподняла рукав ветровки и посмотрела на часы. И через десять секунд  по поляне пронеслось: «Старт!».

Марина не помнила всей гонки. В памяти только осталось то, что на середине поляны ей кто-то наступил на палку, и она, слетев с руки, упала. Пока Марина с громко бьющимся сердцем поднимала ее, почти все стартующие оказались впереди. Но, посмотрев на часы, она сказала тихо: «Помогите!» и побежала, не помня себя. На финиш она приехала третьей, обогнав, Катю Полевую на пять секунд. Хлопнув Алену по плечу, передав эстафету, она села на корточки и, уставившись в блестевший на солнце снег, стала сплевывать соленую слюну. В горле саднило, руки немного тряслись, но в душе было столько ликования — я победила Катю Полевую! Первый раз!».

Чтобы еще раз вспомнить часть гонки, Марина специально спустилась на один этаж и снова стала подниматься.

Марина открыла коричневую дерматиновую дверь. Стала раздеваться и прислушиваться: через закрытую кухонную дверь слышалось грозное «бу-бу-бу».

Она побросала одежду около порога, зашла в кухню и громко сказала: «А я сегодня выиграла у Полевой!». Но Марина наткнулась на молчание. Отец сидел за столом, а перед ним стояла тарелка побеждённых яиц. Вова жался в углу кухни, около холодильника. Мама стояла около раковины и держала в руках синее мокрое полотенце.

Отец громко крикнул: «Это ты переколотила яйца? Ты чего, совсем уже?».

- Петя, не кричи на нее, - тихо сказала мама.

- Будешь ты мне указывать, что говорить! Нет, ты подумай! Все до одного! Что я людям дам, когда они к нам придут? Да сейчас в магазинах ни одного яйца нет — все пораскупали! Где сейчас купишь? - кричал он еще громче. Его лицо покраснело, маленькие серые глазки, похожие на собачьи, утонули в мелких морщинках. Крупный кулак ударил по столу — тарелка с яйцами немного отодвинулась.

- Папа, правда, я не знала, что их нельзя бить. Ты же помнишь... - лепетала Марина.

- Когда я тебе такое говорил! - перебил отец. Он отвернулся к окну, сжал в комок занавеску. Потоптался на месте, подскочил к маме, вырвал у нее полотенце, начал мять в руках и, размахнувшись, бросил в угол, где стоял Вовка.

Он подошел к Марине, отпихнул ее и вышел из кухни. А девочка жалобно говорила ему вслед: «Папочка, я, правда не знала, не знала...». Она смотрела на маму, но она отвернулась и стала домывать посуду. Она подошла к брату, и тот положил ей руку на плечо. Марина постояла так несколько минут и пошла в детскую. Около двери она услышала, как раздался звонок.

Она стояла около окна и смотрела на залитый солнцем двор. Около песочницы восторженно прыгали воробьи, приветствуя весну. По щекам девочки текли слезы. Она комкала в кулаке занавеску. И думала про себя: «Ну, почему же он мне не верит? Почему? Ведь я правда не знала!».

Тут Марина посмотрела на циферблат и представила, что она не в своей комнате, а бежит по синему полю от одной цифры к другой, потом падает в синюю траву и кричит: «Эге-ге-гей!». И ей постепенно становится легче. Слезы понемногу высыхают, словно лужи на летнем солнце, откуда-то взявшийся в горле комок пропадает, дыхание выравнивается.

В сердце, правда, поселяется какая-то соринка, но, глядя на весёлых воробьев, Марина её почти не ощущает.

Она смотрит и говорит: «У меня на руке - часы!».

 

 

НОЧЬ В САНАТОРИИ

Рассказ

 

Дети не слышали, как ключ повернулся в замке два раза. Они сидели на кроватях, уже одетые в пижамы. У шестилетней Любы синие зайцы бегали по зеленому полю, а у четырехлетнего Феди — бурые медведи летели в открытом космосе.

