Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 162




foto2

Татьяна ЧУРУС

foto5

 

Родилась в Новосибирске. По образованию филолог и режиссер. Финалист и лауреат литературных конкурсов. Публиковалась в журналах, сборниках, альманахах. Автор книг «Жизнь собачья» (2016), «Баушкины сказки» (2017), «Чуров род» (2018). Член СРП. Живет в Зеленограде. В журнале «Кольцо А» публикуется впервые.

 

 

ТАН-ДАН-ДАН-ДЖАН

Рассказ

 

Ту-ду́-ду, ду́-у́-ру! Ту-ру́-ру-ру-ра́!

И тут литавры:

Паб-да́б-баб-да́б-ба, шуб-ду́б-дуб-ду-ба́́! Ба-ба́б, даб-да́-а́-ра!

Это я пою. Я всегда пою. А вы нет?

Ту-ди́-да-да-да́-а́!

Ну, тогда петь буду я!

И на саксофоне:

Пам-ти́-и́-ра-ра, би́-и́-ра-ра-рэ́-э́!

Ну ты, чего уставился? Рот закрой! Ага! Давай, давай, скрипи своими колесами. На дорогу смотри лучше: велосипедист!

И соло на трубе:

Ту-ду-ду-ду́-у́-ра! Ту-ду-ту-туд-ду́-у́-ра! Ту-ди́дн-ту-ду-ра́!

И ножкой дергаю. Вот так. Ясно? И эдак!

Та́м-па́м! Па́м-та-да, ба́м-да́м!

Дождь пошел.

Па́б-дуб-ду́б, па́б-дуб-дуба́.

И палочками, палочками:

Тр-рр-э́ц! Ца-ца-ца́…

И по лужам, по лужам. А я без зонта:

Паб-дуб-дуб-ду́-ба, бу́б-дуб-дуб-шаб-ду-ба́…

Машина: ту-ду-ди́, ту-ду-ди́!

Стекла тонированные. Ди́-и́, да-да-да́…

А тут тромбон:

Дад-ба́-а́!

Как обдаст – только и успеваю отскочить! Ту́-у́-ри́п!

И след простыл! И номера не оставил: гонщик. Ту́-у́-ду-ди́п!

И пальто мое новенькое плачет…

Ту-ду-ди́, шаб-ду-ба́…

И какая-то тетка (тэ́ц-пэ́ц!) в красной шляпке (та-ра-рэ́ц) криво ухмыляется (и палочками, палочками: пэ́-э́-ц!) – а шляпка вот точно изъедена молью, вот точно, вот голову даю на отсечение (шуб-дуба́)! Так вот эта красная шляпка (та-ра-рэ́ц, пэ́-э́-ц!) нахально вламывается в мою песню (соло на трубе: ту-ду́-ру-ра́!) и вышлёпывает свой ритм стоптанными башмаками, а они каши просят. Слякотно: пэ́-э́-ц. И на душе слякотно. Пам-пам-пара́-рам, а не ту-ду-ру-ру́-у́-ра! Стоптанная подошва! И нечего ухмыляться: пэ́ц-тэ́ц. Я пою! Па-ра-ра-рэ́ц! И саксофон: рэ́-э́-ц! Вот и иди. Проваливай, со своим ритмом. Стоптанным. А качается-то, качается! Та́-ра-ра, ри́-ра-ра, ра́-а́! Слушай, не порти песню, а! Вот так бы сразу.

Пам-пам-та́-рам, ту́-у́-ру-ра́!

А льет-то, льет! Тр-рр-э́ц! Ца-ца-ца́…

А я без зонта. Паб-дуб-дуб-ду́-ба, бу́б-дуб-дуб-шаб-ду-ба́…

А еще затмение солнца обещали.

Та́-да-та, та-да-да-да́. Не знаю, может, и не такое.

Ти́м-ти-ди-ди́м, ти́м-ти-ди-ди́м, та́м-пам-па́м-пам-пэ́-э́-дам.

Я встряхиваю пальто.

– Опаздываешь!

Та́м-пам-па́м-пам-пэ́-э́-дам!

– Работать кто будет?

Па́м-бам-ди́б-ду-ба́!

Судорожно хватаю какие-то папки – и бегу по коридору, по лестнице.

И тут саксофон:

Ту-ди́-ду-ду, ди́-и́-ра!

Отдышаться не могу! А сама бегу, бегу.

И труба:

Ту-ди́дн, ту-ду-ра́-а́!

А со всех сторон: та́м-пам-пи. Или: ту-ду́-ду. Или еще: ту́-ти-та, ту́-ти-та-та́-а́.

