Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 165




Foto 1

Илья ФАЛИКОВ

Foto 1

 

Поэт, прозаик, эссеист. Родился во Владивостоке в 1942, по образованию – филолог. Автор более 10 книг стихов и 4 романов. Лауреат премии «Комсомольской правды» (1965), журнала «Вопросы литературы» – фонда «Литературная мысль» (2000), Фонда Генриха Белля (ФРГ, 2001), журнала «Арион» (2004), журнала «Эмигрантская лира» (поэзия метрополии, 2014). Почетный диплом премии «Московский счет» в номинации «Лучшие книги года» за книгу «Сто стихотворений» (2013). Живет в Москве.

 

 

ИЗ КНИГИ «ПРОСТИ»

 

ОТ АВТОРА:

Книга стихов «Прости» собрана, но еще не вышла. Эти стихи написаны за последних неполных пять лет. Здесь они расположены хронологически, как и в самой книге. Предлагаю только стихи, обращенные к Наталье Аришиной. Она ушла в середине декабря прошлого года. Таким образом, почти все эти вещи (кроме одной) писались еще при ней. Но она их не знала. Потому что я никогда никому годами не показываю то, что сделано, пока оно не выходит в свет либо на журнальной странице, либо в составе новой книги. Виноват…

 

 

*  *  *

 

Ясно же, не состоится ремонта

не оттого, что не надо его.

От горизонта Эвксинского Понта

со стороны атмосферного фронта

движется туча столетья сего.

 

Ну, заработаем. Ну, и потратим.

Бросить насиженное? Не вопрос.

Освободить перегруженный воз.

Черным похвастать обновочным платьем,

в белый горошек, – в урочище роз.

 

Столь достоверно и столь бестолково

счастье намечено лунной подковой,

да и подлунная не подвела –

белая тучка летит мотыльково,

бабочка села на холку вола.

 

Памяти непроведенной побелки

вдоль по наклонности стен вековых

стоило выскочить из переделки,

из перестройки, то бишь перестрелки,

из колеса обезумевшей белки,

предполагая остаться в живых.

 

 

*  *  *

 

Павловниевый лес

приснится, недоснится

поверх иных чудес –

заморская жар-птица в отчизне голубей.

А ты переживаешь.

По качеству скорбей

чуток пережимаешь.

 

Павловниевый лес

был солнечен и розов

от шелковых небес, не вызывал вопросов.

Оборванный финал – заслуга древоточца,

который выступал

без блеска, как придется.

 

Однако уточним, что снится и кому там.

Финал неотвратим, расписан по минутам.

 

Гармония в поту.

Секьюрити в порту.

Неровная погода.

Павловния в цвету.

Но ты не спишь три года.

Ни выхода, ни входа.

 

 

*  *  *

 

Вот оно лежит, счастье мое, 165 см, а сейчас, мб, и поменьше, да и гривы не столько, сколько было 15 марта 1962-го, но что касается морских житейских волн, их стало намного больше за стеной той пещеры, в которой теперь устроились эти два тела, совершенно чуждые своим же предыдущим. Я хочу, чтобы ты жила всегда.

О, не подведи меня, наши спины обязаны еще попряметь, а ноги стать худыми и бегучими, как у той косули, которая вылетела сегодня поутру из соседней хибары и не поздоровалась с нюхающей розовый куст престарелой парой, поскольку застенчива и плохо воспитана, как тот парень. Тот малорослый бонапарт, овладевший несопротивляющейся крепостью в ночь на 16 марта 1962 года.

 

2019

 

 

*  *  *

 

Ножки протянули по одежке.

Обувь положили на порожке.

То ли провели в избушке ночь,

то ли напрочь улетели прочь.

 

Было их на белом свете двое,

выросших на воле и на вое, –

выло небо начисто ночное,

черное пространство мировое.

 

Туфельки ее полны росы,

сапоги его украли псы.

 

 

*  *  *

 

Долголетие – условье

сверхулова, а в ином

варианте – безуловье.

Пахнет хлебом и вином,

ходит рыба, свищет птица

у высоких берегов,

над которыми коптится

и сияет звездный кров.

 

Над тобой в твоем заплыве

блещет яркая судьба,

белый город на обрыве

и боспорские гроба.

 

В длинных водорослях вьется древнегреческая речь,

где бы ты с конем бок о бок по-сарматски смог залечь.

Золотую стружку с моря срежет ветер, и она –

кудри старого поэта в мире хлеба и вина.

 

Подняло тебя с подушки

и глубоко занесло.

Рядом, целя по макушке,

бьет рыбацкое весло.

