Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 133




Foto 2

Дарья БОБЫЛЁВА

Foto 2

 

Прозаик, переводчик с английского и немецкого языков. Окончила Литинститут. Публиковалась в журналах «Октябрь», «Нева», «Сибирские огни», сборниках «Flash-story», «Лед и пламень», «Литеры». Автор книг «Забытый человек» (АСТ, 2014), «Вьюрки» (Астрель-Спб, 2018), «Ночной взгляд» (Астрель-Спб, 2019). Лауреат премий «Новые горизонты» и «Мастера ужасов». Член СП Москвы. Ассистент семинара прозы Совещаний молодых писателей СПМ.

 

 

БЕЗ ГЛУПОСТЕЙ

Рассказ

О.А.

 

У Эммочки и Верки всё всегда было по-разному, начиная с именных суффиксов. Эммочка с самого рождения заняла позицию в центре своего ласково воркующего семейства – она не претендовала, не требовала, так вышло само собой, – и возлежала там, залюбленная и зацелованная, как нежно-бесполезный персидский котик на мягкой подушке. Главную психическую травму детства ей нанесла случайная гостья, отказавшаяся вдруг брать на ручки Эммочку, захлебывавшуюся любовью к миру и обильными поллинозными соплями. Гостья давно провалилась в небытие, она действительно была совсем-совсем случайной, подругой какой-то подруги, и дом полнился другими, готовыми на все ради Эммочкиного беззубого смеха, но она всё равно помнила, долго помнила, и щупала втихаря корочку заживающего ожога чужой нелюбви.

Как росла хмурая, белобрысая, с темными от синяков коленками Верка – бог ее знает. Они это не обсуждали. Точнее, только Эммочка заваливала Верку подробностями своей коротенькой жизни до их знакомства, а Верка кивала. Тогда Эммочка уже установила, что Верка не хмурится – просто такими уж недружелюбными, нависающими над глазами кустиками растут у нее брови.

 

Познакомились они первого сентября. Семилетняя Эммочка красиво улыбалась, держа на голове бережно, как восточная дева свой кувшин, пышные белые банты, а в руке – холодную ладонь какого-то мальчика, с которым ее поставили в пару. Первоклассники шумно протопали по школьной лестнице, их завели в пустой класс, лишенный пока всяческих свойств, и велели рассаживаться за парты. Эммочка думала, что надо сесть с тем мальчиком, раз ей его выдали, но мальчик куда-то ускользнул в суматохе, и Эммочка совсем растерялась. И вот тут рядом возникла белобрысая девочка с одной простой лентой в косичке, дернула Эммочку за руку и хмуро объявила:

– С ней!

Положено было сажать «девочка – мальчик», но учительница только пожала плечами – все равно потом расползутся, как им удобно, в этом отношении первоклашки ничем не отличались от тараканов. И Эммочка с Веркой торжественно опустились за новенькую парту.

Школьная жизнь их текла размеренно, без взлетов и падений. Казалось бы, воздушно-кудрявая Эммочка должна была преуспевать в гуманитарных науках, кружиться на первом балу с Наташей Ростовой и беспомощно ушибаться об угловатые нагромождения синусов и косинусов. А Верке с ее нахмуренными от природы бровями и не то что пронзительным – пронзающим взглядом (в «гляделки» ей проигрывали все, даже молоденькая учительница Сонечка Григорьевна) – так вот, Верке сам бог велел быть надеждой класса по математике или физике, впадающей в панику при слове «сочинение».

Но на самом деле ничего бог не велел ни Верке, ни Эммочке. Учились обе средненько, Верка, правда – старательно, а Эммочка по мечтательной рассеянности могла и вовсе забыть про домашку: тогда Верка великодушно давала списать. Когда же Верка, фамилия которой начиналась на «а» и была в журнальной зоне риска, оказывалась у доски с пустой головой и ошалелыми глазами, Эммочка подсказывала изо всех сил – и шепотом, и жестами, и даже телепатически.

Внешкольная жизнь была интереснее. Верку сразу приветили в многочисленной Эммочкиной семье, состоящей преимущественно из незамужних теть, разведенных сестер и племянниц неясного статуса – все были кудрявые, нежнокожие и какие-то удивительно неприспособленные к окружающей действительности, скользящие по ней, как дамская красненькая машинка на летней резине по гололеду. Все надежды они возлагали на позднюю единственную Эммочку – вот у нее будет настоящая жизнь, всё получится, всё будет, как надо, а как надо – никто не знает.