Брат с сестрой посмотрели сначала на белую дверь, потом друг на друга. Карие глаза Любы встретились к серо-голубыми Федиными, и оба улыбнулись. Спрыгнув на прохладный пол, они побежали к грязно-коричневому шкафу, открыли нижние ящики и стали копаться в них.

Люба с Сашей два дня назад приехали с родителями в пригородный семейный санаторий. Папа с мамой жили в соседнем корпусе и каждый день ездили в город работать на завод, а дети целый день ждали их приезда. Они играли и гуляли, ходили на процедуры, сидели на первом этаже корпуса и смотрели в заснеженное окно. Тёплым дыханием они оттаивали на стекле островки и глядели на зимний мир. Люба наблюдала, как падает снег, как постепенно на маленьких елочках, росших около крыльца, нарастают белые холмики, как старомодные шапки-пирожки. Она видела в старом бабушкином альбоме своего дедушку в такой зимней шапке, похожей на папаху. И ей казалось, что ёлки стоят в папахах, словно солдаты, готовые к бою. А Федя любил смотреть за людьми, входящими в корпус. Особенно ему нравилось смотреть, как все топают ногами около входной двери, отряхивая снег с обуви. Он, с входящими в такт, тоже топал ногами, обутыми в синие сандалии, по теплому полу.

Все дети ночевали в общих спальнях. А Люба с Федей приехали позже на один день и их поселили в комнате вместе с мальчиком Артемом. Он был старше Любы всего на один год, но очень важничал: он дразнил Федю медведем, а Любе показывал язык и дергал ее за косички. Он даже стянул с одной косички зеленую ленту и спрятал ее.

В первую ночь Люба с Федей хотели облить Артема водой или выставить его обувь за порог, но потом передумали. Они испугались его шумной мамы, которая заходила проведать сына. Брат с сестрой вздрогнули, когда неожиданно распахнулась дверь и в комнату вошла крупная черноволосая женщина. Она громко сказала: «Ну, дети, здравствуйте!». Она размашисто пошла по направлению к кровати Артема. В это время он играл на первом этаже. Его мама заглянула в тумбочку, пошелестела пакетами. Она производила так много шума казалось бы простыми движениями, что Люба с Федей вжали голову в плечи. Ее маленькие руки, с обломанными, но чистыми ногтями, выдвинули один ящик, второй — глядя в них, она презрительно усмехалась. Она прошла к шкафу, проверила полки. Нагнулась и провела пальцем по полу, и поднесла близко к глазам. «Грязь!» - жестко сказала она и вышла, хлопнув дверью.

Федя с Любой переглянулись, и, взявшись за руки, попытались выйти: они немного застряли в дверях, но руки расцеплять не захотели. Кое-как они протиснулись и побежали вниз.

На второй день Артем чем-то отравился, и родители взяли его в свой корпус.

Люба с Федей сидели на полу и копались в нижних ящиках шкафа. Они выбрасывали свои вещи и закидывали их обратно. Потом им надоело и они, молча переглянувшись, открыли ящик Артема. Они хитро улыбались.

- Ну что, спрячем его вещи? - спросила Люба у брата. Федя утвердительно кивнул, и рука его сама потянулась к деревянному расписному пеналу. Люба уже протягивала артемин носок. Брат быстро запихивал в него карандаши, фломастеры, ручки. Потом они переложили из коробок жвачки в карманы брюк. Солдатики поменяли «зимние» квартиры — из дальнего ящика они переместились в мешок с трусами и майками. Люба с Федей шарили глазами по полкам, но больше ничего не находили, чтобы такое перепрятать.

Они вернулись каждый на свою кровать и стали рассказывать друг другу сказки. Потом Люба подошла к кровати Артема и вытащив из-под покрывала подушку, начала колотить ее. Ей быстро надоело, и она стала ходить по комнате туда-сюда.

