Журнал «Кольцо А» № 143
Надежда КОНДАКОВА
Поэт, переводчик, литературовед. Родилась в Оренбурге. Окончила два курса филфака Саратовского госуниверситета и Литинститут. Член СП СССР (1976) и СП Москвы (1991). Заведовала отделом поэзии журналов «Знамя» и «Октябрь». Автор 12 книг стихов и ряда зарубежных антологий (США, Финляндия, Швеция, Венгрия, Австрия, Болгария). Переводчик славянской поэзии и поэзии народов нашей страны. Стихи публиковались в журналах «Юность», «Новый мир», «Москва», «Октябрь», «Огонек» и др. Живет в Москве.
ИЗ КНИГИ «ЧАСТНЫЙ СЕКТОР»
* * *
Сыграй мне, скрипач ненаглядный,
такую музыку сыграй,
чтоб сердце, как голубь опрятный,
рвануло за радостью в Рай.
Чтоб всплыли большие светила
на небе тревожного дня
и музыки этой хватило
не только уже для меня.
Чтоб мой ненаглядный, мой бывший,
смущенно не пряча лица,
прощённый стоял и простивший
пред музыкой Бога Отца.
* * *
Мне все равно, что скажет обо мне
какой-нибудь Андрей или Серёжа,
или не скажет. Этому вдвойне
я рада – умолчание дороже.
Оно теперь, как золото, в цене.
Мы жили и без этой ерунды
в эсэсеэр, но все-таки в нирване
ходили мы в роскошные сады,
где про стихи и правда без булды
мне говорили и Олег и Ваня.
Со мной еще до всяких перемен,
предчувствуя тотальное мельчанье
у наших палестин и ойкумен,
беседовал Б.А., А.П., В.Н.,
(и есть еще другие умолчанья)
Мне все равно, что скажут обо мне,
какую приплетут еще заразу.
Поскольку хуже – втуне и вовне
быть читанной, и поднятой в цене
но так и не прочитанной ни разу.
РОПОТ
1.
Смерть есть ни что иное
как милость Бога,
захотевшего еще раз
испытать тебя на веру
и достоверность,
послать, как
маленькую сверкающую моль
к огню –
выживет, или,
опалив крылья,
превратится в невидимый глазу
пепел.
Праздные рассуждения
стихоплёта, или
реальность?
Прости, Боже!
Но мне очень и очень больно.
Больно.
Боль
но…
2.
мой мальчик идет война
боюсь что оставшись жить
ты бы пошел умирать
и мне снова надо было
заказывать гроб
подбирать его по размеру
по форме и цвету
опираясь на свое безумие
и твое отчаянье
боюсь я бы уже этого
не выдержала
да не боюсь а бьюсь об заклад
ты бы пошел на войну
а я умерла
но это был бы
лучший выход
в нашей безвыходной ситуации
* * *
Отец ее был генерал большого полета,
знал Сталина, к Хрущеву был вхожим в дом.
То ли броню он изобрел,
то ли фюзеляж самолета –
теперь уже вспомню с трудом.
А еще у них была маленькая квартира –
всего 120 метров – на четверых:
четыре комнаты и два сортира,
Евангелие, три золотых потира
и много-много церковных книг.
Когда отец умер, она так рыдала,
на Новодевичьем! А потом –
отвезла свою бабушку, мать генерала –
то ли в дом престарелых,
то ли просто в дурдом.
С тех пор я у них никогда не бывала.
Она писала об отце книги, снимала кино,
перед пионерами выступала.
И в комнате, где бабушка проживала,
Музей генерала живет давно.
Но при чем тут музей и большое дело,
и великий отец – если из психушки во тьму
погрузили давно слюдяное тело
и бабушкина душа за ним улетела
и нашла там сына, и прижалась к нему.
ДЕНЬ БАДМИНТОНА
Памяти Саши Грязнова
Любочка, Любочка, синяя юбочка!
Вечер над Волгой пылающе ал.
День догорает, как свернутый в трубочку
лист, где Господь уже все написал.
Вижу сквозь слезы тот день догорающий:
Саша такой загорелый, земной,
и в темноте исчезающий, тающий
белый воланчик летит кружевной.
Реет он долго над Волгой, над плёсами
и над заснеженной темной Москвой.
Детки родятся такими ж белёсыми,
как и воланчик был тот колдовской.
Белый воланчик над морем неистовым
горестей мелких, безденежья, но
он говорил вам: «Не бойтесь, мы выстоим, –
пятеро нас, и мы все заодно!
