Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 71




Foto1

Исаак ЗИНГЕР

Foto2

 

Foto3

 

Дорогие читатели!

Я всегда писал для всего человечества, к которому, разумеется, относитесь и вы, тем более что ваша высокая человечность подверглась испытанию многими бедами и страданиями. Надеюсь, мне удастся на свой лад повести разговор с русским читателем.

Я горжусь тем, что журнал «Иностранная литература» намерен опубликовать в русском переводе[1] мои произведения, которые  переведены на многие языки.

13.03.88.

Исаак Б. Зингер

 

 

«Зингер считал, что миру как источника хватит авторизованных им самим переводов на язык Шекспира и Твена, благо переводили писатели, и очень хорошие – Сол Беллоу, например. Здесь лежит корень легендарного предсмертного зингеровского гнева на Россию: он же просил! – а в первом русском издании вместе с романом «Шоша» есть рассказы, переведенные Львом Беринским с идиша... Зингер хотел даже в гневе, говорят, вообще запретить переводы на русский, — но не успел, умер».

Артем Липатов (quis?)

 

Эти две заставки я подобрал как документальное подтверждение того, что одной из весьма устоявшихся, но от этого не менее дурацких сплетен в современной всесветной окололитературе является блеф о том, что Ицик Башевис был против, запрещал и чуть ли не судом грозил за попытки переводить его тексты с оригинала, с языка идиш. И поэтому, дескать, бедным переводчикам по сей день приходится подавать его своим английским, немецким и прочим, а в последние годы и русским читателям, пользуясь в качестве источника опять же английскими, немецкими и прочими уже опубликованными переводами коллег, что втройне губит значение всех этих вместе взятых горе-переводов, но что, разумеется, ни издателей, ни книготорговцев не беспокоит: как прозу Башевиса ни исковеркай – не залежится! Ну а нью-йоркский «комитет», продающий искателям правá умершего автора – вот уж кого это всё не... pardon...

Л.Б. Акко, декабрь 2013 г.

 

Ицик Башевис[2]

 

 

 

ЗЕРКАЛО

(монолог беса)

 

א

Эта сеть – стара как Мафусаил и как паутина мягка, вся – в прорехах и дырах, а еще и сегодня нет надежней сети на свете. Устанет бес за вчерашним днем гоняться или в подветренных крыльях мельницы кувыркаться – устроится в зеркале, как в засаде паук, и сидит, и можете не сомневаться: муха в невод его попадется! Дал Бог женскому роду кокетство, особливо молоденьким и красотой наделенным, особливо ж – богатым и разумом не сверх меры обремененным, у которых к тому же пустого времени много, а развлечений –  половицы считать от окна до порога.

Нашел я такую бабенку в Крашнике, городке захолустненьком, страшненьком. Отец деревом промышляет – по лесам разъезжает. Муж – в плаваньях: плоты в Данциг сплавляет. У матери на могиле ветры траву пропылили. Вот она, Цирл, так её звали, и слонялась одна по дому, кругом старые сундуки, лари, обитые кожей, альмер дубовый на ножках изогнутых, а в нем книжки в шелковых переплетах. Старуха-служанка глуха, а молодую горничную одна занимала повесть: всё с клезмером, с музыкантишкой то есть, сидит смехоёвничает – со смехом чаёвничает... Нет у Цирл подруг – и откуда бы вдруг, если в Крашнике женщины ходят в мужских сапогах, сами мелят пшеницу на жерновах, щиплют перо, варят юшку, беременеют, рожают мальчонку либо девчушку, тянутся стаями за похорона­ми этакими воронами. О чем было ей, Цирл, красавице, выросшей в Кракове, ценительнице искусств и книголюбке, –  да о чем было ей разговаривать с местными этими чуче­лами, с раками в юбке? Лучше раскрыть томик немецких стихов, сесть что-нибудь вышивать по канве бисером – Моисея с Ципорой, Давида с Вирсавией, Артаксеркса с царицей Эсфирью. Роскошные платья, напривезенные супругом, душнели в шкафу; бриллианты и жемчуг мерцали во мраке шкатулки; шелковых её рубах, панталончиков с кружевами, даже под тугой платок убранных огненных грузных волос – никому видеть не довелось, вы скажете – супруг, но: днем – день, недосуг, а ночью – темно.

