Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 149




Foto 2

Софья ОРШАТНИК

Foto 2

 

Училась в Литературном институте. Участник литературных фестивалей и конкурсов. Участник творческого объединения «Светлояр русской словесности». Участник XVIII Форума молодых писателей «Липки», Семинаров молодых писателей СПМ, «Совещания молодых писателей» (г.Химки, 2019) и др. Стихи публиковались в журнале «Светлояр русской словесности», в альманахе «Слово», журналах «Дружба народов» и «Кольцо А» (псевдонимы – Соня Александрова, Огнеястра, Софья Барашкова). Член СП Москвы.

 

 

МАМА УШЛА

Рассказ

 

Слушай! Давным-давно здесь была деревня.

С детьми, курами, козами, собаками, ворчливыми стариками – настоящая. Между бань к реке тянулась узкая тропка, а вот там – видишь? – был мостик.

Всё, что мы любим, рано или поздно зарастёт крапивой, полынью и пустырником. На согретой солнцем земле будет лежать босоногая девочка, расстреливая облака репейниками из рогатки.

Тот, кто был раньше (до меня?), рассказывал….

Здесь жили. Ходили за водой к покосившемуся колодцу-журавлю. Выкашивали яростно зелёную крапиву, а она снова вырастала – назло. Собирали с тяжёлых веток большие, почти восковые яблоки. По осени носили из леса клюкву. Зимой топили печи.

Ссорились. Мирились. Воспитывали детей.

Пахнет солнцем, смолой, ветром и… Так пахнет, что понятно – уже никто не живёт.

А мне почему-то хорошо.

Хочется закричать – громко. Всё равно никто не услышит. Так закричать, чтобы редкие вороны вспорхнули кусочками темноты со старых берёз, чтобы сухая полынь перестала шуршать на ветру…

Вот что закричать:

Смерть, ты есть?!

Что такое смерть? Смерть – две даты под знакомым именем? Смерть – завешенные зеркала в доме? Заунывный плач? Ящик метр на два? Смерть – когда в такой хорошей, настоящей деревне нет никого? И деревни-то самой нет?

Может быть, смерть наступает тогда – весной, когда на свежей могиле прорастает первый кустик земляники?

В Поневерье нет смерти. И кладбища тоже нет. Во-первых, негде его приткнуть – болота кругом. Во-вторых, деревня маленькая – возят хоронить в райцентр. Возили.

Зато есть три нежилых дома, колодец с застоявшейся водой, разрушенная церковь и память о том, что было раньше. Раньше домов было больше, и почти все – жилые.

А церковь всегда была разрушенной, с молодыми берёзками на крыше. Может, её такой и построили?

В Поневерье август.

Это значит, что в чёрную воду будут падать золотые листья.

 

* * *

Поневерье. В детстве это название воспринималось радостно: поверье – глупая причина для глупых бабушкиных запретов, а по-не-верье – мой на них ответ. Не верю! Не боюсь! Я зажигала свечу, тяжко поднимала старинное зеркало, долго устраивала его напротив себя (рама тихо гудела); шептало пшено, тысячи зёрен ударялись изнутри о покатые горшечные бока; в сенцах дышала бабушка, как большая лошадь, которая только притворяется, что спит; вода волновалась внутри горшка, расходилась кругами, как в тибетской чаше, на поверхности её пшено изображало звёзды, снежинки, орнаменты…

По пыльным дорогам бродили лихоманки. Их было двенадцать. Августовскими ночами старшая – Невея – глубоким древним голосом окликала стариков и уволакивала обернувшихся под тёмные сырые ели, где невыносимо пахло преющей хвоей и густела, настаивалась тишина.

-Зовут по имени – не отвечай, – учила бабушка – не оглядывайся! Невеей, Навой, навкой называли саму смерть.

Опустевшее Поневерье было связано с ней тоже: название читалось – посмертие – то, что остаётся после – в отсутствие жизни и веры. Деревня сжалась и засохла, вросла в землю, была пленена крапивой и пустырником. Но заставила нас вернуться.

 

* * *

Старший брат был ушкуйником (у нас в деревне ушкуем называли не судно, а крупный барыш, лёгкую добычу). В выморочных сёлах сбивал засовы с дверей. Сыпалась труха. Расползались потревоженные муравьи.

Посещения заброшенных домов напоминали бесцельный шопинг – когда, ни в чём не нуждаясь, внезапно обнаруживаешь у себя в руках полную корзину бесполезных вещей – за тем исключением, что старинные резные ставни, ржавеющие инструменты, круглобокая темная посуда не стоили брату ничего. Свой ушкуй он никак не реализовывал – берёг дома.