Вот это уже поинтереснее. Так-так. Ту́-ти-та-та́-а́, говоришь? И улыбочка у тебя симпатичная.

Ту-ди́дн-ду-ду́-у́-ра́! Привет, увидимся.

И вниз, по лестнице.

Ту́-у́-дип, ту́-у́-м-ту́-у́-ди́п.

Здравствуйте. Та-ра-ра-ра́-рам, та-ра-ра-ра-ра́м. Да, это всё вам. Выкладываю на стол бумаги. Хватаю папки – и бежать. Пам-па́м. Извините, папочку забыла. Вот теперь всё. Ту-ра́, па-а́.

И солнце выскочило: яркое такое. Та́-а́-да-да́! Та́-а́-да-да-да́! И палочками, палочками: д-да, та́-а́-та-та! Стучит, понимаешь, во все окна своими янтарными обжигающими лучами. От затмения, что ли, укрыться хочешь?

Я показываю солнцу язык: у́-у!

А тут какой-то мотивчик привязался – и где я его уловила, в воздухе, что ли, носился? Та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н. Куда ни пойду – он за мной: та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н – и всё тут!

Он крутится у меня на языке, он срывается с моих губ – и летит по коридорам, по лестницам, прямо на крышу! Хорошо-о-о! Словно всю жизнь только и делала что пела: та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н!

Я весело бегу по коридору, я пою во весь голос – и тут вдруг появляешься ты.

Та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н! Ты шагаешь на четыре четверти.

Ты входишь в мою песню, ты выстукиваешь мой ритм своими подковками.

Та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н!

Я оборачиваюсь. Ты плавно идешь на четыре четверти. И я пою тебя!

Я пою барашки твоих волос: та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н, – и блеск твоих игривых глаз цвета коньяка за стеклышками очков: та-да, та́н-дан-дан-джа́н, – и между прочим, твои ямочки на щеках и большую ямку на подбородке: та-да, та́н-дан-дан-джа́н, – да, и твою синюю жилку на правой руке: та-да, та́н-дан-дан-джа́н, – и твою упругую походку, и шелковистый голос, который, словно ветер, щекочет мое ухо: та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н. Слышишь?

Ты исчезаешь за поворотом, но песня-то остается. Я пою тебя!

Ты на кончике моего языка, ты вибрируешь на моих связках, ты слетаешь с моих губ!

Кто это? Та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н.

– Перестань вертеться. Это неприлично.

Та-да, та́н-дан-дан-джа́н.

Но я-то знаю: это ты. Правда, вот не знаю, кто ты. А и зачем мне знать это, а? Та-да, та́н-дан-дан-джа́н! Разве можно знать ветер? Вот-вот! А аромат скошенной травы? А полет птицы? Ну так вот! И я пою тебя: та-да, та́н-дан-дан-джа́н. Потому что не могу не петь. И сглатываю слюну, и запрокидываю голову навстречу солнцу! Вот так: та-да, та́н-дан-дан-джа́н!

Я листаю бумажки – и из-за каждой строки на меня выплескивается янтарный коньяк твоих глаз, и я слышу, как звенят стопочки твоих очков… та-да, та́н-дан-дан-джа́н… Да-да-да, вот так! И тут вдруг строчка раздвигается в улыбку – и я вижу ямочку на твоей небритой щеке. И буковки смешно дергают ножками: щекотно. И я пою тебя во весь голос!

Четыре четверти. Та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н. Да, именно так.

И шелестит листва твоего голоса. Да, вот так: та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н.

Ну чего уставились? Я пою!

И дует ветер, и колышет барашки твоих волос. И янтарный коньяк твоих глаз выплескивается из стопочек-очков. Та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н. Ты слышишь, я совсем опьянела, совсем потеряла голову! И всё твержу мотив: та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н. И ты входишь в меня своей упругой походкой на четыре четверти. Вот так: та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н! Ты вибрируешь на моих связках, ты на кончике моего языка, ты слетаешь с моих губ! Ты во мне, черт возьми! И я пою тебя, и лечу вслед за тобой: та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н!

– Идем затмение солнца смотреть. Чего сидишь-то?

Я срываюсь с места – и в дверь, словно шар в лузу: би-бо́п! А со всех сторон: шу́ба-дуб-ду-ба́. И так: ти́-та-та, три́-та-та-та́. И вот так: пам-пам-па́м-там-па-па́. И еще: ту́м-да-да-ди́-ра. Разгалделись. И тычут в солнечный диск пальцами, и смешно щурятся, силясь разглядеть, и кто это у солнца лакомый бочок откусил!

