Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 68




Ирина ИЛОВАЙСКАЯ-АЛЬБЕРТИ

Foto2

 

Волею судеб разлученная со своей Родиной, она всегда мыслила и действовала на благо России и ее будущего, руководствуясь усвоенными с раннего детства христианскими идеалами.

 

Ирина Алексеевна Иловайская родилась в 1924 году в Белграде в семье, покинувшей Россию после революции. В годы обучения в русской гимназии ее духовным отцом был выдающийся православный богослов священник Георгий Флоровский. Вышла замуж за итальянского дипломата Эдгардо Джорджи-Альберти. Италию она считала своей второй после России родиной (но впервые приехать в Россию ей удалось только в 1991 году).

Везде, где оказывалась вслед за мужем Ирина Алексеевна, она сразу осваивала язык той страны. В результате она свободно говорила и читала не только на сербском и итальянском, которые стали для нее родными, но и на французском, английском, немецком, испанском, чешском и греческом языках.

В течение нескольких лет Ирина Алексеевна Иловайская-Альберти вела передачи на радио “Свобода” и была одним из ближайших сотрудников А. И. Солженицына, работая вместе с ним в Вермонте. Многолетняя дружба связывала ее с А.Д. Сахаровым, Аленом Безансоном, Папой Иоанном Павлом II, Малколмом Пирсоном, баронессой Каролиной Кокс (вице-спикером Палаты лордов британского парламента) и другими.

В течение последних двадцати лет своей жизни Ирина Алексеевна была главным редактором газеты “Русская мысль”. За эти годы газета из эмигрантского издания превратилась в широко известный в мире и в России еженедельник, профессионально и глубоко освещающий события мировой и российской жизни в политическом, социальном, религиозном и культурном аспектах.  В июне 1999 года, на первом Международном конгрессе русскоязычной прессы, газета “Русская мысль” была удостоена награды от Президента России – диплома “За несгибаемость”.

В конце 80-х Ирина Алексеевна основала радио “Благовест”, а в 1995 году и Христианский церковно-общественный канал (радио “София”) в Москве, на волнах которого буквально до последнего дня своей жизни вела ежедневные передачи. Главной своей задачей Ирина Алексеевна считала осмысление всего, что происходит в мире, с христианской точки зрения.

Православная по крещению и воспитанию, она считала, что принадлежит к Вселенской и неразделенной Церкви, поскольку ее близкие – муж, дети и внуки – с рождения были католиками.

Скончалась 4 апреля 2000 года, похоронена в Бевании (200 км от Рима), на городском кладбище, где покоятся ее муж и сын.

 

Представленный здесь текст о Солженицыне является фрагментом расшифровок аудиозаписей, сделанных в 1999-2000 гг. в Москве, когда, по просьбе главного редактора «Софии» отца Иоанна Свиридова, Ирина Алексеевна в течение нескольких вечеров рассказывала о своей жизни. Текст почти не подвергался литературной редакции ради сохранения стиля живой устной речи Ирины Алексеевны.

Полный текст воспоминаний И.А. Иловайской выложен на сайте радиостанции «София» - http://radiosofia.ru

 

Владимир Ковальджи

 

 

ОТРЫВКИ ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О СОЛЖЕНИЦЫНЕ

 

Когда в Париже появился Максимов и «Континент», это было событие в жизни русского зарубежья. «Континент» они создавали вместе: Синявский и Максимов приезжали к Солженицыну в Цюрих и там обсуждали создание журнала. Солженицын позднее говорил, что «Континент» — его идея, он выдумал название и т. д. Максимов говорил, что ничего подобного. Но это они говорили каждый порознь. Первое время они сотрудничали, Солженицын писал в «Континент», но потом Максимов стал очень на Солженицына сердиться. Вряд ли это была мировоззренческая оппозиция, просто, я думаю, каждый считал себя главным.

Затем Максимов опубликовал в «Континенте» статью Синявского, которая начиналась знаменитой фразой «Россия-мать, Россия-сука». Против этого Солженицын совершенно взвился, сказал, что он в «Континенте» больше не участвует, выходит из редколлегии, что с таким человеком, как Синявский, нельзя иметь дела, что Максимов должен умереть от стыда, что мог позволить напечатать такие слова. Максимов ему ответил письмом, в котором попробовал объяснить, почему он это напечатал и почему не видит в этом ничего ужасного. А тот ответил очень обидными, оскорбительными словами, как он умел делать. После этого их отношения порвались совершенно.