Тут Федя сказал: «Люба, я писать хочу!». «Да выйди в туалет! Тебя что, провожать, что ли? Хочешь, вместе дойдем?» - сказала сестра.

Федя надел сандалии, подошел к двери и толкнул ее. Она не поддавалась. Мальчик толкнул ее ногой. Дверь оставалась запертой.

- Да нянечка закрыла ее! - пискнула Люба. Она побежала, стала стучать в белую дверь, похожую на стену.

- Нас заперли! Что делать будем? - уже в отчаянии крикнула она. - Ты сильно писать хочешь? - спросила она.

- Оччччень! - только и сказал Федя.

Люба села и просунула руку в дверную щель — на руке шелушилась сухая краска. Она походила туда-сюда по санаторной камере.

- Да, зря ты пил кефир! Да еще и за меня выпил! - грустно сказала она. Она шла по комнате, руки ходили туда-сюда как у марширующих солдат. Федя сидел около двери, поджав под себя ноги, и хотел уже заплакать.

Тут любин взгляд скользнул по столу, стоящему около окна. Коричневый, под цвет шкафа, с полированной поверхностью, на облезлых неровных ножках, если облокотиться на него, то он будет походить на лодку, качающуюся на волнах.

На нем стояли три стакана: один пустой, второй с яблочным компотом, третий с чаем. Чай и компот принесли Артему после обеда.

Люба подошла к столу, взяла пустой стакан и подала брату: «Давай сюда писай!». Федя подозрительно посмотрел на протянутый сестрой стакан и сказал: «Ты чего, не, я не буду! Сама писай».

- Так я же не хочу! Выйти же ты не можешь? В трусы писать тоже не будешь, ведь так? Остается... - сказала она настойчиво и еще ближе подошла к Феде со стаканом в руке.

- Да не буду я, ты чего... Так видно будет же... - отвернувшись от стакана, сказал он. А сам еще больше сжался от желания помочиться.

- Давай писай сюда и все! А мы компотом разбавим! - Люба шла на него баржей и была неумолима.

Федя сдался, и меньше чем через минуту послышалось спасительное журчание. Люба долила на треть компота в стакан и поставила на тумбочку к Артему.

Повеселевший Федя сидел на кровати и болтал ногами. Люба рисовала домик и солнышко. Спать они не хотели.

Через час бывший пустой стакан наполнился еще на треть, и Люба уверенно разбавила его компотом.

Еще через два часа в стакане не было места, и Люба часть вылила с полупустой стакан с компотом. Ей показался странным цвет, и она разбавила его чаем. Она понюхала и сказала: «А что, компотом пахнет! Почти».

Они уснули далеко за полночь. При включенном свете. Федя лежал, закутавшись в одеяло, а Люба в обнимку с подушкой.

На следующий день после ужина Федя с Любой бежали в свою комнату встречать родителей. Они открыли дверь и радостно закричали: «Папа! Мама!».

Родители стояли около стола и серьезно смотрели на детей. Брат с сестрой стояли, прислонившись к холодной стене, и не могли посмотреть в глаза отцу. Люба теребила подол платья, а Федя считал пальцы на руках, попеременно загибая и разгибая их. 

- Ладно, к стене подойдите! - сказал Павел Петрович. - Так, писали в компот? А? - спросил он сквозь смех. Он хотел сохранить всю серьезность, но не мог удержаться. - Ха-ха-ха! Ну, так как же? - продолжал он и уже хохотал. Мама подошла и тоже сурово посмотрела на Любу и Федю. Но глаза ее улыбались.

- Ну, дверь нянечка закрыла. Все заперто. Не в трусы же? Не на постель Артему же... - прошептала Люба. Но она уже видела, что родители не сердятся и спрашивают просто так.

- Так писать хотелось! - только и говорил Федя.

