Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 164




foto2

Михаил КОВСАН

foto5

 

Родился в 1951 г. Литературный стаж более сорока лет. Переводчик и комментатор Священного Писания (на иврите – ТАНАХ), автор книг по иудаизму и литературоведческих статей. Прозаик, поэт, автор многочисленных публикаций и двух поэтических сборников. Живет в Иерусалиме (Израиль).

 

 

ПОМНИТЕ ГЕРОСТРАТА, ГРАЖДАНИНА ЭФЕСА!

Рассказ

 

– Послушай, не хочешь роман о Герострате?

– Только вначале отыщи тех, кто о нём хоть что-нибудь знает

(Из диалога автора с издателем).

 

Ты тщательно выстраиваешь свою судьбу, и всё это затем, чтобы однажды понять: судьба выстраивает тебя. Прошлое замечательней настоящего. В настоящем происходит, случается, а прошлое податливо, всё в твоей власти. Уничтоженный взрослостью, потеряв себя юного, стремительного и прекрасного – острая, чётко очерченная от плеч вниз трапеция – я всю жизнь искал пропавшую тень, сам себе сын, я в исчезнувшем, прожитом времени растворился. А там, в перевернутом мире, тень отца, за которой сын стремил весь оставшийся бег, растворилась. Самое страшное, что понял я о себе, чего раньше не хотел осознать, всю жизнь от себя отгоняя: ничто в жизни меня не волнует больше других. Я такой же, как все. Такой, как они. Я их презираю? Нет, слишком сильное чувство. Замечать не желаю, но жажду, чтобы мое нежелание их замечать замечали! Вот они мечутся: увидеть, заметить, – а я сквозь строй неузнанным, непознанным, незамеченным прохожу. Ухожу, в безвестности пропадаю, чтобы, скрывшись, из-за угла на мгновенье мелькнуть. Если довелось родиться посредственностью, то её гением буду. Слова мёртвые прожевав, исчезну, я – Герострат, огонь возжигающий. Они видят огонь, пламя распространяется, а кто поджёг, неизвестно. Чем больше человек стремится к известности, тем больше презирает людей, чьего внимания добивается. «Я» и «они» вдруг слились, и я стал на своих собственных глазах, для себя самого исчезать. Вначале я верёвочку связывал, рвал. Но чем чаще рвал, тем связывалось всё трудней, ненадежней. Мелкие предметы, иголка, нитка, тому подобная дребедень, с детства мне плохо давались. И тогда, порвав нить, я спрятался, исчез, забился в самый дальний тёмный угол пещеры, стал черепахой, от них панцирем защитившись. Наверху, над головой война валы перекатывала. А здесь, внизу, были сумерки, зеленоватые сумерки и покой. Чужие слова разбивались о панцирь, он делался прочней, и становилось страшней: вдруг разобьётся, их слов не выдержав, или расколется от безмолвия моего. В минуты отчаяния пытался из панциря выглянуть: слова долетят – услышу, пойму, пусть не отвечу, довольно, если услышу: мир существует, и я в нём живу, это не сон, просто я улетел и приземлился на острове, который до сих пор не открыли. Я – такой, как они. Это значит, что помнить меня будут столько, сколько помнят других, значит, нисколько. И всё ничего, если бы с юности, с детских лет даже не был я заражён мыслью жуткой, с которой всю жизнь не мог совладать. Мысль эта занозой вонзилась в меня, и она, эта заноза, росла, сперва медленно, затем всё быстрей с каждым месяцем, с каждым днём по мере взросления и старения. А теперь, когда доживаю последние дни, – с каждым часом, и чувствую: приближается, с каждой минутой, с каждым мгновением. Эта жуткая мысль, эта заноза, растёт, время-пространство моё занимая, меня из них вытесняя. Бывало, низко-низко склонившись, из души занозу я выковыривал. Бывало, размашисто, словно дирижируя хором могучим, клочьями с мясом занозу из плоти выдёргивал. Всяко бывало, всего натерпелся, испробовал всё. Бесполезно. Ведь всё равно, сколько ни длись музыка – тишина. Взрыв, обвал, оглушение, но – безмолвие, бесконечное и больное. Когда-то я с этой мыслью пытался бороться. Теперь нечего делать. Я сдался, сдался давно, я понял: мысль сильнее меня. Я её прогнать, не способен. Прогнать  – значит изгнать, не её из себя, но себя – из неё. Ведь она – сама жизнь, она сильнее меня. Я  – часть собственной жизни? Да, хотя звучит непривычно. Жизнь – это Бог. Моя жизнь – мой Бог, следовательно, я в Нём существую, и Он, моя жизнь, моя мысль, меня из себя исторгает. Потому я могу вытащить занозу, только лишив себя жизни, убив Бога в себе, себя из Бога исторгнув. Всё ясно и совершенно понятно. Только бунт против Бога, сколько об этом писано-переписано, обречён на провал. Его не убьешь! Потому что Его вне тебя нет! Он – больше тебя, Он  – твоя жизнь, которая больше тебя, но ни Его, ни её без тебя нет. Потому занозу вытащить из себя – это себя вытащить из жизни-занозы. Как угораздило занозиться