Мы шли как-то по звериной тропе, путаясь в раннем шиповнике, по берегу реки. Я почувствовала вдруг, что рядом – нечто тяжёлое. Железное. Ненужное. В осоке лежал... автомобиль? Самолёт-подранок?

Казалось, огромный робот погиб здесь: выпил чёрной торфяной воды, заискрил, упал на оба берега одновременно, организовав переправу на десятилетия вперёд. В его грудной клетке копошился уж. Мы прошли по угловатой спине.

Впереди было Поневерье – отчина, дедина, смутно узнаваемая по одному только дому с обширным пристроем. Прабабушка с сестрой держали кур и рыжую в пятнах корову, в глазах которой читалось грядущее и необратимое запустение хлева, двора, дома…

Его и выбрал брат. Соседние избы были оставлены гораздо раньше. Неизвестно почему поневерские ветры хранили их от обрушения и продлевали бытование косых срубов.

Раздался всхлип. Всхлипнула дверь, мужской ногой сломанная пополам, о том, что никогда больше не откроется она навстречу свету. За порог будут залетать листья, а она не сможет не пустить.

В сенях безысходно жужжало какое-то крупное насекомое. Шершень? Пчела? Я осторожно поводила рукой по отслаивающимся обоям и нащупала счётчик. Что-то жило в нём, вращалось, маленький рычажок доверчиво утыкался в руку.

На кухне со стен свисали луковицы – круглые и сморщенные, фиолетовые и рыжие, маленькие и большие. Подсолнечное масло светилось в бутылке, проницаемой солнцем. На засаленном столе лежали тонкие тетради, квитанции, выписки. Обе сестры – Ираида и Лидия – были неграмотны. Прабабушка писала:

 

несолёное сливочное масло мед

и перга ее нмазывают на хлеб

и принимают 2 раза в день.

вызиватапетит и бодрос

и от сердца

спаргапчелиная от сердца

несоленое сливчное масло мед и

парга

 

Заметки она делала бережливо на тетрадных обложках, на квитанциях. Буквы были испуганы и разъяты. Время зафиксировало их попытки уползти, спрятаться, сбиться в спасительные стада.

 

борис и глеб святые

помоганют от болезни ног

молитесь им.

 

И – среди этих рецептов, похожих на страшные верлибры, – почти документальное:

 

8 декабря была жива лида

10 декабря померла 19 декабря хорнили

18 января будет 40 дней в крещене

 

Лиду хоронили на десятый (!) день. Я не знаю, как прабабушка шла в село по декабрьскому насту, не знаю, как пересекала реку. Не знаю, где лежала Лида – в натопленной избе или в холодных сенях, как за стеной гудела корова, чувствовавшая, что скоро её продадут. Не знаю, какие люди пришли с прабабушкой из села, были ли у них сани, как долго и насколько тяжело выкапывали могилу.

 

* * *

Мы с мамой сидим на кухне, говорим о многочисленных родственниках и наблюдаем вращение облепиховых ягод в чашке чая. Оно напоминает бег планет по орбитам – некоторые движутся быстрее, некоторые – медленнее, иные нарушают этот порядок, провоцируя столкновения.

Я закрываю глаза. Если мы – одной крови, одного леса, то почему нельзя забраться по раскидистому родословному дереву так высоко, чтобы увидеть (её глазами, но от своего лица) крыши Поневерья?

Энтропия в чашке усиливается. Геометрически совершенные частицы замирают около щеки. Липнут к стеклу. Щеке холодно. Снежит.

Я еду в Поневерье на тряском тупоносом «Икарусе».

Баба Рая заболела.

Заоконная темень возвращает меня в детство.

Весенние каникулы. Мы с соседкой Наташей Дудановой прыгаем с сарая в снег – он влажный, рассыпчатый, крупный. По шатающемуся забору забираемся на крышу и ..! «Солдатиком»! Чем сильнее «окунёшься», тем веселее!

Я – спортсмен-олимпиец. Вдох-выдох. Вперёд! Ноги легко касаются земли, а верхний слой снега пересыпается за шиворот. Рядом приземляется Наташка. Она с завистью откапывает меня по плечи и помогает выбраться.

Сапог!

Мы с бабой Раей по очереди носили большущие кирзовые сапоги деда. Они то и дело слетали, загибались и зацеплялись друг за друга. Но такой подлости я от них не ожидала.