Зато была у Цирл своя комнатка на чердаке, «будуар» она у нее называлась, и висело там зеркало голубое – вода перед заморозью, перед тем, как стать льдом, – с легкой трещинкой посередине, в позолоченной раме, украшенной львами, змеями, розанами, венцами и чудищами-пиперностерами. На полу перед зеркалом мохнатилась под босыми но­гами медвежья шкура и стояло кресло с подлокотниками из кости, с плюшевым красным сиденьем. И что может быть сладостней, чем по­сидеть в этом кресле раздетой, голой, вороша боком ступни жестко­ватую шерсть и любуясь: вот какая ты есть! Кожа – атлас, груди – два упруго наполненных бурдючка, волосы – как в закат водопад, живот нежен и узок, ноги – стройные и высокие, как у индусок. Часами, бывало, сидит, наглядеться не мо­жет, и – хоть заперта дверь на крючок и задвижку – так и видит: входит в комнату принц. Или воин. Или охотник. Или поэт. Известно: все подспудное в мире желает вы­лезть на свет. Тайнам надоедает быть тайной, секретами. Любовь так и ждет, чтоб её выдали, предали. Святость – белые разметавши воскрылья, ждет, чтоб её осквернили. Небеса и земля поклялись, чтобы в мире что ни случалось – плохо кончалось.

Ну, я как набрел на эту красулю, сразу понял: моя. Только немного терпения. И вот – летний день, и опять она голая в кресле раскинулась, разглядывает свой левый сосок и вдруг в зеркале видит меня – черного, точно что ком смолы, длинного, как лопата, уши ослиные, рога козлиные, нос как у хрюшки, рот лягушки, ниже рта – борода. Глаза у меня из одних зенков – без белков. И так она оторопела, что испугаться забыла. Ей «Шма Исраэль» кричать, а она, дуреха, смеется:

– Ой, какой же ты страшный!

– Ой, – из зеркала ей отвечаю, – как ты прекрасна!

Похвалка моя ей понравилась.

– Ты, – спрашивает, – кто такой?

– Не бойсь, – говорю, – я бес, но не полный. Я – леший. Пальцы у меня, видишь, без ногтей, рот – без зубов, руки – тягучки, совсем как лакрица, рога – мякушки, воском готовы пролиться. А сила моя – в сладкоречье. Я – бадхен, шут, беру шуткой да флиртом, штука я, как говорится, с вывертом. А желаю я отныне разгонять твое унынье, затем что вечно ты одна и мне печаль твоя видна...

– Где ж ты был до сих пор?

– В спальне у вас, за печкой, где сверчок свирчит, мышь сухой веткой лулэва[3] шуршит, прутья вербы трутся вечером сонно, словом, вытряхнутая ẋойшайна[4]...

– Чем же ты занимался?

– На тебя любовался.

– Ой, и давно?

– Да не очень. Со свадебной ночи.

– Хм... Любовался... Чем же ты там питался?

– Благоуханием твоего тела, сияньем волос, светом глаз, грустью лба.

– Ну ты и льстец, и подлиза! – говорит она. – И в кого ж ты такой уродился?

Тут я и рад, понаплел ей сплошь чушь: отец мой, вишь, был золотарь, мать – ведьма. Спаровались они, значце, в погребе, на мотке гнилого каната, чи проволоки. А я – выблудок их. Жил я поперву на горе Сеир, в городке лапитутов, в кротовой норе. Но потом эти черти прознали, что отец у меня человек, и меня прогнали. И стал я скитальцем, бродягой несчастным. Ведьмам со мной не в охотку, на мне же ж пятно – отсвет бен-одема, сына человеческого. А дщери Евы, жены людские, духа моего избегают. Собаки на меня лают, дети, стоит мне показаться, плачут. Себе же на горе зачат, а что во мне страшного? Зла никому не чиню, и впредь не начну. Мне бы только смотреть на прекрасных супружниц, а если какая со мной освоится, свыкнется, посидеть, поболтать с ней, словцом перекинуться...

– О чем? Умных женщин так мало...

– Да ну… Умные в раю – подставочка для ног у красавицы.

– А моя ребецн учила меня наоборот.