неосторожно? Всю жизнь пытаюсь это понять, раскручивая память к началу. И чем ближе конец, тем дальше начало. Чем больше я вспоминаю, тем меньше я помню. Порой думаю, эта заноза вложена в меня изначально. Я – эта заноза и есть, таким на свет появился. Ребёнок-заноза! Никто ничего необычного не приметил? Заноза ведь с зернышко, крошечное, горчичное. Так принято говорить, хотя кто горничное зерно когда-нибудь видел? Кто приметит занозу, кому это нужно? В конце концов, может, каждый рождается с мыслью-занозой, от иных его отличающей. Только что мне другие. Пусть сами со своими занозами возятся. Мне оставшиеся часы, может, вовсе минуты, тратить на них не пристало. А на что последние мгновения тратить пристало? Вот, слово: пристало. Пристало – отстало. Бежало – упало. Встало – опять побежало. Жало – не жало. Мне себя жалко? Разве себя можно жалеть? Жалеют другого. Но вот-вот я стану другим, которого тотчас забудут, другим, о котором никто никогда ничего не узнает, да и разве можно узнать что-нибудь о другом? Вот, представляю: умерев, оживаю, умерев одним, оживаю другим. В своих прежних бумагах копаюсь, чужую занозу выуживаю, расспрашиваю и выпытываю, мол, каким был покойный? Словно художник, портрет покойного сочиняю: грунтую холст, на подрамник натягиваю, краски... Всё готово? Готово! Покойный женщин любил? Конечно, любил, кто их не любит? Была у него жена? Конечно, была, только умерла, или они разошлись, я не знаю, только жил он в этом доме один, сам его и построил, нет, конечно, не сам, но, говорили, по его собственным чертежам. Господи, какую краску из слов бесконечных извлечь, куда нанести? Потому эту затею с портретом лучше оставить, бесполезно, покойный в таком портрете сам бы себя не узнал. Впрочем, покойному это и ни к чему. Заноза оставила его, это главное. Его, значит, меня? И на что, я, Господи, последние мгновения трачу? Лучше о занозе подумать. Может, вспомнится путное. Впрочем, теперь ни к чему. Ведь заноза на то и заноза, чтобы до последнего с нею не расставаться. А вонзилась она в меня вместе с бессмертием, понятием глупым, для жизни совсем бесполезным. Никчемное проникло, укололо и заразило. В наше время в бессмертие, понятно, не верит никто, даже.... Мне бы свою мысль, самую малую, успеть бы додумать, свою чашу допить. Вечереет. В окне – заходящее солнце, за мной – редкая тень, которая потемнеет и, загустев, в темноте растворится. Всю жизнь я вспоминаю. Может, воспоминание и есть сама жизнь? Вспоминаю, следовательно, существую? Всегда радостно, словно голодный, набрасываюсь на еду, словно жаждущий, набрасываюсь на воду. Но постепенно тонкой нотой, даже приятной, немного горчит, а когда привыкаешь, горчинка растёт, набухает, разрастается, и, всё вытесняя, становится горечью, поглощающей тебя, как чудовище. Хочешь выплюнуть, хочешь вырваться из смрадной утробы беспамятства, стремишься вспомнить. Но лицо в толпе исчезает, предмет удаляется, событие растворяется. Хватаясь за соломинку, ловишь деталь, крошечную, совсем неприметную. Веришь: ухватив, вытащишь себя из болотного бульканья, вони, гниения. Но скользнёт рука – всё пропадает, затягивает на дно, и нет сил – противиться. Никто не поможет, никто не придёт, никто не спасёт. Прокричит к вечерне петух, сосед в окно постучит – не отвечу, тогда и узнают, кому интересно, что я – больше не я, что я – теперь он, не сосед, конечно, просто так обо мне... Что-то я сбился. А каждый узнавший вздохнёт облегчённо: в отличие от него, я – ещё я. Сосед любит город, его величественную нищету, обожествляет его, городу поклоняется. Любит воздух его, прозрачный, насыщенный светом, вдыхая, как жертвенное воскурение. Любит тёмные серые пустынные улочки и переулки, переходящие в светлые разноцветные улицы, впадающие в сверкание площадей, людом кипящих. Боготворит дворцы и фонтаны, руины, светящиеся пиршеством слов, избранных осветить будничность, освященную вечностью. Прокричал мой знакомый осёл, живущий на маленькой ферме в овраге. Наверное, почувствовал, что я ухожу, вот и решил попрощаться. Что ж, в этом деле лучше чуть раньше, чем позже. Да, ухожу, будь здоров, счастливо тебе оставаться. Понятно, бессмертия нет. Но одних помнят дольше, других забывают при жизни. Задача скромная: чтобы помнили дольше! А для этого всех поразить, да так, чтобы долго забыть не могли! Короче, нет времени. Всю жизнь времени нет. Нет, не было, и теперь точно не будет. Ни времени, ни меня. Бессмертие – память, тогда – чтобы помнили… Эту паузу, эту пропасть, многоточие это – одолеть, перепрыгнуть! Завещать написать на могиле своей: «Мир не ловил меня и не поймал. Герострат!»