Ты! Я улавливаю твой мотив. И ноги сами несут меня к тебе: на четыре четверти. Та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н! Твоя рука с голубой жилкой ложится мне на плечи: та-да, та́н-дан-дан-джа́н. И я чувствую твое дыхание: та-да, та́н-дан-дан-джа́н. И пульсацию твоей плоти: та-да, та́н-дан-дан-джа́н. Ты улыбаешься: та-да, та́н-дан-дан-джа́н! И ямочка, нет, две ямочки, обнажаются на твоих щеках! Та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н! Стеклышки твоих очков потемнели. И я лишь угадываю за ними янтарный плеск твоих лучезарных глаз. Ты кладешь руку мне на талию: та-да, та́н-дан-дан-джа́н. Я замираю, а сердце колотится, отчаянно колотится: та-да, та́н-дан-дан-джа́н! Ой, мамочка, от солнечного диска кто-то оттяпал хорошенький кусочек: та-да, та́н-дан-дан-джа́н. Ты что-то шепчешь мне на ухо: та-да, та́н-дан-дан-джа́н! Ноги мои подкашиваются, в душе моей бушует ветер. А со всех сторон: шу́ба-дуб-ду-ба́. И так: ти́-та-та, три́-та-та-та́. И вот так: пам-пам-па́м-там-па-па́. И еще: ту́м-да-да-ди́-ра. Ну и чего уставились? Вон на затмение солнца пяльтесь, мало вам, что ли? А твоя рука гладит меня по спине, рука с голубой жилкой: та-да, та́н-дан-дан-джа́н – вибрирует жилка! И шелест твоего голоса щекочет мочку моего уха: та-да, та́н-дан-дан-джа́н! Я смотрю в потемневшие стеклышки твоих очков. Это всё затмение: та-да, та́н-дан-дан-джа́н! Как же я пою тебя! Та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н! На четыре четверти! И какое мне дело до того, что подумают другие: шу́ба-дуб-ду-ба́? Или: ти́-та-та, три́-та-та-та́? И может: пам-пам-па́м-там-па-па́? Или и вовсе: ту́м-да-да-ди́-ра? Я хочу петь только тебя!

Я запрокидываю голову: от солнца кто-то снова оттяпал хорошенький кусочек! Та-да, та́н-дан-дан-джа́н! И я чувствую, как пульсирует твоя плоть: та-да, та́н-дан-дан-джа́н! И я пою тебя!

И я бегу по бесконечным коридорам и лестницам. Высокое лицо смотрит на меня исподлобья и ставит каракульку под какой-то бумажкой. А я пою тебя: та-да, та́н-дан-дан-джа́н. Высокое лицо хмурит бровь. А я гляжу на синюю каракульку подписи и вижу жилку на твоей правой руке: та-да, та́н-дан-дан-джа́н. Вот так. Я хватаю бумажку и бегу. И жилка пульсирует в моих руках: та-да, та́н-дан-дан-джа́н. Высокое лицо хмыкает.

Ты то исчезаешь – то снова налетаешь, как смерч, как затмение солнца, как стихия! Та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н!

– Мужика увидела и совсем голову потеряла! Скромнее надо быть.

А я пою тебя! Даже когда тебя нет рядом, песня-то во мне! И барашки твоих волос: та-да, та́н-дан-дан-джа́н! И голубенькая жилка на твоей руке: та-да, та́н-дан-дан-джа́н! И шелест твоего голоса: та-да, та́н-дан-дан-джа́н! И янтарный блеск твоих глаз: та-да, та́н-дан-дан-джа́н!

И ты входишь в меня на четыре четверти: та́н-дан-дан-джа́н, та-да, та́н-дан-дан-джа́н – и я извиваюсь в твоих объятиях, улавливая твой мотив! Я пою тебя! Всем своим телом, всем своим нутром! И ты вибрируешь на моих связках, ты на кончике моего языка, ты срываешься с моих губ!

Ты срываешься – и вдруг улетаешь, словно ветер, словно смерч! Тебя нет: и день, и два, и три… И целую вечность! Я совсем потеряла голову. Я прислушиваюсь к каждому звуку, я пытаюсь уловить твой мотив и не могу: ту́м-ту́м… Нет, не то! Ту́м-пум-пу-ру́м?..

Где барашки твоих волос, шелест твоего голоса? Ветер затих, и коньяк твоих янтарных глаз не плещется за стеклышками очков, и жилка на руке не пульсирует на четыре четверти. Где ты, где? Я так хочу тебя петь! Неужели наша близость коротка, как эта песня?..