– Твоя ребецн врет. Да и то сказать – откуда ей знать? По книжкам? У этих писак вот такая вот головенка – как у моли или клеща! Только вторят друг дружке, с гороху треща и прелестниц пугая – настоящие попугаи! Ты меня спроси! Ум – это только здесь, до первого неба, а оттуда и выше – всё красотой, всё желаньем и страстью дышит. Скажем, ангелы вот – и вовсе безголовый народ. Херувимы – не могут одолеть простой счет. Серафы – те возьмут совочек и играют в песочек. Оралимы – под Кисэ-ẋаковедом, перед Троном Господним пасутся, как стадо овец. Сам Кавьохл, то бишь Бог-Отец, умом не силен. Усядется он и тянет левиафана за хвост. Слишком уж прост, быку Шорабору дает себя облизать. А то сам начнет щекотать Великую Богоугодницу, между нами сказать – большую негодницу, а потом она яйца кладет: мириад штук в день, ну-ка – в год? Причем, многие из этих яиц – звезды...

– Врать-то брось ты! Потешаешься надо мной?

– Кто  над тобой  потешается, пусть у того на носу потешунчик вскочит и залупается! Был я потешник – весь вышел, теперь мое дело – либо всё как есть говори, либо помалкивай да сопи в две ноздри.

– Ну а как у тебя насчет этого... насчет детей?

– Я, госпожа моя, – мул. Весь наш род собою замкнул. Но – бывает спросону и потянет к женскому лону. И очень даже могу, если кто из них рад, облегчить одинокую женщину – на свой, правда, лад. Бо извращенье, разврат – мое святодейство, молитва моя – богохульство, ересь – хлеб, вино и пьянство – священнейший стих, гордыня – мозг костей моих. Ну, а вообще-то я умею две вещи: похабничать и кривляться.

Она засмеялась и говорит:

– Нет уж, не для тебя и подобных тебе родила меня мать. Ступай откуда явился. И лучше подобру-поздорову, не то приведу кишефмахера[5], – говорит, он тебя заговорами вытурит.

– Я говорю: турить меня незачем, обойдемся без знахарей. Я не из тех, кто навязывается, прощевай, сами уйдем...

И моя рожа рассеялась в зеркале – как дым.

 

 

ב

Семь дней не показывалась Цирл в своем будуаре. Я сидел себе в зеркале и дремал, ждал, когда любопытство возьмет в ней верх. Сеть раскинута, жертва уже на подходе, никуда ей не деться. Я зевал и обдумывал впрок то один, то другой мой будущий фортелек. Таковых-то, в общем, немало: можно, к примеру, в брачную ночь отнять силу у жениха. Можно трубу в синагоге забить. Или чтобы у магида-проповедника, скажем из Триска, в пятницу вечером, сразу после кидуша, вино скисло. Или у той благой девы из Лудмира на голове колтун заплести. Или в шофар забраться, а уж как только бал-текейе трубить возьмется... Или чтоб в городе Хелм у хазана глотка – часа два распевался – вдруг отказала... Да мало ль занятий у беса, а уж в канун Йомим-нероим[6], когда даже рыба в реке трепещет, от страха дрожит... Подремываю я, значит, мрею в грёзе, всякая, как говорится, лунная накипь в голову лезет, или семя индейского петуха… И вдруг – фу-ты ну-ты, ха-ха, входит моя раскрасавица! И глазами ищет меня, но меня, конечно же, нет. Смотрит в зеркало, но я, понимаете, сдох, мэт[7]. «Примерещилось,– слышу, бормочет, – привиделось... Ну и дела…». И сбрасывает с плеч халатик и остается в чем мать родила.

А я ж знаю, что муж не в отъезде и права их супружьи обоюдно они ночью справили, не зря ведь до звезд в микву сбегала… Но в Гемаре писано: жену злоохочую, как желоб дождем, не наполнишь...