Поджигателей дольше всех помнят!

 

В соседнем доме хлопали двери, словно лопались болотные пузыри. Изнутри дом на нутро арбузное походил: зелёное, красное, чёрные двери. Словно черви в арбузе проделали проходы и переходы, с кем-то кого-то зачем-то соединяя.

На веранде были заняты делом. Мужчина орехи раскалывал, нежный плод, похожий на мозг, извлекая. Женщина накалывала крыжовник, протыкая зелёные упругие ягоды, похожие на волчьи глаза. Ягоды пустят сок, друг к другу прилипнут, в очаге жаром и сладостью набухая, растворятся в топком сиропе, булькающем, как болото. Ребенок накалывал бабочек. Проколол, когда крыльями трепетать перестала, осторожно – пыльцу не повредить – к полотну прикрепил. Тихо, славно, спокойно.

Дом с верандой находился в Эфесе, неподалеку от Храма, посвященного богине плодородия Артемиде.

 

Рассуждения о славе, величии, добре и зле и памяти человеческой гражданина города Эфеса по имени Герострат

 

Как только представится случай – а он, несомненно, в ближайшее время представится – я совершу замышленное давно, ещё в ранней юности. Сколько помню себя, решение совершить это, было со мной, точней сказать, частью меня, а если совсем точно и максимально правдиво, то, что я совершу в самое ближайшее время, больше меня самого. Таким образом, с очевидностью получается, что я – часть деяния моего. Уверен, его начнут обсуждать в тот самый момент, когда о нём станет известно, и не прекратят обсуждать, пока великие боги не истребят с земли человека.

Учитывая важность поступка, его несомненную неординарность, он вызовет различные толки, одни я загодя полагаю разумными, другие – бессмысленными. Поэтому желаю всё объяснить.