 

Третья волна эмиграции приняла Солженицына очень плохо. Тот же Войнович, тот же Зиновьев, который его ненавидел всеми силами души, с Синявским борьба шла, разгораясь, все эти годы... Все это началось не сразу. Когда Солженицын оказался на Западе в 1974 году, никакой третьей эмиграции еще не было. Никто особо не реагировал, волновались о том, что с ним будет, когда он был арестован: неужели его отправят в лагерь, неужели его расстреляют. То есть реакция была, скажем так, правозащитная. По приезде, когда он сошел с самолета во Франкфурте, он попал к Бёллю – человеку, которого левая эмиграция очень ценила и уважала, он был под его прикрытием. А потом уехал в Швейцарию и почти не выступал, по той причине, что Швейцария, как страна нейтральная, поставила условие: никаких заявлений, никаких речей, ничего политического они не могут терпеть. Это и была главная причина, по которой он уехал из Швейцарии. Нейтральное отношение эмиграции к Солженицыну (я сейчас не говорю о первой волне — первая волна приняла его, стоя на коленях) длилось недолго, отношение к нему было очень недоверчивое.

Оппозиция появилась после приезда крупных писателей. Были некоторые заявления Солженицына, чересчур национал-патриотические, в таком духе: Россия — это идеал, ничем не запятнанный, не зачерненный. Это было воспринято плохо. Большинство третьей эмиграции приняло его в штыки: он не писатель, все, что он говорит, никому не нужно, это неинтересно, плохо написано… Идеологическую точку зрения выразил яснее всех Войнович (хотя он отрицал, что это Солженицын, но это, конечно, Солженицын выведен в его книге «2042»). Должна сказать, что я не помню ни одного человека, пишущего более или менее грамотно, кто бы его защищал или говорил о нем доброе слово.

 

Для западной прессы его прилет был триумфом. Отчасти так продолжалось долго, это есть даже и сегодня. То есть, и сегодня есть группы, течения в западных странах, особенно во Франции, которые продолжают говорить, что, что бы он ни сделал и ни сказал – это не так важно, главное, что он открыл им глаза на коммунизм, заставил понять, что это такое. Без него они бы этого не поняли, поэтому они ему благодарны и считают его кто героем, кто подвижником, кто великим мыслителем. Я считаю, что он действительно сделал великое дело, этого забыть нельзя и нельзя не быть ему за это благодарными. А что случилось с ним потом — это, мне кажется, другая часть его истории.

 

Описать Солженицына нелегко, потому что он — очень странная смесь. Я думаю, что он не очень умный человек. И в этом — основа всего. В то же время он человек, у которого, безусловно, был какой-то дар… Ему как будто что-то открывалось, каким-то почти чудесным образом. Он что-то видел, что-то понимал и что-то замечал в мире вокруг себя, в людях, чего другие не видели, не понимали и не замечали. Но как? Точно не умом. Чем-то иным, интуицией что ли. Может быть, нет слова для определения. Были странные моменты, о которых, я помню, он рассказывал сам. Например, когда он переделал всю первую часть его возлюбленного произведения «Красное колесо», которое, я думаю, лучше бы он никогда не писал, потому что оно отчасти погубило его талант и его жизнь. Это было его idee fixe. «Август 14» был впервые написан еще в Советском Союзе, а на Западе он его переделал очень сильно, потому что получил доступ к архивам. В Советском Союзе его ни в какие спецхраны не пускали, поэтому на основе чего он думал писать исторический роман или историческое исследование, я не знаю. Но, тем не менее, начал. И он был совершенно поражен и потрясен, в частности, американскими архивами, над которыми работал очень много. Но он работал — это опять-таки для него характерно — не стараясь понять, что в этих архивах есть. Он старался найти в этих архивах то, что ему нужно. Он, конечно, находил это, потому что это все там было. Но там было и очень многое другое, что он полностью игнорировал.