Ах, ей скучно, этой Цирелэ-Рейзелэ, ей меня не хватает, глаза полны грусти. Моя! Моя! Уже в преисподней розги готовят, огонь под котлом разводят, черт-истопник, сам не грешник, собирает щепу и валежник. Всё на месте: вот сугроб снега, вот груда углей; вот крюк подъязычный, а вот щипцы для грудей; вот мышь, печень грызущая; вот глиста, желчь сосущая. А певчая моя птичка порхает, судьбы своей близкой не знает, ей и во сне не приснится такая жуть – и сидит она, и поглаживает то правую, то левую грудь. Ниже томный взор опустила – разглядывает живот, еще ниже – свой медальончик, тот самый, вот-вот, еще ниже – ах, что за пальчики на ногах! Чем бы заняться, думает, немецкую книжицу, что ль, почитать? Ногти пилочкой пополировать? Можно волосы распустить, как у феи у дикой. Муж ей духов понавез – и несет от нее розовой водой и гвоздикой. А вот последний его подарок – коралловая нитка на шее. Да ведь что есть Ева без Змея? Что благовония Рая без вони? Солнце – без тени? Бог – без Сатаны?.. И очи у Цирл желанья полны. Она вожделеет, алкает. Меня призывает. День такой солнечный, долгий, а в сердце – томленье, ожиданья осколки. Вновь и вновь ищет меня и зовет, и глазами, как курва, играет, и – вот оно что! – она и заговор знает: ветер-ветр, лети со склона; черный кот, приляг у лона; лев всех рыб сильнее в мире, плоть мою возьми, Берири[8]!

Только она это имя произнесла – я перед нею. Лицо её озаряется светом и радостью.

– Так ты не ушел?

– Ушел... Сейчас вот вернулся.

– Где ж ты был?

– А где перец черный растет. В замке шлюх, по соседству с дворцом Ашмодая.

– Опять надо мной смеешься?

– Глаз моих светоч, не веришь? Отправимся вместе! Сядешь мне на плечи, ухватишься за рога, а я крылья раскину и понесу тебя над горами и долами, а?

– Да я голая.

– А там одетых и нет.

– Муж не будет знать, где я.

– А он и сейчас не знает.

– А долгое ль путешествие?

– Короче мгновенья.

– И когда ж я вернусь?

– Туда кто попадает, вернуться назад не желает.

– Вот как? Чем же буду я там заниматься?

– На коленях у Ашмодая сидеть, заплетать косички в его бороде, есть миндаль, запивать медком.

– А потом?

– Ну, станцуешь ему, на щиколотки подвесят тебе колокольца. Лапитуты закружат в вихре тебя...

Вижу: хочется ей, да колется. Не наседаю, мечтательно так продолжаю.

– Понравишься моему господину – сам возляжет с тобой, а нет – отдаст тебя слугам-рабам, они за ним ходят толпой по пятам.

– А утром?

– Утра там не бывает.

– И ты тоже по... будешь со мной?

– Возможно. Если ради тебя... Обсосу косточку, как говорится.

– Бедный ты бедный. Правда, мне тебя жалко, бес. Но все равно никуда я с тобой не отправлюсь!.. Ишь ты, понравлюсь я его господину или не понравлюсь… Да у меня есть муж! У меня есть отец, золото, серебро, жупицы, шубы, туфельки на каблуках – самые высокие в Крашнике!

– Жалкие все вы святоши... Жалкие грешники...

– Да! Я – дочь и жена!

– Все ясно... Прощай!

– Постой... А что я должна?

– Во–о–о... Вот это разговор. Приготовишь корж из белой муки. Во­бьешь в тесто яйцо, чтоб желток с кровинкой. Добавишь сальца топле­ного да свиного жирка, да рябиновой, покрепче, настоечки. Испечешь все это на углях в субботу. А когда случится у тебя нечистая ночь, под­манишь его, муженька, к своей коечке, того-сего, а после всего дашь отведать ему пирога. Скажешь: ешь-ешь, купила, мол, втридорога. Да вином раззадорь, а потом его усыпи. Как уснет – полбороды ему отстриги и правую пейсу. Ты не бойся. Все золото выгреби, векселя сожги, ксубу[9] в клочки разорви. Украшенья свои и камешки под окно подбрось гою – местному свинобою[10]. Это будет подарок мой свадебный месье Сатане. И сразу ко мне. Путь наш проляжет от Крашника до пустыни – над полями поганок, над лесами вурдалаков; над руинами Содома, где змеи возносят Творцу свои гимны, а гиены, заслушавшись, вертят задами; где вороны проповедничают, а разбойники добродейничают. В той пустыне уродство – красота, кривизна – прямота, злодеяние – благом вознаграждается, милость – карается. Там пытка, страх и судилище – театр, веселое зрелище. Мода – вянет быстрей травы. Авторитеты лопаются как мыльные пузыри. Болтология там – синекура, тот пан – кто треплется ловко. А ценнее всего – насмешка, издевка! Чуть что – рога соседу в бока: не зевай, не валяй дурака!.. Так что, красотка, поторопись: жизнь коротка!