Зная, что он умрёт, человек жить не может. И живёт лишь потому, что знание свое забывает, суетой себя изнуряя. Я пробовал изнурять, но забыть задуманное деяние я не смог. Потому, себя убивая, обретаю бессмертие. Меня помнят, следовательно, я существую. Ныне временно жив, а буду вечно бессмертен.

Если я был бы знаменитым философом и у меня были ученики, я бы их собрал и всё разъяснил. А они в диалоге – форме беседы, принятой между философом и учеником – записав мои мысли, поколениям, следующим за нами, и донесли. Но я не знаменитый философ, и учеников у меня нет, поэтому мне, словно актеру в комедии, предстоит сыграть обе роли: я и учитель, и ученик.

Благосклонный читатель – ясно вижу его, над этим текстом склонённым – оценит мою правоту. Кто через десять лет, тем более через тысячу, будет знать, что я не философ, и что нет у меня учеников? Если бы думали, что я философ, мне было б на пользу. Но я не скрываю, ибо честен перед собой и читателем.

Кроме того, есть ещё один способ читателя соблазнить. Я бы мог ему сообщить, что это написано накануне назначенной казни. Читатель во все времена любит такое. Но этот прием почитаю я низким. Это ложь, а до лжи уважающий себя гражданин права унизиться не имеет.

Я ведь себя самого сочинил. Что уж о собственном ученике говорить.

 

– Учитель! Что последует после того, как ты осуществишь дело жизни твоей и сожжёшь прекрасный храм Артемиды?

– Этот вопрос ты, мой ученик, мог бы не задавать. Меня будут пытать, приговорят к смерти и приговор справедливый исполнят. Но главное, что сделают смятенные признаньем моим, решат никогда нигде не упоминать имя моё. Наймут глашатаев, те, по городам разъезжая, буду провозглашать глупое решение забыть Герострата.

– Оно не будет исполнено?

– Они наверняка будут наказывать смертью упоминание моего имени. Но значит ли это, что меня из памяти вычеркнут? Ведь каждый по мере смелости, которой богами он награждён, думает о том, что я задумал и совершил. Как же он меня из памяти вычеркнет?

– Учитель! Почему, чтобы прославить имя своё, ты решил сжечь храм Артемиды? Скажут, что это ты совершил, ибо храм не почитал или не любил Артемиду.

– Храм Артемиды хорош, и сестра Аполлона мною любима. Дело не в этом и даже не в том, что жаждущий прославиться своей мудростью скажет: «Это он совершил из любви к Артемиде и почитания к храму». Своего он добьётся: весь народ, мозгами скрепя, будет пережёвывать его парадокс. Но дело не в парадоксе! Да, люблю. Да, почитаю. И что из того?     

– Если в глазах твоих храм хорош, и любишь ты Артемиду, почему ты решил его сжечь?

– Представь себе, что я сжёг, утопил, поломал то, что мне не по нраву. Какой в том был бы толк?

– Но в уничтожении того, что любишь, много печали, а в уничтожении того, что чтят все, много позора.

– Мой юный друг, не бывает радости без капли печали и славы без доли позора.

– Учитель! Почему ты выбрал такой способ обессмертить имя своё?

–Я с детства боялся огня и любил черепах. 

– Боялся огня? Любил черепах?

– Боялся огня и любил черепах. Потому что боялся огня, я и решил, преодолевая свой страх, сжечь храм Артемиды. Когда храм запылает, я буду смотреть, и страх будет меня покидать, ведь нельзя бояться того, что сам совершил. Это ведь всё равно, что бояться себя самого.

– А черепахи, почему черепахи?

– Любовь, как и страх, в человека боги вселяют. Один дар богов человек принимает, с другим стремится бороться.

– И иногда побеждает?

– Иногда. Только тот, кто поставил целью жизни своей волей волю богов превозмочь. Только такой человек и достоин памяти человеческой, бессмертной, как боги. Боги в памяти не нуждаются, ибо бессмертны. В памяти нуждается человек, ибо он смертен.