- Не, вы представляете? Сидим мы с мамой в комнате, вас ждем. Тут влетает такая шумная женщина — волосы растрепаны, руки в кулаки сжаты. «Я мама Артема!», - кричит. Ходит по комнате — проверяет тумбочки, раздвигает шторы, выдвигает ящики шкафа. И тут к тумбочке подходит. «О, чем тут моего сына поят?» - и хвать стакан и отпила треть. Тут она подбежала к форточке, еле успела открыть — выплюнула и как давай кричать: «Это чем поят моего мальчика? Это что, мочу ему налили в стакан вместо компота? Они что, его убить хотят?». И с руганью побежала в столовую. Я ей только вдогонку крикнул: «Люди же лечатся мочой! Уринотерапия!».

Федя и Люба стояли около стены и смеялись. Тут открылась дверь и вошла мама Артема с пустым стаканом в руке.

 

 

ШТОЛЬЦ

Рассказ

 

Сколько Дима себя помнил, они  всегда ссорились: дня не проходило без перепалки и ругани. Она обзывала его рохлей и лежебокой, а он ее – шуршалкой; она злилась на него за то, что он любил посидеть и помечтать над книжкой, а его бесило, что она пыталась переделать все домашние дела; услышав, как он в четырнадцать лет разговаривает с девушкой по телефону, зло сказала: «Рано еще по девицам бегать!» - а он потешался над тем, что она в автобусах на полу искала деньги. В восьмом классе он звал ее не «бабушка», а Штольц, а она его – Обломов. Родители больше походили на детей из старшей группы детского сада, которые не желали выполнять распоряжение воспитательницы, но все-таки подчинялись ей - так бабка забрала всю власть в семье. Отец с матерью ее боялись, они злословили за спиной, но открыто возмущаться не решались. Она была худа, вечно ходила в длинных пестрых юбках, когда ее что-то раздражало, то вскидывала по-птичьи руки; седые волосы всегда стригла под «каре». Она передвигалась по квартире подпрыгивая, очень часто насвистывая «Синий платочек». Однажды Диме приснился сон: носовой синий огромный грязный платок летит, летит как ковер-самолет, и медленно приземляясь, накрывает его полностью, спеленывает, увязывает, а потом вдруг взмывает вверх и продолжает свой полет…. А Дима сопротивляется, пытается избавиться от куска материи, сначала сжимается в комок, а потом резко пытается распрямить руки и ноги, а освободиться никак не может... А платок все несет его и несет, все дальше и дальше….

Бабушка решала, что готовить на обед, когда покупать холодильник, куда ездить отдыхать, какие Димке читать книжки и с кем дружить. Но однажды, когда Дима учился в институте, у бабки случился инфаркт. В семье произошла рокировка: Штольц вынужденно вела жизнь Обломова, но решать за всех не перестала.

От постоянного сидения дома скандальность у Штольца переросла в истерию; ей было скучно, и от бездеятельности она придумывала всем различные поручения. Своими замашками она напоминала графиню из девятнадцатого века - то ей хотелось красной рыбы, то дважды за день просила вымыть пол в ее комнате, то желала, чтобы ей почитали вслух. Родственники попробовали переставить телевизор из гостиной в ее комнату, но бабушка питала к нему необъяснимое отвращение.

Родителям доставалось меньше - они работали. Больше всего страдал от бабки Дима, но довольно быстро он научился огрызаться или делать вид, что ее не слышит.

Сам того не сознавая, спас от бабушкиного террора отец Димы, Кирилл Андреевич: он подарил матери старый, но добротный цейсовский бинокль. Старушка сначала смеялась над подарком, и кричала, чтобы от нее убрали эту ненужную вещь. Но через несколько дней семья резко ощутила перемену в доме: бабушка ругалась меньше, и ощущалось, что выдавала она привычный набор ругательств больше по привычке; стала питаться за общим семейным столом, чтение вслух было заброшено. Всем троим была интересны, отчего произошли изменения в доме, но прямо спросить у старухи они не решались.