 

Ты бы мог уйти на флоте

в сумрак вымытых костей,

на дельфиньем эхолоте без вести и без вестей.

Не дошло еще до точки,

и глубокая вина продолжительной отсрочки

только Делии видна.

 

 

*  *  *

 

Взрывы хохота твоего

настораживают порой.

Что смешного? Да ничего.

Непокой под земной корой.

Над собой посмеяться – да.

Золотой витамин. Ан нет,

наша песенная орда

в причитаньях сошла на нет.

Посему, не найдя причин

ухохатываться до слез,

незначительно помолчим

и отмучимся невсерьез.

 

 

*  *  *

 

Вспыхнет свет у тебя в темноте.

Ночь закончится сразу.

Дни не те или ночи не те?

Не хватает на фразу,

на лексему, на слово, на звук –

угасает в полете

звездный час, выпадает из рук,

состоящих из плоти.

 

Это старый, банальный мотив –

все кончается, дескать,

недомучась и недолюбив.

Задержаться, помешкать,

чтоб стояла звезда, не упав,

и еловая лапа

ухватила тебя за рукав

в миг падения с трапа.

 

Теплоход назовется «Эол»

и уйдет без возврата.

Скрипок нет, и не слышно виол,

глухота виновата.

В хороводе камен и харит

всё как прежде в ажуре,

и настенная лампа горит

в жестяном абажуре.

 

Притязаньем на бронзу и медь

надуваться негоже.

Недоспать, недопить, недопеть

не получится тоже.

Стар глагол, и мерцает металл

эхолотов и раций.

Это что тебе там наболтал

твой бесценный Гораций?

 

 

ДОМ МУРУЗИ

 

Между Зиной Гиппиус и Осей

Бродским в новогоднем хороводе

дружно отплясав с повадкой козьей,

ты стихи читала при народе.

Хорошо на новогодней елке!

Хорошо служить российской Музе!

Девочки и мальчики! Осколки

солнца украшают дом Мурузи.

 

Кашу заварили – эта каша! –

неорганизованные предки.

Пойте, Зина, Ося и Наташа!

И свое читайте с табуретки!

С табуретки? Ой, уже со сцены.

Потому что быстро повзрослели.

В памяти столетия бесценны

всех пород порубленные ели.

 

Ты тогда училась в первом классе,

твой отец сиял мундиром флотским,

место твое было на Парнасе

где-то между Гиппиус и Бродским.

Не ходили вы в один детсадик,

выросли на вольной воле сами,

вас ни бледный конь, ни медный всадник

не пугали белыми ночами.

 

Если поругаетесь – поладьте.

Всех дороже мне девчонка эта

в белоснежном фартуке и в платье,

помнится, коричневого цвета.

Прибежал с далекой стороны я,

чтобы засвидетельствовать пылкий

голосок, и волосы льняные,

и ромашку шелка на затылке.

 

 

*  *  *

 

Боже, от чего ты нас избавил,

вынув из отечественных правил

по увеличению семьи, –

тех, кто не возник, себе возьми,

хлопочи от яселек до вуза,

ибо безответственная муза

никого, кроме себя самой,

не увидит в горечи немой.

 

 

*  *  *

 

Я подожду тебя под светофором.

Ты, посетив над нашим сквером форум

брачующихся пепельных ворон,

окажешься летающим пером.

Свет надо мной то красный, то зеленый,

снег под ногами – тающий, соленый,

и слабоосвещенная Москва

не озарит прощального мазка.

Воздвиженка не кончится на этом,

и не понять, с каким работать цветом,

пока от Симеонова столпа

течет непросвещенная толпа.

Пока Москва свои сжигает свечи,

не дальнозорок и не близорук,

не вижу ничего, до скорой встречи

в «Магнолии», в «Магнолии», мой друг.

 

 

*  *  *

 

Последний раз это было в Париже,

под плеском раздутых штор –

там некий парус шумел все ближе,

когда разразился шторм.

 

Не золото наполеоновских пчелок,

прикупленное за гроши, –

полночного неба трехвездочный осколок,

порочный бульвар Клиши.

 

На телеэкране блистала путана,

был глаз у нее нечист,

в окно залетел от живого платана

исхлестанный ветром лист.

 

Подвержен паденью, паденью и палу,

он знал про нечистый глаз.

Накрыл тот парус живую пару,

он знал, что – последний раз.

 

 

*  *  *

 

Вдоль каких-то цветов проходили,

что-то вроде заветренных лилий.

 

Перекусывали в подвале,

где другие до нас выпивали.