Он жил отдельно, у него был деревянный дом, специально построенный, в котором он жил на последнем этаже, и ночевал, и ел. Там был собачий холод, больше 16 градусов не бывало никогда. Он после лагеря совершенно не выносил жару. В соседнем доме, где жила семья, температура была нормальная. Иногда он приходил ужинать с семьей, но далеко не всегда.

А тут он вдруг пришел утром завтракать, что было событием небывалым. Весь дом всполошился, все забегали во все стороны: Боже мой, пришел Александр Исаевич! Он сказал: «Сегодня ночью ко мне приходил царь (все поняли сразу, что речь о Николае II). Он со мной говорил и сказал, что я все неправильно написал. И я сейчас буду переделывать». После этого он переделал всю ту часть «Августа 14», которая касается Николая II, Александры, всей семьи. Первая часть уже была опубликована и, между прочим, была очень слабая, банальная: ну, был Распутин, ну, был больной царевич… А тут вдруг действительно появился живой Николай II, и все, что вокруг него, просто засверкало жизнью.

Приходил он к нему, не приходил, видел он его во сне, было это что-то такое, что было суммой всего, что он за это время прочел, и в этот момент созрело и дало какой-то результат — я не знаю, я не могу этого объяснить. Потому что он был абсолютно уверен, что к нему приходил Николай и сказал: что ты делаешь?

 

Чувства юмора у него не было. Он мог стараться шутить, но это у него не получалось. И никогда о том, что его трогало.

 

О его силе и энергии. Начнем с того, что без этого он бы просто не выжил. Рак-то у него был действительно. Ему дали три недели жизни, после которых он прожил десятки лет. И никто не знает, как это получилось и почему. На мой взгляд, самая лучшая его книга — «Раковый корпус», настоящая, я ее люблю. В ней он описывает свою жизнь, свои переживания. И в ней он проявляется как человек. Помните, когда он выходит из больницы, когда его отпустили умирать, и когда он идет по Ташкенту, видит цветок… Как он описывает этот цветок! Сколько тут любви к жизни, любви к творению… Но позднее этого у него больше не было.

 

О его служении, борьбе. Сначала это был «Архипелаг», который он поставил на первое место. Тут нечего сказать ему, кроме как спасибо. Он считал это своим долгом перед Богом. Он потом, наверное, это описал, но он рассказывал о том, как писал в домике в Эстонии, ночью, при лунном свете. Во-первых, это было зимой, а он не топил, чтобы ниоткуда не было видно, что идет дым из дома, в котором по идее никто не мог жить в это время, потому что это был летний домик, построенный для летних каникул. Он никогда не зажигал свет и писал в основном ночью при лунном свете. Это из тех же рассказов, как про Николая. Он говорил: я чувствовал совершенно ясно, что мою руку Кто-то ведет (что он верил в Бога, в этом нет никакого сомнения, и очень глубоко; другое дело, что он нецерковный человек). Он же писал от руки, стоя за пюпитром. Мелко-мелко и с обеих сторон, потому что сохранилась привычка лагерника беречь бумагу. А Наташа потом все это перепечатывала. Он делал бесконечные помарки, изменения. Не помню, сколько дней он писал этот огромный труд, кажется 70 или 80 дней. Во всяком случае, он потом подсчитал, что при нормальном ритме он этого просто не мог написать.

 

Очень трудно дать однозначную картину, потому что он невероятно неоднозначный человек. Я помню, меня поразило, когда Наташа рассказала, что они дали друг другу слово или даже поклялись, что ни при каких условиях, что бы ни случилось: украдут ли ребенка, будут ли угрожать, что с ребенком что-то сделают для того, чтобы он прекратил свою работу, — они на это не согласятся. И он это обещал ей, а она обещала это ему, что я нахожу совершенно невероятным, потому что она — мать. Вот так.