В ужасе смотрю на свою ногу в заштопанном носке. Наташка, сообразив, что произошло, роет яму в месте моего приземления. Присоединяюсь. Руки замерзают минуты за три, а коварный сугроб продолжает осыпаться.

Не преуспев, мы плачем. На плач выходит баба Рая с лопатой и начинает перекапывать снег в попытке найти сапог, ругая нас за рассеянность и разгильдяйство. Слова порицания вскоре заканчиваются, а сапог и не думает находиться.

Наташа робко утешает бабу:

– Снег растает, и…

Резкий удар о поручень разгоняет блаженную дремоту, но я продолжаю улыбаться – вспоминаю, как в конце апреля нашёлся-таки сапог. Он был разрублен лопатой.

Водитель кричит: приехали!

У бабы Раи светится неярко кухонное окно. Как будто она ждёт меня, чтобы спросить: я буду на ужин картошку варёную, картошку жареную, картошку в мундире или пюре?

Не ждёт. В доме горе. Мама достала деньги из серванта и считает – хватит ли на похороны. Баба Рая лежит на полу (фельдшер сказал, так уходить легче). Её лицо перекошено. Мне страшно, но я наклоняюсь к ней.

Ба-ба. – Шепчу по слогам. – Ба-ба.

Она узнаёт меня и косится одним глазом (другой полузакрыт). Пытается что-то сказать. Выключили звук. Получается только тихо:

Щ-щ-щ… Щ-щ-ща…

Как будто ветер нашёл в срубе щ-щ-щель…

– Спи, баба... – ласково говорю ей. Завтра мне надо ехать в город. Я ложусь в соседней комнате и за мгновение до сна успеваю подумать: баба желала нам счастья.

 * * *

Снова «Икарус». Поневерье далеко позади. Минут через пятнадцать подъедем к станции, откуда меня заберёт электричка – весёлая, пьяная, на разные голоса обсуждающая приближающийся Новый год, колющаяся еловыми лапами. В городской квартире, украшенной звёздами из фольги, муж успокоит трёхмесячную Соню.

А мама? Что будет делать мама в поневерском стылом доме наедине с неподвижной неузнаваемой бабой? Как я могу помочь?

Мам, я здесь!..

 

* * *

Хорошо, что Олька уехала. В Поневерье колдунов и убивцев полно. А у неё – ребёнок дома. Не испортили бы девочку.

Мама уходит хорошо. Час назад уснула.

Вожусь с грибами – мама принесла позавчера, а почистить сама не успела. Она уже слепая была. Всё равно чистила. Бывало, найдёт маленький грибок и поцелует влажную шляпку, и заулыбается.

Мама любила лес. Когда отцова похоронка пришла, она на кордон побежала (отец лесником был). Плакала, звала. Гладила маленькие лиственницы (он посадил на месте вырубки. Хотел сделать питомник).

Папа ей не показался.

А мне снился, когда на сеновале ночевала. На вторую ночь тётя Лида дала мне икону. Я просыпаюсь, а она перевёрнута. После этого мама на сеновале спать запретила.

Закончила с грибами. Какие кулачки красивые! Круглые, рыжие. Маслята ещё, волнушки. Отвезу дочке в город.

Тихо. Подтопок прогорел. Падает последний уголёк. И – ни звука. Ни «щ-щ-щ», ничего.

Ушла мама.

 

До табуретки дела не дошло

Мне было тринадцать лет. Рак. Ну конечно, рак. Я потыкала страшную штуку пальцем. У меня на шее – синеватая, пухлая, мягонькая. В диаметре как пять рублей.

Мать вернётся в семь. А если агония начнется раньше? Нет, нет, нет! Ни за что! Прервать неначавшиеся страдания! Скорее.

Я притащила с общей кухни табуретку, поставила под люстрой и собиралась отыскать в шкафу крепкую верёвку, но шестилетний сосед Зёпа завопил за стеной, и я вспомнила: его отец работал то ли фтезиологом, то ли псезоилогом. Это был бритый наголо сизолицый мужик уголовного вида.

Идти к нему без мерзавчика было нельзя, нести мерзавчик в руках по общаге – тоже. Сопоставив входные данные, я спрятала бутылку в блестящий мамин клатч со стразами «Сваровски».

Закрыв нашу комнату, я постучалась в шестьсот третью. Удача. Зёпин отец был дома. Он открыл дверь и тупо уставился на меня бычьими навыкате глазами. Солнечный зайчик поигрывал на его лысине.