– А черепахи?

– Я их полюбил, потому что им позавидовал. Человек беззащитен. Черепаха защищена если не от всех несчастий земных, то очень от многих. Спрячет голову в панцирь – и никто волю её не нарушит.

– А человек?

– Да, человек способен её уничтожить, чтобы из панциря украшения сделать, из плоти похлёбку сварить. Но я ведь с детства мечтал не стать черепахой, но, будучи человеком, быть ей подобным.

– Совершив задуманное, ты станешь вровень с богами?

– О, нет, я стану вровень с собой, таким, каким я мечтал себя видеть. А впрочем, ты прав: я стану вровень с богами, если задуманное совершу. Кто рождает слова как не боги? Вот, и я слово рождаю. Умирая, обращаясь в новое слово, богом я становлюсь. Мое имя – новое слово. 

– Учитель! Что стало последним толчком решения твоего?

– Черепаха.

– Опять черепаха?

– Да, если поверить в переселение душ, то в прошлой жизни я наверняка был черепахой. И если прав Пифагор, то, надеюсь, это переселение будет последней остановкой перед восхождением моей души в небеса. Я мыслю, что человек призван богами помогать душе восходить, её очищая.

 

Свершив замысел свой, я душу очищу,

И, девственно чистая, домой, в небеса она воротится.

 

Помни, что сказал Эмпедокл:

 

Ибо доколе средь тяжких пороков мятётесь безумно,

Душу от скорбей жестоких никак облегчить вы не в силах. (1)

 

– Я верю, учитель, я верю! Но что стало последним толчком?

– Ты прав. Я увлёкся. И на твой вопрос не ответил. Отвечу: тоска. С ранних лет боги её на меня насылали. Нежданно-негаданно накатывала, разражалась, как гром среди ясного неба. Ни облачка, яркое солнце –  вдруг гром, вдруг чёрное небо и сущий потоп. Вот год назад тоска на меня накатила, как волна, рот открываю, как рыба на берегу, а воздуха нет. Нет мочи терпеть. Я – из дому, вон в тот лесок у горы. Иду, скитаюсь без цели, и вдруг: мёртвая черепаха, панцирь разбит, всё наружу. Ужасное зрелище. Но – вот парадокс – оно мою тоску исцелило. Сняло, как рукой. Тогда вообразил я себя черепахой, мёртвой, панцирь разбит, всё наружу. Возвращаясь домой, пытался во всей жизни прошлой своей разобраться. Что сделал, чтобы душу освободить, очистить, помочь ей домой, на небо вернуться? Тогда и решил: совершить. Чтобы помнили Герострата!

– Учитель! Ты ведь не можешь отрицать, что своим поступком ты творишь зло?

– Добро и зло – тема, несомненно, занятная. Только к нашему диалогу отношения не имеет. Память-забвение – категория времени-вечности. А зло-добро – категория времени-сиюминутности. Ты уже понял, что последнее не для меня, иначе не жёг бы, но строил. То, что строишь, погибнет, разрушится, а вспомнят имя строителя или нет от того, что построил прекрасный храм или ужасный, никак не зависит. Запоминают, в анналы вписывают имя того, кто более всего поразил, добром поразил или злом ужаснул, никакого значения не имеет. Люди будут имя моё вспоминать, меня в себе открывая. Глупцы будут помнить меня, проклиная. Трусливые мудрецы будут про себя восхвалять, вспоминая. Смелые мудрецы, вспоминая, будут меня восхвалять громогласно.

– Учитель!

– Пора заканчивать, близится срок, вот-вот, рассветёт, мне пора.

– Учитель! Передай свою последнюю просьбу мне или кому-то.

– Последняя просьба?

– Увы, Учитель, последняя.

– Мой друг, у меня просьба одна: ужаснувшись моему святотатству, помните Герострата, гражданина Эфеса!

 

Примечание:

1. Очищения. Перевод Г.И. Якубаниса в переработке М.Л. Гаспарова.