– Мне страшно, бес, я боюсь... 

– Все боятся, а к нам всё ж изволят являться.

Она что-то еще хотела спросить, отговорку или отсрочку себе испросить, но я – раз! и рожа моя пропала. Этот способ проверен и прост... А она прижалась губами к зеркалу и поцеловала меня… Под хвост.

 

ג

Отец плакал, муж рвал пейсы на обеих щеках, прислуга обшарила все амбары, дровяной сарай, погреб. Свекровь потыкала палкой в печной трубе. Балагулы и мясники отправились в лес, всю ночь жгли факелы, окликали, родичи взрыдом орали: «Цирл! Где ты, Цирл?». Эхо, взлетев, кувыркалось по верхушкам дерев. Заподозрили нашу красавицу даже в смертном грехе: а не в церковь ли подалась, там и спряталась? Но поп ихним Йешу поклялся, что: кхе-кхе, во храме не обреталась. Посылали за кишефмахером, посылали за старой гойкой-колдуньей, что на воске гадает, за мужиком, каковой в черном зеркале видит: кто умер, а кто еще только запропастился – поблукает и выйдет. Помещик – дал собак, те хотели взять след, но ежели я что-кого забрал – того на всем свете нет! Я летел уже, крылья раскинув, Цирл что-то мне там физдипела, но я глухоухим прикинулся – про что еще говорить! Покружил над Содомом, повисел над лотовой жинкой: три быка облизывали ей нос. Сам Лот в пещере сидел с дочерьми – бухой в стельку, как Лот! В мире призрачном, так называемом здешнем и грешном, всё вокруг изменяется, но нас оно не касается. Для нас всё остается как было – время застыло: Адам еще гол, Ева чего-то такого желает – сама толком покуда не знает; Змей ее соблазняет; Каин Авеля убивает; потоп льется; слон в ковчеге с блохой спознается; евреи глину в Мицраиме месят; Иов коростой покрылся и в язвы ногтями лазит – так и будет чесаться до скончанья времен!

По обычаю прежде, чем сбросить грешника в ад, зачинают игру, театр, маскерад. Сгрузил я кралю свою на горе Сеир, тороплюсь в сортир, а она мне: «Куда же ты, бес?»

Я ей:

– Стой и жди здесь!

Побежал, поприсел на вершине скалы, навроде дохлого нетопыря, и почем зря блещу двумя бельмами. Земля далеко внизу бурая, небо над нами желтое. Бесы, гляжу, хороводятся, стоят кружками, помахивают хвостами. Две черепахи целуются. Камень-самец и камень-самка похабно паруются. Появляется Шаберири, следом – Берири. Шаберири – этаким щегольком с погнутой шпагой, весь пышет отвагой, а сам дураком-дурак, на голове островерхий колпак, ноги гусиные, бороденка козлиная, нос под очками – вроде клёцки, и говорит по-немецки. Берири – то он обезьянка, то попугай. То он крысой прикинется, то он летучая мышь. Кыш!

 

Шаберири кланяется всем в пояс, выступает вперед и поет:

Хаца-плаца,

вот и наша цаца!

Ближе, Цирл, ближе к сердцу,

приоткрой нам свою дверцу –

там записочку найду,

ах, как манит в запись ту!

Он хочет обнять её, но Берири кричит:

– Не давай ему, этому пугалу, не давай ему воли – не оберешься вони! Под колпаком у него парша, а в штанах – ни шиша! Нужна ему бабенка – как выхолощенному мошонка. Он уже тысячу лет – аскет, покружит-походит, а потомства не производит. У него и отец был неспособный, и от этого очень злобный. А мамаша его еще девочкой поторговывала своей плёночкой. А дед у него – знаменитейший был Шел-Импот! Вот! – выбери лучше меня, я – Берири, у меня и своя избушка, и рядом – пивнушка. Бабка моя была прачкой у Прегрязной Наамы-виньетчицы. Мать ухаживала за девкой Бал-Шема, когда та ходила по-большому. Отец, мир праху его, жил заложником у раввина сего за нужником.