 

Он представлял себе, что большевизм падет когда-то, но не думал, что это произойдет так быстро. Хотя одновременно он всегда говорил, что приедет умирать на родную землю – «Я знаю, что умру на Родине». Однажды мы ехали вместе, я его куда-то везла, потому что водила машину очень часто, а он умел, но очень не любил и очень неохотно это делал. И как переводчик я его сопровождала, потому что он только немножко знал английский и не интересовался этим, ему это было совершенно не нужно. Ему был нужен человек, который бы ему объяснял то, что ему хотелось понять, и таким человеком была я, потом появились другие люди, а потом Наташа научилась английскому языку очень хорошо и смогла всех заменить. Так вот, я его спросила: когда Вы говорите, что умрете на Родине, Вы действительно так думаете? Или Вы говорите для того, чтобы самому себе придать сил и мужества для дальнейшей работы? Он задумался, потому что с ним иногда можно было говорить, если никого не было вокруг. Потом он сказал: отчасти Вы правы, я это говорю, потому что иначе я не мог бы жить. Но все-таки — я не могу это объяснить, это нелогично, неразумно, я понимаю, что это выглядит как проявление безумия, — но тем не менее где-то внутри, очень глубоко я чувствую: да, я туда вернусь.

 

Он работал весь день, был абсолютный трудоголик. Это была его радость, его счастье — работать. Если бы он не считал, что должен писать какое-то определенное число часов, то, может быть, больше работал бы физически. Например, он очень любил рубить дрова. Развлечений у него никаких не было. Музыку он любил. Перед камином сидел очень редко, только когда хотел что-нибудь рассказать. Предпочитал разговоры вдвоем. Водку очень любил, но пил немного, только когда бывали гости, а бывали они очень редко. Он играл в теннис, очень быстро научил детей и играл с ними или со случайными гостями. Но на самом деле любил только работать. Безусловно, он очень любил Наташу, свою жену, очень был ей благодарен. Она отдала ему всю свою жизнь, это правда. Дело не в разнице в возрасте, об этом я не говорю. Но она была городской человек, очень любивший московскую жизнь, театры, концерты, очень активная, не светская, но любящая общаться с людьми. Она была очень талантливым математиком, ей предсказывали карьеру хорошего математика, который может на этом поприще чего-то достигнуть. Она все это оставила из-за него, уехала жить в эту дичь, где редко кого видела. И всегда говорила, что абсолютно счастлива.

Гости бывали, я думаю, раза два в год. Покойного отца Александра Шмемана я видела больше чем два раза. Когда он приезжал, всегда был какой-то короткий разговор tete-a-tete, а потом застолье. Все веселье исходило от Шмемана. Александр Исаевич все время упрекал Шмемана за то, что тот пишет по-английски и вообще занимается православием в Америке, когда надо заниматься Россией и только Россией. Но он его все-таки очень уважал и ценил. О богословии, о Церкви публичных разговоров они не вели. Единственный разговор я помню более или менее на интеллектуальном уровне — это о монархии, хороша ли она или плоха. Причем Солженицын считал, что хороша, а Шмеман — что никуда не годится. Они долго и много спорили. Солженицын ругал Америку, Шмеман ее защищал.

Еще бывали, например, сенатор вермонтский и губернатор Вермонта. Американские политические деятели, которые были для чего-то нужны, тоже по одному разу, не больше того. И то он считал, что это слишком жирно.

 

Потом появился молодой священник, который стал настоятелем храма, в который вся семья ездила, а Александр Исаевич – нет. Это был православный храм на расстоянии примерно 50 км от их дома, который был построен эмигрантами из России дореволюционных времен. Следовательно, теперь там люди уже не говорили по-русски. Да и вообще они были не из России, а из Белоруссии, карпатороссы и т. д. Это уже была американская церковь. Надо сказать, почему Александр Исаевич перестал ходить в тот храм (хотя надо признать, что он в него почти не ходил и раньше, так что причина была не только в этом). Когда он впервые туда приехал, там было большое волнение, все чуть с ума не посходили, что к ним приехал Солженицын. Он, послушав, как священник произносит слово God – га-ад – сказал: я не могу ходить в церковь, в которой про Бога говорят «гад». Я попробовала ему объяснить, что это все-таки английский язык, но он сказал: не могу. Настоятель отец Андрей сначала стал служить по-славянски, думая, что Солженицыны будут ездить, но когда он увидел, что никакого Солженицына там нет, то перешел на английский язык, который к тому времени выучил. И это естественно, потому что иначе никто из верующих ничего не понимал.