 

Планов много, финансы убоги,

вид в окно – исключительно ноги.

 

Мы стоим, ты немного устала,

на столешнице – старая тара.

 

 

*  *  *

 

Отпоют колокола

на исходе дня.

Нехорошая пришла

новость про меня.

В размышлениях идем

в полной тишине.

И не каждый о своем.

Оба – обо мне.

 

 

*  *  *

 

Оправдался девичий сочельник,

вечная любовь произошла.

В воскресенье верит понедельник,

предстоят вчерашние дела.

Лоб разбить, срываясь на колени,

Господа о милости просить,

с факелом свободных песнопений

клизму ставить да горшки носить.

 

 

*  *  *

 

В дальний путь с заходом на помойку,

а затем во вкус каких-то вилл

медсестру свою и поломойку,

и домохозяйку отпустил.

Ничего не будет в эпилоге,

кроме новых песен про весну –

в голом виде стоя на пороге,

женщину отправил на войну.

 

 

*  *  *

 

От Лютеции до Курил,

не задерживаясь нигде,

ты ее по земле водил,

ты водил ее по воде.

То, что спутнице показал,

в память штопанную кладешь –

ветер в поле, базар-вокзал,

воробьиной шпаны галдеж.

 

Благодарно изумлена,

дальний свет над глухой тропой

засвидетельствовала она

сверх показанного тобой.

Шумных трав и воловьих жил

незахлебывающийся звук –

факт того, что ты пел и жил,

получаешь из первых рук.

 

 

100 г. до Р.Х.

 

Она не безъязыка

и разумом ясна,

Иайя из Кизика.

Художница она.

Ее глазной хрусталик –

магический кристалл.

Этруск или италик

ее моделью стал.

 

Когда на стогнах Рима

свирепствует плебей,

она невозмутима

и пишет голубей.

И тот, с отвислым задом,

сенаторский синклит

не удостоит взглядом

и не запечатлит.

 

Из жгучего Востока

изверженная дщерь,

из грифельного ока –

лазоревая щель.

Ни рыка и ни зыка

не слушает она,

Иайя из Кизика,

из облака и сна.

 

 

*  *  *

 

Дремал, сложивши руки

крест-накрест на груди,

и сомкнутые веки…

Иди и не гляди.

А ты идешь у края

немого топчана,

и я, не замечая,

играю в молчуна.

 

Займись домашним делом,

немого не буди,

не в черном ты, а в белом,

умаялась поди.

Для кофе и для чая

не вовремя встаю.

Иди себе у края,

у края, на краю.

 

 

*  *  *

 

Пока мы блуждаем в Лебяжьем

в виду Боровицких ворот,

неслыханной важности, скажем,

событие произойдет.

В деревьях, похожих на трубы,

возникнет серебряный звук,

и, видимо, девичьи губы

окажутся розами вдруг.

 

Двух всадников серого волка

в дорогу позвал соловей,

завелся, зашелся, защелкал,

назвался защитой твоей.

Береза как лебедь крылата,

и тополь как Пушкин богат.

В расцвете ума и таланта

поет Александровский сад.

 

 

*  *  *

 

Я должен заниматься только тобой, только тобой,

покудова другие тут держат хвост трубой.

 

А там, где худо выглядят, где дело швах,

где убыль населения набирает оборот,

где то и дело падают в двух шагах

от нас с тобой, мне следует орать – вперед!

Я должен перед Господом, когда он есть,

но чаще перед пропастью, в которой мрак,

я должен утром яблоко тебе принесть,

спалить – и пепел вымести – чумной барак.

 

За это причитается не тут, а там,

где музыкой уравнены Катулл и младотурок,

а нам с тобой наставили по ягодным местам

капканов златокованых, играющих шкатулок.

 

 

*  *  *

 

А одна сумасшедшая липа…

                                                                                          Ахматова

 

Стрижет деревья длинной палкой с кусачей сталью на конце.

Его старуха стала паркой с печатью века на лице.

Тавром печального раздумья, конечно, не пощажена

плясунья прежняя, колдунья, певунья, мужняя жена.

 

В Саратове у парка Липки я встретил молодость, когда

был воздух музыкой для скрипки – консерваторская среда.

Но эта сказка, та и эта, лишь промежуточный транзит

вдоль бесконтрольного сюжета и перегрузкой не грозит.

 

В другом краю, заморском типа, стояла белая скала,

в которую вцепилась липа, а сумасшедшей не была.

О, как мне долго вспоминалось, что в Александровском саду

моя баллада начиналась и задохнулась на ходу.