Шаберири тянет её к себе, Берири – к себе. Каждый как дернет – клок волос в лапе. Видит Цирл: попалась, зря не верила маме и папе. Да как заорет:

– Рятуйте!

– Это что еще за шлахмонэс-подарочек?[11] – вопрошает Гневливый сурово.

– Да так, бабенка одна. Корова. Голяком, как Вашти[12].

– Ну так уважьте!
Выскакивает оборотень:

– Ой, кто ж эта девушка, красоты такой необлядной?

Церемониймейстерша, вся распатланная, с луженой глоткой:

– Надо её б на кошерность проверить, как у нее там с насадкой?

– Если что – подправим, подлечим. Эй, могильщик, возьми на пробу легкое или печень.

– Караул! — кричит Цирл.

– Нечего-нечего... С воплями, барышня, ты, як це кажуть, мабуть припiзднилась. Теперь тебе, как говаривал некий из Пизы гонец, конец: пойдешь на жаркое и на холодец.

– Мамочка! — плачет Цирл и таким ором заходится, что эхо по всей пустыне расходится. Лилит просыпается, с её грудей сбрасывает свою бороду Асмодей. Та высовывает голову из пещеры, глазея. Каждый волос – змея.

– Чего она, сука, глотку дерет?

– Ей тут, видите ли, пупок ободрали чуток.

– И соли туда не забудьте... Ишь ты, пупок!

– Да спустить ей немного жирок...

Тысячи лет этим играм, но чернявой братве еще не надоели. Все знают здесь свои роли. Каждый бес имеет свой интерес. Каждый шут со своим делом тут. Кто ущипнет, кто ляжечку когтем кольнёт, кто перси царапнет, кто за передник, а кто за пердельник цапнет. С мужским-то полом грешникам вытерпеть еще как-то можно: самцы – хоть и черти, и терзают, да не до смерти. А вот ведьмы когда приступают – те пощады не знают: голыми руками таскай им кипящие горшки с потрохами; не сгибая пальцев, заплетай косичку меж рожками у их мальцев; без воды постирай им мерзкие простыни и наволоки с подушек; в горячем песке налови им лягушек; сиди взаперти, а пройдись параллельно снаружи; лезь в микву, а выйди оттуда сухой – как гусь из лужи; из камня им маслица взбей; бочку разбей, а вино не разлей!

Что ж до праведниц – те в раю пухлу задницу греют свою, вся раскинется, как в отеле, на отдельной пышной постели, все на грешниц с апломбом поглядывают и одну за другою похаивают.

А праведники – в креслах плетеных расселись, мудрствуют, парадоксами сыплют, нюхают табак, разъясняют друг другу – всяк на свой лад – "Маавар Йабок"[13].

Есть ли Бог? И в самом ли деле всемилостив он – Эйл Рахум? И ему ли пришло на ум этот мир сотворить? И может ли быть, чтобы он дал Закон этот – Тору? Придет ли Мессия, а то разговору... Вострубит ли Илия на шофаре своем, на Масличной горе, возвещая с высот её гордых тхиес-ẋамейсим – воскресение из мертвых? Сразится ли Всеблагой с Нечестивым, зарежет ли Бог Сатану? Или верно Дьявол предрёк, всех в бараний, мол, рог согну?.. Да ну, что уж мелкий бес знает про то, кто чем заправляет? И то сказать, будешь много знать – не успеешь бока подставлять... Мое свойство: верю в ересь, в еврействе она называется «апикорсим» – эпикурейство. Так вот: ничего, кроме атомов, нет; дикий гриб – белый свет. Такая чернилка, в ней дырка-макалка; чернила, видать, пролились: клякса ползет – вверх, вниз, взад, вперед. Клякса – суть бытия: глянешь слева – Эдем, глянешь справа – Голгофа; всё – в одной кляксе, от А до Я, то есть от Алефа до Тава. Время застыло. Одна эпоха сменяет другую, а Вселенная – все то же тойу-вавойу[14]. Впрочем, кто знает? Всяко бывает. Может, и праведен человек, и выберется из ямы? – когда-нибудь перед самым Концом Времен, перед ахрис- ẋайомим? Но пока что – командуем мы, так что, люди, лэс дин вэлэс дайен – несть законов, ни судей. Хоть ты трижды муку просей – полон помол отрубей.