– Сначала думай, а потом делай! Думай, а потом делай!

Я ляпаю ошибку за ошибкой. Бумажки шелестят в моих руках, за окном хлещет дождь. Я тащусь по коридорам и лестницам. Высокие лица хмыкают. Слякотно.

Мне нужно только уловить мотив, твой мотив. Только уловить – и ты появишься. Ты только пропой – а я подхвачу! И мы запоем на два голоса, на четыре четверти, кажется, так, да, вот так… Раз-два-три-четыре. И-и… 

 

ДУШНО…

Рассказ

 

Духота страшная… Окна настежь, а уснуть все равно так и не смогла… А чего вы хотите, панельная коробка, да еще Бабаян бил в свой бубен часов так до трех ночи… Шаман… И только закемарила – звонок: так, мол, и так, ваш сосед по этажу выпрыгнул из окна… шестнадцатый этаж… дворник его случайно нашел… а сегодня воскресенье: звоним в администрацию вуза – никто трубку не берет… да и ваши все разъехались по домам: лето… а родителям сообщить надо, сын, как-никак…

Какой сын? Я что-то спросонья отвечаю: мол, помогу, найду… Кого? Что?

Вскакиваю с постели, выбегаю в коридор… Дверь в соседнюю комнату бесстыдно распахнута и бьется об стену: бум-бум... Ау-у-у? Никого. Только ветер гуляет по полу, по-хозяйски разбрасывая какие-то бумажки… Я вхожу. Оглядываюсь. Грязные белые шторы из тюля набрасываются на меня и душат своими пыльными руками… Дверь грозно захлопывается – мое сердце вот-вот выпрыгнет из груди… В воспаленном мозгу звучит: ни к чему не прикасаться, следов не оставлять…

На цыпочках я выхожу из комнаты… По коридору, словно ошпаренная курица, семеня короткими ножками, несется ночная дежурная. Она в шерстяном синем спортивном костюме, несмотря на жару, и в больших очках с толстыми стеклами.

– Дворник наш: я, говорит, мету, а он падает… с неба. Да об козырек раз башкой, два башкой… Хорошо, успел отскочить, ну, дворник-то, а то бы и его пришибло… Ой, горе-то какое… Весь порванный, родная мать не узнает… И чего им не живется-то, а? И прыгают, и прыгают…

Она беспомощно смотрит на меня поверх стекол. По розовому лицу стекают капельки пота.

Я пожимаю плечами… И только тут до меня доходит: это ведь Миши больше нет… Миши больше нет!..

Я заглядываю в комнату, словно он сейчас выбежит из своего укрытия, засмеется и зачекает нас с ночной дежурной… Бумажки растерянно мечутся по полу… Я смотрю на дежурную.

– Ни записки какой, ни чего другого – смотрели уже. Щас милиция приедет. Просили тут особо не шерстить. Пойдем, я дверь закрою.

Она закрывает дверь на ключ.

Я иду к себе, оборачиваюсь. Оборачивайся не оборачивайся – нет его…

Помню, увидела его в первый раз: высокий такой, и глаза светлые-пресветлые, и лоб огромный. И смотрит, не отводя глаз… Вот так вот стоит и смотрит своими светляками. Вот как дети смотрят: просто, без затей… Я улыбнулась. Он поздоровался, будто сто лет меня знает, кивнул головой и пошел себе…

И каждый раз, когда я с ним сталкивалась, я улыбалась… сама не зная чему…

А кто он, что он?.. Чем дышит?..

Приехал капитан. Меня вызвали. В комнате беспорядок, какой-то парень в штатском роется в Мишиных вещах. И Зураб тут же, и Вова Жеребец... Остальные-то разъехались – и спросить толком не у кого... Ночная дежурная вытирает краешком платка слезы из-под очков.

– Капитан Иванов. Можете меня просто Сергеем Николаевичем называть. Не знаете, чего это он?..

И капитан глянул в открытое окно, будто Мишина тень все еще висит в воздухе… Я вздрогнула…

– Да он сам по себе был.

Это Зураб.

– Это как так?

Капитан Иванов вытер серым мятым платком шею, расстегнул две верхние пуговицы на рубашке и поднял на Зураба удивленные глаза. А глаза у него… такие умные, с чертинкой…

– Да так. Особо не выё… пячивался.

Жеребец кивнул головой: мол, все так, не выпячивался. Мы, мол, сами по себе, он сам по себе…

– Товарищ капитан, вот.

И молодой тощий парень в штатском протянул капитану сверток и пачку долларов.