Вечером, проходя мимо комнаты Штольца, Димка услышал глухое бормотание. Он тихо приоткрыл дверь и увидал, что бабушка с биноклем в руках сидит на стуле около окна и заглядывает в окна близстоящего дома. Со спины было видно, что старуха надолго задерживается перед каждым окном. «Вот вырядилась как пугало – что это за тряпье надела! Вчера было лучше! И что это  у тебя за дурацкие цветочки на юбке? Так… Куда направилась…?». Дальше парень слушать не стал, а тихонько без скрежета, опустив железную ручку, притворил дверь, и пошел на кухню.

У старушки началась «вторая молодость»: она была всем довольна, никому особо не докучала. Днем развлекалась с биноклем, а ночью спала. Но однажды родители и Дима около полуночи проснулись от вопля: «Ну, что же ты!!! Да не так ты её… Да сверху, сверху!!! Вот сосунок!!!». Все побежали в старухину комнату, подумав, что ей приснился кошмар. Резко ворвавшись в комнату, включили свет и увидели такую картину: Штольц, семеня около окна с биноклем в руках, орала как болельщик на футбольном матче. Услышав, что кто-то к ней зашел, она неожиданно замолчала и, растянув рот в улыбке, сказала: «Спать что-то не хочется… Бессонница замучила…». Повисло многозначительное молчание. Каждый ждал, что кто-то другой начнет говорить первым. Но, не дождавшись, Кирилл Андреевич, спотыкаясь на каждом слове, сказал: «Мамочка, ааа… мможно чуть потише не сспать?». Штольц только хотела возразить и уже злобно прищурила глаза, а её рот, сузившись в жесткую полоску, стал похож на почтовый ящик. Но в последнюю секунду передумала и просто отвернулась, не став ни с кем разговаривать. Все трое, потоптавшись на пороге, разбрелись по своим комнатам. Больше ночью Штольц никого не беспокоила.

Через два года у Штольца резко упало зрение. Слабые глаза через линзы бинокля видели туманное изображение. Старушка заскучала. Она стала приставать к сыну, чтобы он принес что-то посерьёзнее бинокля. Обозвав цейсковское устройство ничтожной лорнеткой, она чуть не выбросила его из окна на головы прохожим.

Кирилл Андреевич через несколько дней принес ей подзорную трубу. Бабка была в восторге: ее мутные зеленые глаза ожили, в них даже появилось подобие искр, взгляд засуетился, руки от нетерпения теребили подол юбки. Как только отец Димы установил ей трубу, показал, как наводить резкость, менять ее, то Штольц тут же шикнула на него: «Кыш, кыш…». В доме опять запахло спокойствием.

Когда Штольцу надоедало наблюдать за соседними окнами, она укладывала трубу в футляр, как ребёнка в конверт, баюкала ее, пришептывая что-то ласковое. А бинокль лежал на книжной полке и пылился. Иногда он попадался ей на глаза, а она при этом кривила губы и только вздыхала.

Через несколько месяцев подзорная труба была заброшена Штольцем как детская игрушка — черный футляр одиноко лежал рядом с биноклем на полке и пылился. Штольц стала намекать на то, что было бы неплохо водворить дома телескоп. Кирилл Андреевич попытался объяснить маме, что телескоп — громоздкая вещь, но старушка капризничала и говорила: «А я хочу! Телескоп! Прямо здесь!». Она даже пыталась плакать — слезы катились и застревали в морщинках. Когда понимала, что реветь бесполезно, то, медленно промокнув щеки, глаза и подбородок, шла на кухню и начинала безобразничать. Старушка то как бы невзначай опрокидывала стакан с чаем, то брала бутерброд, и он сам собой падал маслом вниз, то срывала занавеску, обрывая крючки, и она печально висела на оставшихся двух-трех.

Сначала Дима кричал на Штольца, пытался объяснить ей, что бутерброд лучше съесть, а чай — выпить. И телескоп все равно не появится. Штольц только хитро кривила губы и шептала: «А я все равно добьюсь своего!».