Веркина семья состояла из суровой инженерной мамы. Может, конечно, у нее тоже просто брови так росли, но Веркиной мамы Эммочка боялась, невзирая на чай с неизменным печеньем курабье, который та ей всегда предлагала. На печеньях сверху были кляксы густого повидла, они приклеивались к зубам, как ириски, и Эммочка мучилась: улыбаться нельзя – некрасиво, не улыбаться – невежливо, зубочистку попросить – неудобно, пальцем отковыривать – неприлично. Суровая инженерная мама, глядя на Эммочкино страдальческое лицо, жалела ее и считала «забитой какой-то».

Верка умела сама ходить в магазин за продуктами, сколько угодно оставаться дома одна и варить суп из курицы. Последнее казалось Эммочке чем-то запредельно-героическим, вроде выхода в открытый космос.

Шло время, и Верка с Эммочкой незаметно срастались в единый организм: везде ходили вместе, восторгались одними и теми же фильмами и книгами и даже заболевали синхронно. Как-то утром Верке позвонила растерянная Эммочка и сказала, что поход в кино придется отложить, потому что она вся покрылась за ночь какой-то непонятной сыпью, просто ужас, ужас…

– Ужас, – эхом откликнулась Верка, взглянувшая в этот момент в зеркало и обнаружившая на собственном лице все признаки краснухи.

Именно они двое, и только они одни из всего класса умудрились не переболеть этой смешной хворью в дошкольном возрасте и потом неделю созванивались, сверяли симптомы и хохотали до упаду.

 

Потом внешкольная жизнь стала серьезней. Верка научила Эммочку пить «отвертку». Эммочка научила Верку подводить глаза. Веркины мрачные брови совместными усилиями выщипали – сначала вышли две позорные ниточки, но потом специальный карандаш, репейное масло и помощь главной красавицы класса сотворили чудо: оказалось, что Верка вовсе не угрюмая и очень даже ничего. Главная красавица даже внезапно взревновала и устроила скандал – якобы Эммочка с Веркой испортили ее французский пинцет, что, конечно, было неправдой, поскольку на пинцете было меленько проштамповано madeinChina.

С расцветом пубертата в двуедином организме что-то разладилось. Как-то Верка, демонстрируя Эммочке новую юбку – чудесную, из секонда, на которую Веркиных летних накоплений все равно не хватило и пришлось клянчить у мамы, – заметила, что Эммочка молча закатила глаза. Не понравилось ей. В другой раз Эммочка, взахлеб рассказывая Верке про сериал, мистический, с ведьмами, сериал, который они непременно будут смотреть вместе – вдруг услышала, как Верка коротко выдохнула через нос. Будто фыркнула. И Эммочка сразу поняла, что вместе они этот сериал смотреть не будут.

Разладилось, в общем-то, по мелочи, и на утрату безусловного согласия они не обратили особого внимания. Уж такой был возраст: всё так лихо менялось, неслось, взрывались попкорном мозги, не в силах вместить новые впечатления, трещали лифчики, не в силах вместить новую грудь, и ничего сладкого, соблазнительно-долгожданного в этом суматошном созревании не было, никаких росистых розовых бутонов на летней заре – только азарт, и риск, и опасности, и Верка с Эммочкой крепко держались друг за друга – лишь бы не вылететь на повороте.

Как-то сами собой подтянулись, зароились вокруг мальчики. Их больше интересовала нежная Эммочка, мало кто был способен оценить холодную красу Верки, которой так пошли бы наган, скрипучая кожанка, красная звезда во лбу – было в Верке что-то сороковое-роковое, не вовремя вынырнувшее и совершенно лишнее в юной гормональной кутерьме.

Поредевшее Эммочкино семейство взирало на любовные успехи Эммочки с благоговейным ужасом. Никто не ждал, что на их позднюю темную вишенку слетится столько ромео с ломкими голосами. Успехи, впрочем, были совершенно невинными. То разругавшись по мелочи и навсегда, то взревновав, то столкнувшись с тайной пола во всем ее сизо-пушистом естестве, Эммочка снова и снова рыдала Верке в блузку – Верка даже завела специальную, рыдательную, которую надевала после очередного звонка с отчаянной просьбой срочно, срочно увидеться. У Эммочки была дивная немецкая тушь, которая очень плохо отстирывалась, а явиться рыдать без макияжа она себе позволить не могла.