– Под подушкой обнаружил.

– Ой, – только и выдавила из себя ночная дежурная, рассматривая деньги.

– Не знаете, откуда у него могла быть такая сумма?

Мы с Зурабом и Вовой Жеребцом переглянулись, пожали плечами: нет, мол.

– А это?

Капитан показал нам какие-то таблетки. Мы снова растерянно переглянулись…

– Господи, а такой тихий был, вежливый… Неужели наркоманил?

Ночная дежурная покачала головой.

– Разберемся, – коротко сказал капитан. – Ну, что у тебя?

Молодой тощий парень в штатском шмыгнул носом, развел руками:

– Вещи все выстиранные, некоторые вон даже высохнуть не успели...

Он потряс перед нами футболкой с надписью «Worldpeace».

– Странно это… Готовился, что ли… И документы все удалил на компьютере, подчистую…

Я пошатнулась. Зураб и Вова Жеребец подхватили меня под руки.

– Вы идите, ребят, идите. Если что узнаете, сообщите вот по этому телефону.

Он вытащил из кармана авторучку, поискал глазами бумагу…

– А, черт!

Потом поднял с пола какой-то мятый грязный листочек и, быстро записав на нем номер своего телефона размашистым почерком, протянул листочек Зурабу.

Мы вышли.

– Ты будешь звонить?

Это Зураб Вове. Жеребец покачал головой: мол, нет.

– Я тоже. А ты?

Зураб посмотрел на меня. Я выхватила листочек из его рук.

– Фу, жарища какая!

Зураб вытер пот со лба и, оттопырив ворот майки, несколько раз подул внутрь, показывая нам темные круги под мышками. Потом сунул сигарету в свои сочные губы, взлохматил волосы.

– Покурим?

Вова Жеребец жадно выхватил сигарету из зурабовой пачки, я покачала головой и тупо стояла рядом. Струйки пота текли по моему телу. Бумажка в руках намокла… Я задыхалась…

Ночью мне приснился Миша… Приснился… а будто и не приснился… Вот будто я открываю свое окно, а он висит в воздухе и манит меня к себе: мол, иди сюда, не бойся… свежо-то как! И правда, свежо…

Я откинула покрывало… Миша махнул мне рукой, штора взвилась следом…

Утром иду мимо его комнаты… Какие-то люди… И Зураб тут же, и Вова Жеребец, и этажерка Михална…

– …и вообще мы с ним… уезжал я…

Сосед Миши Сема испуганно озирается по сторонам, словно его взяли с поличным. Он только что с самолета: бирка на чемодане извещает о том, что он благополучно приземлился в аэропорту «Внуково»…

– Привет!

Зураб кивает мне и подходит ближе, почти касаясь меня. Я чувствую его глубокое дыхание, он живой и теплый… Темные круги под мышками, свежая щетина… Он сжимает и разжимает кулак, сжимает и разжимает.

– А это вам знакомо?

Капитан Иванов – сегодня он в штатском – потрясает перед Семиным носом изжеванным кульком с таблетками. Сема смотрит на Зураба, на меня, на Вову Жеребца: мол, скажите ему!

– Да что…

Высохшая женщина, коротко стриженая, в синей кримпленовой юбке – такие носили лет сорок назад – выхватывает из рук капитана кулек, сжимает его в руке.

– Ясно всё!

Она щурится, как щурятся близорукие, поправляет на носу очки. Иванов протягивает к ней руку: мол, отдайте вещдок.

– Извините.

Женщина отдает кулек, опускает голову и широко расставляет свои сухие жилистые ноги.

– Ну-ну, Зина, ну-ну…

Невысокий седой мужчина с заплаканным лицом гладит ее по руке. Женщина отталкивает его. Он смотрит то на Зураба, то на меня своими светлыми-пресветлыми глазами: поддержки ищет… Глаза… ну точь-в-точь Мишины…

Сема продолжает бубнить: да мы с ним… уезжал я… Капитан что-то записывает в протокол. Зураб касается меня своим плечом: какой он горячий… И дышит, дышит, и смотрит своим масляным, будто виноватым глазом: мол, вот оно как…

– Все в порядке, мать, распорядился.

В комнату входит крепкий мужик в спортивном костюме. Пот льет с него в три ручья. Он здоровается с капитаном, кивает всем нам.

– Завтра похороны…

Он смотрит на нас:

– Сожгем его… в крематории… Вы приходите, ребят.

Светлые глаза седого мужчины наполняются слезами, он всхлипывает, улыбается беззащитной улыбкой…

– Распустил нюни, – еле слышно сквозь зубы цедит женщина в кримпленовой юбке.