Старушка от скуки выходила в коридор, когда слышала, что кто-то приходил и, выставив вперед сухонькую лапку с наманикюренными ногтями, протягивала ее гостю и цапнув его, тащила в свою комнату побеседовать. Обычно она отпускала гостя с книгой или какой-нибудь старинной чашкой, привезенной ее мужем с войны из Германии. Диминым приятелям и знакомым родителей было неловко уносить с собой вещи, и они оставляли их хозяевам. Они складывали подарки Штольца в чуланчик, прикрыв их старыми одеялами.

Штольц постепенно забывала о телескопе, а бинокль и трубу все реже вытаскивала из чехлов — её все меньше интересовали окружающие. Она уже могла перепутать имена домашних, у неё тряслись руки, когда она ела суп, часто задумывалась и смотрела поверх головы собеседника. Но каждое утро она четким голосом, словно диктовала домашнее задание в классе, говорила, что приготовить на завтрак, обед и ужин.

Когда Дима учился на третьем курсе института, Штольц, выйдя из своей комнаты, случайно упала и ударилась головой о косяк. Дима, придя домой после четвертой пары, увидел лежащую на полу бабушку, похожую на сломанную ветку — худые руки вытянуты вперед, на них лежала маленькая седая голова, а около неё — большая лужа крови; её ноги в меховых тапках высовывались из-под пестрой юбки. Дима в первую очередь даже не смог подойти к Штольцу, а смотрел на уже ржавую лужу, и ему становилось страшно — под мышками выступил пот, руки резко стали холодными. Тут он увидел, что из кармана Штольца высовывается мятый носовой платок. Он взял его, стал тереть кровь, а она не отмывалась. Тут он бросил его, коснулся руки бабушки и вздохнул свободнее — она оказалась теплой. Дима бросился к телефону, и срывающимся голосом вызвал сначала «скорую», а потом позвонил родителям.

Дима захлебывался:

-Папа, папа! Там бабушка, она упала, лежит, и лужа крови, и я не знаю что делать...

- Ну, как же так... Как же... Так ты спроси у бабушки, что делать, - только и говорил Кирилл Андреевич.

- Папа, ты чего... Ведь бабушка... - сначала бормотал Дима, но потом бросил трубку и сел около бабушки и почему-то нащупал на тонкой беспомощной венке пульс и стал считать его. Он уже досчитывал до тысячи, когда услышал резкий звук дверного звонка.

Штольц провела в больнице две недели. В себя она не пришла, и её отправили умирать домой. Рана на лбу затянулась, но шрам, похожий на короткую молнию, еще синел. Постепенно он бледнел, но след от него остался у нее навсегда.

Штольц жила, не понимая, что она живёт — она иногда открывала глаза, но они ничего не видели; аппетит у нее был хороший, и она ела все, что ей давали — особенно нравились сырники со сметаной, которые она раньше терпеть не могла, и гречневая каша с молоком. Иногда съедала кусочек мяса или рыбы. Хлеб поглощала большими кусками. Пила молоко или слабый чай. Ее кормили с ложечки — чаще всего Дима. А вечером, когда он пропадал на улице — Анна Георгиевна, его мама. Для нее Штольц стала вторым ребенком. Всю жизнь, которую прожила в чужой квартире как тень, она не ожесточилась на свекровь. Она никогда ей не перечила. А только вздыхала, когда Штольц повышала голос или переходила на крик.

Постель меняли раз в неделю. Обмывал маму Кирилл Андреевич. Он приносил таз с тёплой мыльной водой, брал губку и, откинув одеяло, начинал тихо проводить ею сначала по рукам, потом по животу, потом по ногам. Напоследок он осторожно краем губки дотрагивался до лба, щек, скул Штольца, и, протирая лицо, он видел не сухой рот, измятые щеки и бледный лоб в морщинах, а молодое крупное лицо матери, живые, задорно блестевшие карие глаза, крупный рот с вывороченной нижней губой и тонкие, всегда выщипанные брови.