Помните вечер над Волгой пылающий? –
с нами он будет до крайнего дня,
буду и я с вами, в памяти тающий,
даже когда и не станет меня!»
Любочка, Любочка, синяя юбочка,
как же была ты в тот день хороша!
Сашечка, Сашечка, мертвая пташечка!
Белый воланчик. Живая душа.
* * *
Невозвратно и непоправимо
голос твой остался вдалеке,
только голос, только тень от дыма,
только отпечатки на песке.
Господи, верни мне хоть на склоне,
выдерни из памяти незлой
наши полудетские ладони
над сердечком с острою стрелой.
* * *
Не казанская сирота,
на Казанском стою вокзале.
…Здесь не в губы меня – в уста
темной ноченькой целовали.
Ах, как долго качалась высь,
и казалась судьба беспечной.
Здесь мне в вечной любви клялись,
и она оказалась – вечной.
На несчастие нам двоим
этот поезд все мчится, мчится.
И завернута в едкий дым
жизни белая плащаница.
ПИСЬМА
Этим письмам лет пятьдесят.
Перевязаны лентой синей.
Были дрожью, а не дрожат
от былого разбега линий.
Так заканчивается любовь
торжествующе и победно,
с темной лентою голубой
исчезая уже бесследно.
Ты, проживший вдали меня,
я, прожившая как попало,
пачкой писем себя казня.
Для бессмертия – слишком мало.
ОБЛЕПИХА
Облепиха облепила, облепила, оплела.
Если ты его любила, почему не умерла
от отчаянья, от знанья,
от несбывчивой тоски,
от его ко мне желанья
и протянутой руки?
Облепиха, облепиха, ты колючая, как тать,
ты зачем будила лихо, если с ним не совладать?
Ты зачем его пленила,
увела в глухую муть,
ты зачем его сроднила,
несродненного ничуть?!
И с тех пор на переправе, у прохожих на виду,
берег левый – твой, а правый – тот, где я сейчас иду!
Я иду и сушит слезы
ветер едкий, словно дым,
и от этой жалкой прозы
невозможно всем троим.
* * *
«Ну куда ты, куда пропала
с севастопольского вокзала…»
(из письма)
Как запертая, как запретная,
как вне пространства помещённая,
во времени любовь заветная,
заветренная, всепрощённая.
И с ней – не на юга пожаловать,
а лишь куда взовёт служилость.
И жалобами не обжаловать,
лишь выдохнуть: ну так сложилось…
Когда еще не все потеряно,
не все не выяснено было,
и не стучала я по дереву,
а до беспамятства любила.
И лейтенантские спесивые,
и капитанские простые,
решали всё погоны синие,
в просветах – тёмно-золотые.
Когда ты бредил нашей дочкою,
пока твоя жена-разлучница
прикидывалась одиночкою,
примеривалась, как получится.
Решала, быть ей генеральшею,
или командовать полками –
чтоб наше бывшее, как павшее,
на клочья разорвать, как знамя.
Тогда под взгляды похоронные
буфетчиц и консъержек истовых
как бы с венчальными коронами
мы шли, чтоб устоять и выстоять.
…И дочка, как берёзка во поле,
и это «ай люли» привычное –
как оборона Севастополя,
проигранная, третья, личная.
* * *
Она стояла на седьмом этаже
у распахнутого окна.
И, как рассыпанное драже,
была ее дрожь видна.
Она проглатывала нембутал
и запивала вином.
И лист сиреневый трепетал
в неверном огне ночном.
Она дышала в трубку всю ночь,
ни слова не говоря…
И ангел силился ей помочь
в преддверии октября.
А на рассвете спросила, где ты,
а я не знала – где ты.
Но вдруг завяли твои цветы,
предвестники немоты.
Она сказала мне: Сорок лет
веду с тобой этот бой…
А я отправила время вспять,
поправила: Сорок пять…
Она вздохнула: Ну все… и вот
победа твоя близка,
уже снотворное не берет
с полфляжкою коньяка.
…И вдруг на меня из ее окна
надвинулась глубина.
И стала жалость моя нежна,
отчаяния полна.
Я так любила тебя в ту ночь
неслышно, издалека,
пока меня уносила прочь
невидимая рука,
и нерожденную нашу дочь
баюкали облака.
…Тех лет и бед провалился след.
Но, ветреницы судьбы,
слепые мойры идут на свет
из интернеттолпы.
И мне приносят такую весть,
ну просто ни встать, ни сесть:
Мол, генерал, боевая стать,
нарисовал свой дом,
чтобы без памяти выживать.
в доме том золотом.
И научился в нем вышивать.
– Крестиком? – Да, крестом.