И стоит, словно истукан: не шелохнется! Какая выдержка… И только уголок глаза подергивается...

– Так… Прошу очистить помещение, прошу очистить…

Капитан Иванов как-то по-отечески похлопывает каждого из нас по плечу: мол, понимаю, тоже живой человек – и вытирает шею серым мятым платком.

– Спасибо, что позвонил, брат!

Крепкий мужик в спортивном костюме протягивает Зурабу руку. Зураб гордо вскидывает свою красивую голову с папахой волос, смотрит на меня: мол, я такой – и обнимает меня… Я вздрагиваю: его мокрые подмышки касаются моего обнаженного плеча… Я закрываю глаза: Миша улыбается и машет мне рукой… Скорее на воздух!..

Утро, а такое пекло! Мы едем сначала на метро, потом на маршрутке, потом идем по пыльной пустой дороге, обливаясь потом… Железные ворота: крематорий… Зураб молча курит, Вова Жеребец смотрит себе под ноги и пинает мелкие камешки…

Седой мужчина со светлыми глазами, сухая женщина в кримпленовой юбке и крепкий мужик в спортивном костюме стоят около скамейки. Рядом с ними какие-то люди: человек пять…

– А, ребят, спасибо, что пришли!

Крепкий мужик приветствует нас, пожимает парням руки, меня хлопает по плечу.

– Щас пойдем простимся с Мишаней, потом его… того…

Он машет рукой, как-то нелепо улыбается…

– А это вот Мишанины друзья.

Он кивает в сторону тех пятерых, которые стоят у скамейки. Мы здороваемся. У одной девушки рваные плотные колготки на ногах… И какое мне дело до нее?..

– Эй, слышь, как тебя?

Кто-то зовет крепкого мужика в спортивном костюме, он уходит и тут же возвращается, кричит суетливо.

– Так, быстренько, пошли, пошли!

Темный зал. И гроб в центре. Миша закутан по самый подбородок черной тканью… Лицо… Он будто улыбается… А может, это не он? Может, это всё игра такая, а? И он сейчас встанет, откинет эту черную тряпку, засмеется?..

Какая-то женщина – «Мишанина подруга» – еле слышно говорит своей спутнице:

– Рот пришлось зашить: весь порвался, пока летел…

Спутница – та, у которой плотные дырявые колготки, – закрывает лицо желтыми цветами…

– Какой ужас!..

Я стою рядом с седым мужчиной со светлыми глазами. С другой стороны стоит Зураб: я чувствую его жаркое дыхание, чувствую, как пульсирует жилка на его руке…

– Ну, прощайтесь…

Какая-то женщина машет нам рукой: мол, ну что же вы не подходите, ну подходите же!

Кто-то из «Мишаниных друзей» подходит к гробу, как-то неловко касается губами Мишиного лба… Потом смотрит на нас: лицо его искажено гримасой… Сухая женщина в кримпленовой юбке стоит не шелохнувшись… Из светлых глаз седого мужчины льются слезы: он даже не смахивает их – и весь как-то сгорбился, согнулся…

Я подхожу к гробу, склоняюсь к Мишиному лицу… У меня темнеет перед глазами, я беспомощно тычусь в его холодный лоб губами, потом еще раз… А лоб будто бумажный какой-то… И ноги меня совсем не слушаются, вот беда... Я с трудом отхожу и встаю рядом с седым мужчиной. А где Зураб? А, он у гроба…

В зале холодно и темно… Мне душно… Скорее бы на воздух… А люди все идут и идут к Мишиному гробу, все идут и идут… Зураб стоит рядом: пышет, как печка, – и взволнованно смотрит на меня своими глазищами-угольями…

Какая-то женщина в черном костюме что-то говорит: мол, ну вот и всё… И вдруг гроб медленно начинает проваливаться под землю… Раз – и его нет. Черные дверцы захлопываются… Сухая женщина в кримпленовой юбке делает жест рукой: мол, куда же ты? Слезы льются из светлых глаз седого мужчины… Зураб обнимает меня за талию: спиной я чувствую, как колошматится его сердце…

Мы выходим на воздух.

– Ну вот и всё…

Крепкий мужик в спортивном костюме берет под руку женщину в кримпленовой юбке, помогает ей сесть на скамейку. Она садится и застывает, словно мумия… Седой мужчина с глазами-светляками подходит ко мне.

– Он ведь у нас… Мы-то сами из маленького городка… Под Казахстаном… Я на заводе, мать… А он всё стихи читал… Я-то не против…

Он по-детски смотрит на женщину в кримпленовой юбке – она на нас… И не шелохнется: только уголок глаза подергивается...