В первую неделю дома Штольцу подкладывали судно, но потом просто надели ей памперс.

Анна Георгиевна по привычке заходила в комнату к старушке и спрашивала, что приготовить, но натыкаясь на молчание и вспоминая, что Штольц ответить ничего не сможет, шла на кухню и сама сочиняла меню.

Приходил вечером Кирилл Андреевич и сев на кровать к матери, рассказывал, что он делал на работе, отчитывался о расходах, о покупках.

Однажды Дима зашел в комнату Штольца и подошел к полке, на которой лежали бинокль и труба, легко стер пыль и уже хотел взять их, но что-то его остановило. Он решил забрать их потом, на следующий день.

А в эту ночь ему приснился сон. Он сидит в своей комнате и устанавливает на компьютер программу. Резко скрипнув ручкой, заходит Штольц — в белой ночной рубашке, с накрашенными губами и со свежей стрижкой каре. Она шустро подошла к Диме и погрозила сухим кривым пальцем, на котором красной каплей загибался наманикюренный ноготь. «Не смей брать мои вещи! Бинокль и трубу не трожь! А как умру, положи вместе со мной. Буду оттуда глядеть на вас!». И, вытащив, синий платок, помахала им, и пошла к двери. Она исчезла за дверью, а платок остался в комнате и стал летать. Он то садился Диме на голову, то легко скользил по руке, то норовил вытереть нос. Но парень все уворачивался. Тут, перекувыркнувшись в воздухе, как акробат, платок взмыл к потолку и испарился.

Больше Дима не подходил к биноклю и подзорной трубе.

А через полгода Штольцу резко стало хуже — она перестала есть, постоянно мотала головой из стороны в сторону, особенно ночью кричала истошно: «Мама! Мамочка! Забери меня отсюда!». Руки загребали что-то. Рот сначала кривился, а потом из него лилась слюна. В первый раз, когда Дима ночью услышал ее крик, он прибежал, включил свет и увидел Штольца. Он сразу кинулся к полке, взял бинокль и трубу и сунул их ей в руки. Ловко схватив их, она крепко зажала и резко успокоилась.

Она не ела неделю. Не открывала глаз — только веки немного подрагивали. А руки сжимали бинокль и трубу. Дима заходил к ней и следил за лёгкими движениями одеяла и понимал, что она еще жива.

Штольц умерла на рассвете. Она тихо вздохнула и не выдохнула. Одеяло успокоилось. Рядом с ней лежали по обе стороны труба и бинокль.

Утром, когда Кирилл Андреевич привычно зашел к маме рассказать, что он будет делать, он не заметил, что она умерла. Он рассказывал о походе к сантехнику, о скором ремонте, и случайно его рука коснулась ее руки — он отдернул ее от резкого холода.

Хоронили ее днем, в хороший солнечный весенний день. Народу было мало. На кладбище около могилы сказали несколько слов, закопали, поставили крест, на котором была прибита её фотография и надпись: «Надежда Викторовна Петренко (12. X. 1930-15. IV. 2005) ».

Дима смотрел на ее имя и не узнавал его. Он смотрел на крест, и ему стало пусто без бабушки. Он, который изнывал от ее ига, и мечтал от него избавиться, пока еще не привык обходиться без него. Ему чего-то не хватало.

За всеми похоронными хлопотами, которые он взял на себя, толком не смог с ней попрощаться. Родители подходили и спрашивали его совета. Он отвечал, машинально что-то делал, куда-то ходил.

Только в последнюю минуту он о чем-то задумался, и, взяв с полки бинокль и трубу, положил их в гроб. 

И, стоя около холмика, Дима загрустил. Он представил себе, как она, в своем пестром платье, со стрижкой каре, держит в сухоньких руках трубу и бинокль, и попеременно всматриваясь в окуляры, наблюдает за ними.

Тут, вспомнив, как она шустро передвигалась по квартире, подумал: «Ну, задашь ты там жару!».