Ну а я, бедный Мукце бен Пигуль, погань-срань невсубботняя, сижу себе снова в зеркале, скучаю. Новую бабочку, выпятив буркалы, поджидаю – жертву для Дьявола, посколь тую Цирл уже наша компашка схавала. Как говорит Иосеф де ла Рейна[15]: не выбрось нечистого покуда не обрел чистого.. Бог – это вечное Тейку – вечный вопрос без ответа, Сомненье сомнений. Ситрэ-ахрэ – сам Сотн и злобные духи – мерзость, конечно, и быть тут не может двух мнений. Но у них сила и власть. Они назначают кару. Как говорится, барѝ вэшэмá, и уж лучше пусть пока будет как есть, чем совсем на авось. Я учился в хедере и знаю Гемару.

 

Музыкальное переложение Льва Беринского

 

 



[1] Шесть рассказов Ицика Башевиса были опубликованы (впервые в СССР) в "Иностранной литературе" №4, 1989. Публикацию предварял скопированный мной "основной" абзац из небольшого письма автора, выражавшего в нем свое "вери прауд " и полное согласие на такую публикацию. При этом количество переводов им не ограничивалось, перечень текстов не уточнялся и сроки не определялись – что означало принципиальное согласие И. Башевиса на опубликование моих русских переводов с оригинала, с языка идиш. Юридически оформленного разрешения писатель в ту пору переводчику передать не мог, а переводчик и не мог бы его получить, поскольку ни один литератор в Советском Союзе – в каком бы жанре он ни работал и какого ранга он ни был бы – авторскими правами на плоды трудов своих до 1990 г. не имел, обладали ими только печатные органы и издательства, а они, в свою очередь, были все государственными. Государство же обеспечивало занятых в этом процессе литераторов гонораром, цензорами и зоной распространения – мою первую книгу стихов на идиш ("Дер зуникер велтбой" – "Советский писатель", 1998) изд-во решило распределить по магазинам и библиотекам Бурятии. Выложив на стол номинальную стоимость тиража и бутылку кубинского рома, я контрабандой вывез его на детских салазках со склада в районе метро "Аэропорт". Л.Б.

2 Под таким сдвоенным именем (без прибавления "Зингер") этот почти раёшный рассказ был опубликован в тель-авивском журнале "Ди Голдене Кейт" №26, 1956 г. Под этим именем автор и существует в литературе идиш, а семейную фамилию он указывал в иноязычных изданиях, в библиографиях и документах (см. выше его членский билет Пен-клуба).

3  Лулэв – пальмовая ветвь, обязательный атрибут праздника Кущей.

4 Вытряхнутая Осанна. Фразеологизм, означающий всякое старьё.

5 Кишефмахер – чудодей.

6 Ахрис-ẋайомим – покаянные дни.

7 Мэт – мёртв (иврит).

8 Берири, Шаберири  – высокие чины в еврейской демонологии.

9 Ксуба – брачный договор (отсюда русско-блатное "ксива").

10 Слово «гой» означает в Библии «народ» и относится чаще к неевреям, но в иных случаях и к сынам израилевым (Исход XIX, 6, - XXVIII, 36, 49, 50). Негативный же  смысл этому, как и, практически, любому другому слову, придает, бывает, контекст, в котором оно может быть употреблено, вспомним, с каким уничижающим смыслом произносились и применялись в русской и советской художественной литературе и публицистике такие, скажем, нормальные и эмоционально нейтральные слова, как «интеллигент» или «господин», вспомним, какая нешуточная угроза таилась в обращении к поэту Н.С. Хрущева «господин Вознесенский». (Л.Б. Из эссе "Вознесение над стерней").

11 Шлахмонэс – посылка пасхальных яств.

12 Вашти – Астинь, жена Артаксеркса.

13"Маавар Йабок" (иврит).– книга молитв и псалмов.

14 Тойу-вавойу – довселенский хаос.

15 Иосеф де ла Рейна – каббалист, жил в Испании в XV веке.

 

Слова древнееврейского и арамейского происхождения (помимо специально указанных) в тексте воспроизводятся в идишском (ашкеназском) произношении. Буквенный знак "ẋ" соответствует мягкому "украинскому" звуку "г".