– Все кино мне показывал: мол, смотри, папка, как снято… А я что?..

А слезы катятся и катятся из его глаз, катятся и катятся…

– У него ведь даже девушки не было…

Он как-то беспомощно пожимает плечами. Я из последних сил сдерживаю слезы. А ком такой в горле, что вот-вот – и я задохнусь! И я не выдерживаю… Я просто захлебываюсь слезами, соплями! Я отхожу в сторону, меня кто-то обнимает: Зураб… Он такой горячий, такой живой… Он что-то говорит мне, я не могу разобрать ни слова… Ну почему, ну почему я не успела… а мы могли бы и стихи читать, и кино смотреть… Мишины глаза-светляки стоят передо мной… Я ведь даже голоса его, кажется, не слышала… А Зураб гладит меня по головке, словно маленькую девочку, и дышит, дышит мне в затылок: так горячо, так горячо-о-о…

Кто-то вбегает в железные ворота: Сема…

– Ой, опоздал! А что, уже?..

Уже… И я снова захлебываюсь слезами и соплями…

Мы прощаемся. Седой мужчина с заплаканными светлыми глазами нежно гладит меня по плечу:

– Спасибо, дочка…

И вместе с женщиной в кримпленовой юбке и крепким мужиком в спортивном костюме садится в старенький жигуленок. Мы машем им руками.

– Есть предложение, – птичьим голоском говорит «Мишанин друг», тот, который первым подошел к гробу, – посидеть где-нибудь, промочить горло…

И гримаса искажает его лицо.

Мы снова идем по пыльной дороге, хватая воздух жадными ртами, потом трясемся в маршрутке, потом в метро…

Мы заказываем водку.

– Мужчины платят.

И Зураб вынимает из тесных брюк кошелек, кладет на стол купюру. Парни, переглянувшись, достают свои сбережения.

Мы закусываем, пьем, опять закусываем…

– Скажите, а кофе у вас есть?

Официант приносит кофе.

– О, вкусно… Прямо обжигает…

И ни слова о Мише, ни единого слова…

И снова метро… И Зураб прижался к моему плечу: горячий, тяжелый…

Еле живые, мы возвращаемся в общагу… Я задыхаюсь от духоты: коробка за день просто раскалилась! Идем по коридору…

– Может, по маленькой?

Вова Жеребец смотрит на Зураба осоловелыми глазами. Тот треплет его по щеке.

– Отдыхай, брат…

И обнимает меня за талию.

– Понял!

Вова исчезает в дверном проеме.

Мы идем по коридору. Я медленно открываю дверь, вхожу в темную комнату… Зураб протискивается следом. Он просовывает свою влажную дрожащую руку мне под блузку и жадно целует в шею… Я стою, не шелохнувшись и смотрю на него немигающим взглядом. И только уголок глаза чуть заметно подергивается… но этого в темноте не видно…

– Его нет, понимаешь, нет… А я… вот…

Он дышит мне в грудь, больно царапает своей щетиной мой подбородок…

Я словно застыла. Я не двигаюсь с места.

Он медленно выходит. Я закрываю дверь на два оборота. И только уголок глаза чуть заметно подергивается…

 

 

ПРИЧАСТИЕ

Рассказ

 

– Отпускаю грехи...

Отец Александр перекрестил голову Анны, покрытую епитрахилью.

Она поцеловала его руку. Тихая, вышла из храма. Стянула с головы платок. Не исповедовалась лет двадцать...

В ночь перед Причастием Анна заболела. Металась по постели, задыхалась, в глотку словно тысячу ножей воткнули. «Черва точит», – вспомнила слова бабушки: та говорила так, когда болела. Заснула Анна под утро. И когда зазвонил будильник, не могла встать: пылающая голова раскалывалась, кости ломило, из груди вырывался кашель-рык.

– Приходите на Причастие...

Перед глазами Анны встало светлое лицо отца Александра. Она заплакала от бессилия. Но поднялась с постели.

Храм был полон. Анна притулилась у стенки: ноги не держали, голова была тяжелая, ныла спина. Началась литургия.

Анна запомнила лишь, как священник – это был отец Александр (она улыбнулась) – читал Евангелие от Матфея: то место, где бесы вошли в свиней, и представляла почему-то мультяшных розовых поросят, которые плещутся в речке и радостно хрюкают. Красиво пели певчие, и сзади кто-то пел, низким бархатным голосом. У Анны тоже был красивый голос, но сейчас он был похож на звериный рык, да и молитв она не знала...