– Здравствуйте. У меня, кажется, рак, – начала я. Он молчал. – Не посмотрите? – Он продолжал поигрывать лысиной. Тогда я убрала с шеи волосы и потыкала пальцем в штуку. Он схватил меня и начал душить странными пульсирующими движениями, словно вошёл в ритм; на мой сдавленный писк отвечал солидно: – Я пальпирую.

Как только я начала получать от этого даже какое-то удовольствие, Зёпа, о котором я забыла, вытащил у меня из рук клатч и помчался по коридору. Я завопила, дёрнулась и рванула за ним.

Пробежав полкрыла, я почти догнала засранца, но вдруг передо мной материализовалась некогда бывшая белой дверь, из-за которой вылетел большущий клуб дыма.

– Наташка, спасайся, горим! – прокричала хозяйка комнаты и, сцапав меня за рукав, поволокла вниз по лестнице. Рядом бежали какие-то люди. В солнечном свете лениво перекатывались мускулы дыма.

Сбив турникет и толстую вахтершу Сулейму, мы оказались на улице. Кто-то кашлял. Издалека вопила сирена. Солнце бежало по крышам домов, проницало шевелюру близобщажного клёна.

А я думала о том, что вот-вот откроются передо мной двери иные, двери особые, а этот гад Зёпа, а эта гадина из шестьсот восьмой...

Пожарная тревога окончилась спустя три часа. Вокруг смеялись, лузгали семечки и пили квас, кем-то купленный в ближайшем ларьке.

Я поднялась к себе. Мать должна была прийти через пятнадцать минут. Электричество на этаже отключили. Шлёпали чьи-то босые ноги по коридору.

Нащупав на двери замочную скважину, я минут пять ковырялась с ключом, в темноте наступила на мамины дорогущие замшевые туфли и хотела уже упасть на панцирную продавленную кровать; но споткнулась о табуретку.

 

 

ПОЭТША

Рассказ

 

Огюсту, с любовью

 

У неё была пеларгония.

Нет, не болезнь.

Ароматная сволочь из семейства гераниевых. Цвела ежемесячно, вальяжно развесив вопиюще зелёные листья. Поэтша жила аскетично и жертвенно: на стипендию приобретала пособия по герменевтике, сборники малоизвестных символистов, готические кольца с пластиковыми черепами и (непременно!) розу «Чёрный принц», возлагаемую на могилу Блока; до и после стипендии чахла и истончалась, как убывающая луна. Гедонизм пеларгонии угнетал её. Так они сосуществовали, не понимая друг друга, но и не объявляя войны, до стылого сочельника (Аквилон конопатил щелястые рамы тяжёлым снегом, обогреватель не справлялся, виновато бурчал, пеларгония очнулась от шипения и ожога). Об неё потушили сигару. Доминиканскую.

– Начинающий поэт… тем более, юная девушка… – рука с печаткой на среднем пальце сдавила сигару, но, не нащупав мысли, легла на лаковый журнальный столик, украшенный изображением пронзённого сердца. – Направлять – моя обязанность.

Он был Белинским, Буниным, Блоком, глубочайше познавшим её душу. Поэтша мысленно выбирала чёрную розу для Его могилы.

– В ваших стихах есть невинность, чего не хватает многим… И чистота, – он приблизил руку с печаткой к её колену. – Отправьте тексты в «Неву»… – Поэтша проигнорировала этот жест, думая о чёрных розах. – Я дам рекомендации… – И Он решительно опустил руку на бедро Поэтши. Чёрная роза дрогнула и развернулась Его бородатым лицом с бровями-тараканами. Брови поползли вверх, когда Поэтша взвизгнула – тонко и протяжно, как чайник со свистком, как сбившая собаку электричка. Скривившись, он встал, оставив на кресле мериносовое пальто, брезгливо толкнул древнюю подъездную дверь, загрохотал по лестнице, махнул таксисту.

Поэтша бежала за Ним. Потом за ним. И её готические угги ь как мягкие знаки среди строки свалились в снег Ь она потеряла точки запятые всё потеряла в сущности бежала по невскому он советовал отправить рукописи в неву отправила стояла на дворцовом пока не перестала отличать бумажные комки от шуги полынья сморщилась

потомпоэтшаутратилавсёисебятожепотерялась

Мериносовое пальто месяцами питало одинокую моль, в столь благоприятных условиях так и не пожелавшую вывести потомство. А пеларгония умерла.

Очевидно, она была однолетним растением.