 

Они работают дуэтом, но их рабочий инструмент –

любовь, двуполая при этом, плюс исторический момент – 

он заключается, народы, в том, что становится слышней

мотив убийственной свободы и общий ужас перед ней,

но у садовника другая наука музыки – о том,

что эта липа вековая, что эта липа вековая –

опора в воздухе пустом.

 

 

*  *  *

 

Вышли во поле под конец

из пожизненной переделки,

зазывая других овец

на большую игру в гляделки.

Жили-были, а все не впрок,

и превыше любого прока

прожитой небосвод высок 

и лучится соколье око.

 

Нечем хвастать, считая медь

продырявленного кармана,

и обманов не заиметь

кроме утреннего тумана.

Не иметь, ощутив предел,

никакого другого дела –

чтобы я на тебя глядел,

чтобы ты на меня глядела.

 

 

*  *  *

 

По вечернему Владивостоку

эта пара шатается праздно,

чтобы прикосновенье к истоку

не напрасно прошло, не заглазно.

Электричество делает имя

каждой улице, знавшей цунами.

Дай пространство освоить своими

не заимствованными глазами.

 

Очник, будучи дальневосточник,

из мальчишек, к войне не готовых, 

тут погиб не один полуночник

в ножевых переулках портовых.

А один декламировал, сдуру

на фонарном столбе зависая,

на себя вызывая ментуру: 

о, весна без конца и без края!

 

Он из грязи выскакивал в князи,

где дышали прохладами бриза

Кунст и Альберс, и всякие фрязи

типа Лангелитье и Де-Фриза. (1).

А теперь, под настенным граффити,

у стеклянной двери ресторанной

ловит девушек из общежитий

пожилой футурист на Фонтанной.

 

Дай уснуть совершенно счастливым

на исходе охоты и лова

между лунным Амурским заливом

и горой, изначально Тигровой.

От чжурчжэней идет, от киданей,

от истока к прощальному сроку

арифметика этих скитаний

по вечернему Владивостоку.

 

 

*  *  *

 

В Рисовой бухте на юге Приморья

ты искупалась, и с той стороны

веяло запахом высокогорья

и от тебя, и от легкой волны.

Веяло шелестом вечнозеленым,

проговорившим в конце сентября

то, что мерещится пылким влюбленным

перед побудкой ни свет ни заря.

 

Позднее лето ожогом на коже

в ходе прибоя запечатлено,

шумное сердце не станет моложе,

и молодиться не хочет оно.

Ибо для этого выскочить надо,

хрупкие ребра ломая, вовне

и не пропасть под горой листопада

без вести на межсезонной войне.

 

Бури крушили в минувшие годы

берег, не канувший в небытие.

Новые камни из древней породы

носят потертое имя мое.

Ибо родительский краснокирпичный

дом никому не отдам и не сдам

бухты, которая ныне частично

мобилизована не по годам. 

 

 

*  *  *

 

Позволяют родные места

поглазеть с Золотого моста

и слепят небывало.

Русский остров, ухожен на ять,

позволяет по горкам бежать,

рифмовать как попало.

 

Будут фотки на память, угу,

порожденные на берегу,

у открытого порта.

За неполную правду прости,

будет новая ива расти

у бетонного форта.

 

В этом лучшем из дальних краев

никогда не бывало боев,

это факт, и, без риска

пропороть небеса напролом,

грандиозная пушка стволом

достает Сан-Франциско.

 

Мало пушек у нас на Руси –

никогда не стрелявших, мерси

иностранке Фортуне.

Я таких, слава богу, видал

и поглаживал старый металл,

фонтанировал втуне.

 

Слава богу, об этом и речь,

что ладони досталось обжечь

на холодном металле

в час, когда, не касаясь земли,

грохотали вдали корабли

и перуны метали.

 

На дугу Золотого моста

залетит золотая верста,

и поэзия тоже

не утратит к тебе интерес,

и царь-колокол звонких небес

отмолчится, похоже.

 

 

*  *  *

 

Вот они и встретились, в небесах – 

сын и мать – в серафических голосах.

Там теперь вас двое, вас не разнять,

вы слились в объятиях, сын и мать.

Там никто не плачет, только поет.

Правды ради – третьего недостает.

 

Дай мне девять дней или сорок дней,

чтобы все устроилось как при ней.

Чтобы вопли мои, чтобы сопли мои

не увидел никто – уходи, не смотри,

о, никто не суйся в пустыню мою,

где со стен затоптанных вопию.

 

Примечание:

1. Владивостокские купцы рубежа девятнадцатого-двадцатого веков.