Рядом с Анной на складном стульчике сидел парень-инвалид. Он все время улыбался, и когда Анна бессильно опускала голову, уставшая, больная, она думала: неужели этот ущербный может чему-то радоваться?..

Потом священник – не отец Александр, другой – махал кадилом, опять пели певчие, пели прихожане (ими руководил регент). Анна переминалась с ноги на ногу и молчала. Платье – мокрое от пота – пристало к телу, платок съехал набок. На мгновение Анна словно бы заснула. Разбудила ее тишина и голос священника – отца Александра:

– Иисус посреди нас!

Анна вздрогнула, пошатнулась. Прихожане зашевелились.

– Иисус посреди нас!

Они улыбались и обнимали друг друга. И вдруг какая-то женщина обернулась и обняла Анну.

– Иисус посреди нас!

– ...ди нас! – прохрипела Анна, коснулась женщины – и отпрянула: на нее глядела Лёлька, преданными собачьими глазами...

Анна прислонилась к стенке. Соленый пот ел глаза, колени дрожали. Литургия продолжалась. Лёлька отошла в сторонку, и Анна потеряла ее из виду. Молодой инвалид стоял на своих полусогнутых коротких ножках, повесив складной стульчик на шею, словно хомут. Пели «Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя!» – и он крестился, все время улыбаясь. Потом не выдержал, сел. Анна закрыла глаза. Ей казалось, что она в бреду, что все эти люди ей пригрезились...

Прихожане выстроились в три длинные очереди: начиналось Причастие. Анна очнулась и заметалась. Она искала глазами отца Александра и не находила. Справа священник уже причащал молодую девушку с младенцем на руках: тот сморщил свое страдальческое личико и плакал, а девушка светилась неподдельным счастьем. За ней стоял парень-инвалид: его лицо тоже светилось счастьем. Он открыл рот, готовясь принять Причастие. Потом поцеловал чашу, руку священника. Анна вдруг увидела вдалеке отца Александра, сердце ее екнуло. Она встала в хвост очереди жаждущих принять Причастие из его рук. Повертела головой, не было ли поблизости Лёльки. Не было. Анна маленькими шажками смиренно двигалась к Причастию, изредка поднимая на людей глаза.

Причастившиеся, в каком-то блаженстве, сложив крестом руки на груди, проходили мимо. Старуха в белом платке: она шамкала беззубым ртом, пережевывая размоченный в вине хлеб. Крупный мужчина с красным лицом. Молодой парень в рваных джинсах, с серьгой в ухе. Задумчивая девушка с неубранными волосами и рюкзаком за плечами. К отцу Александру приблизился кудлатый бомж – Анна съежилась – и жадно обхватил губами ложку с хлебом и вином. Развернулся – на глазах его блестели слезы – проковылял мимо Анны, волоча по полу грязный мешок. Подошла очередь Анны. Она глянула в светлые глаза отца Александра, ища спасения, назвалась, когда священник, стоявший по левую руку от отца, спросил ее имя, открыла рот, приняла Святые Дары, поцеловала чашу...

Анна медленно вышла из храма, побрела к метро. Голова ее кружилась, во рту оставался привкус теплого вина и хлеба. Проходя мимо витрины магазина, машинально глянула на себя... и увидела Лёльку... она плелась за Анной.

– Дорога одна... – Лёлька виновато улыбнулась.

Анна молча кивнула, опустила глаза. Так и шли до метро, словно арестант с конвоиром. Солнце пекло безжалостно, в горле пересохло. На Анну чуть не налетел какой-то лихой самокатчик. Она остановилась, прислонилась к стене дома. Никогда Анна не была на Причастии… так ждала этого… и вот… Слезы бессилия покатились по щекам, болезнь вцепилась в глотку железной хваткой. Анна кашляла каким-то звериным рыком, задыхалась…

– Анюта… – Лёлька кинулась к Анне, обхватила ее руки.

– Уйди… – прохрипела Анна, оттолкнула Лёльку, поплелась тихонько к метро.

– Аню-та… – Лёлька вдохнула. Долго молчала. Потом кинула в спину: – Прости…

Анна обернулась:

– За что?..

– Не удержала я Петю…

Лёлька подбежала к Анне, схватила ее за грудки, заглядывала в глаза своими щенячьими глазками:

– Хорошо ему с тобой?

– Умер… он…

Анна выдохнула, в бессилии оперлась о парапет. Из подземного перехода приятно тянуло прохладой.

– Прости… – пискнула Лёлька.

– Христос простит…

И Анна спустилась в подземный переход.