 

О том, как европейскому человеку жилось в их русском доме. Трудно было привыкнуть к их распорядку, потому что у них не было того, чтобы днем обедать, как это принято во Франции. В 12 часов все, кроме Александра Исаевича, собирались выпить кофе, поговорить, приезжали дети из школы и их кормили. Обед, без него или с ним, или ужин, я не знаю, как это называть, был около 7 часов вечера, когда уже было темно. Вторую половину дня он не писал, а работал над архивами. Ему из всех библиотек Америки присылали все книги и архивные документы, которые он заказывал. Тут большая часть работы доставалась мне, потому что многое было не по-русски. Надо было не все переводить, но делать письменные конспекты. Иногда, чтобы было быстрее, просто устный перевод.

 

Мы ездили — с Александром Исаевичем редко, с Наташей часто – в Нью-Йорк или в Вашингтон, когда что-то нужно было сделать. Из Нью-Йорка до их имения я доезжала за один день (да, это 1500 км – но я водила машину 30 лет). Солженицын мог бы купить самолет? Да. Но он никогда не купил бы ничего, что можно было бы не купить. Он долгие годы хранил тот чешский костюм, в который его одели, когда посадили в самолет и вывезли из СССР. Подход такой: этот костюм есть, он считал его очень хорошим, хотя он был ужасным; зачем покупать второй, когда есть этот? Дома он его не надевал никогда, вообще, костюмы надевал редко. Наташа всячески старалась его убедить: Саня, ну пожалуйста, я тебя умоляю, позволь купить тебе что-нибудь. Она его называла Саня, а он ее — Аля, никогда Наташа, хотя все ее называли Наташа. Я думаю, что это просто потому, что первую жену, которая тоже была Наталья, он называл Наташей. Поэтому для него она была Алей.

 

Описать его как человека мне было бы очень трудно. У него были черты чрезвычайно неприятные и отталкивающие и, тем не менее, был шарм, он мог быть очень привлекательным, когда хотел. В качестве смешного он рассказывал то, что ему казалось смешным, но что на самом деле не было смешным. Люди его интересовали только те, которые в данный момент могут что-то принести той работе, которой он занят.

 

Воспринимал ли Солженицын личные трагедии людей или относился к ним отстраненно? Очень трудно сказать, потому что в том, что он рассказывал, всегда доминировала обвинительная нота по адресу советского строя, коммунизма и т. д., а момент жалости к человеку как будто отсутствовал. Но, с другой стороны, нельзя не вспомнить, что он создал свой фонд и что в этот фонд он отдал все деньги, которые получил за «Архипелаг ГУЛаг». Это были миллионы долларов, из которых он себе не оставил ни копейки. И этот фонд был создан, в частности, для того, чтобы помогать семьям заключенных, которые не могли жить или не могли навещать своих заключенных. Потому что большинству семей заключенных из-за отсутствия денег нечем было, во-первых, оплатить дорогу, во-вторых, отвезти все, что нужно, в-третьих, найти кого-то, кто позаботится за это время о детях или стариках, кто там остался на руках этой несчастной дочери или жены. Тут определенно присутствует жалость. Но мне всегда казалось, что в то время как у Наташи жалость была вполне человеческая и к человеку, у него она была абстрактная и, тем не менее, очень благородная и прекрасная. И понятие необходимости милосердия. Он ведь говорил не раз, что нужно в Россию вернуть милосердие, которое в ней присутствовало и из нее исчезло из-за большевистского строя, который это уничтожал. Но это идея, это не живое чувство, вытекающее из души, из сердца. То есть сказать, что ему было за такого человека больно, я не могу. Но у него была какая-то внутренняя потребность или убеждение, которое его толкало на то, чтобы сделать то, что мало кто бы сделал. Я посмотрела бы на этих Войновичей и Зиновьевых, которые бы отдали около 5 миллионов долларов... «Архипелаг» был абсолютным бестселлером много лет во всем мире, так что он принес действительно огромные деньги. Он не оставил себе ни одной копейки и сказал, что не будет зарабатывать на человеческих страданиях.