Верка рыдала у подруги на плече всего раз, глухо и немногословно. Эммочка даже не поняла, из-за чего и из-за кого – впрочем, она не вникала, у нее на тот момент был очередной трудный жизненный период.

А потом, в нежный майский день – великие личные потрясения обычно всегда происходят в мае, – двуединое существо Эммочка/Верка вдруг пошатнулось на своих четырех стройных ногах и распалось.

Эммочка влюбилась, и на этот раз – по-настоящему. То есть и до этого все, конечно, было по-настоящему, все –дцать раз, но теперь – окончательно и бесповоротно. Великой любовью оказался тонкошеий третьекурсник с мягким близоруким взглядом, темненький, стройный, идущий Эммочке, как со вкусом подобранный палантин – Эммочка страсть как любила широчайшие палантины, подчеркивавшие ее невесомость.

Спустя пару недель, в течение которых Эммочка, как и положено обретшей счастье девице, была полностью потеряна для общества и дневной формы обучения, она решила предъявить избранника лучшей подруге. И просто чтобы познакомить двух дорогих и близких, и с невинным стремлением вызвать у Верки белую, черемуховую зависть – та-то ни с кем не встречалась, даже на горизонте ни единого жениха не маячило, и вообще оставалась Верка по-прежнему девственницей, о чем от нее же Эммочке и было известно.

Все получалось как нельзя лучше, и Эммочка, усадив подругу и студента рядышком на диване и порхнув на ждавшим на кухне вином, так и обмерла, услышав за своей спиной короткое Веркино фырканье с присвистом. Любимый, единственный, третью неделю как самый главный в Эммочкиной жизни человек Верке не понравился. Веркино фырканье было предвестником непоправимого, шорохом скользящего вниз ножа гильотины. Мнения своего Верка не меняла никогда, полностью доверяя природной проницательности.

До этого Эммочка, разумеется, в самом укромном уголке сознания опасалась, что избранник Верке, наоборот, понравится, что она тоже воспылает, вторгнется, отобьет – хотя, конечно, нет, не отобьет, не сумеет, – и все будут страдать. В последнем пункте Эммочке даже виделось нечто романтическое. Но чтобы вот так! Фыркнуть! Эммочка вскипела, вспенилась, как забытое на плите молоко. Теперь ей хотелось срочно уговорить… нет, заставить, влюбить Верку в своего студента, чтобы оценила, чтобы тоже смотрела на него влажными глазами.

После ухода кавалера Верка чистила мандарин, наблюдая за Эммочкой, которая вилась вокруг, щебеча что-то путаное, смятое от обилия чувств, переходя от негодования к мольбам и обратно. Взять в толк, почему Эммочку так взволновало то, что студент ей не понравился, Верка не могла. Подробно, как того требовала Эммочка, объяснить причины – тоже.

– Ну никакой он какой-то, – вспарывая белым зубом нежную мандариновую мякоть, тянула Верка. – И шея эта. – Она зачем-то показала Эммочке согнутый указательный палец и заключила: – Получше найдешь.

Проворочавшись всю ночь и проснувшись головой в пододеяльнике, Эммочка приняла решение о раздельном существовании. Раздельном существовании студента и Верки. Терпеть ее нелюбовь к нему она была не в силах.

 

И опять всё покатилось – не так лихо, как тогда, в старших классах, но тоже стремительно. Эммочка приняла предложение. Эммочка ездила к настоящей портнихе шить свадебное платье, воздушное, кружевное, и чтобы никаких, вы слышите, никаких этих вот юбок, из которых невесты торчат, словно их воткнули в торт. Эммочка вышла замуж, и на свадьбе сладко плакали все остатки ее кудрявого, нежно увядающего семейства. Они передавали Эммочку в руки надушенного и слегка напуганного жениха, как любимую дорогую куклу, и светло, но безысходно тосковали по всеми разом утраченному детству.

Верка отдалялась. Она упорно и скучно училась, иногда встречалась с Эммочкой в кафе, но говорить стало не о чем – и вовсе не Верка, как это бывает с неудачливыми на личном фронте старыми подругами, избегала тем, которые теперь были в Эммочкиной жизни главными, а ее могли ужалить завистью. Это Эммочка боялась, что Верка вопьется в ее новенькое, наливное счастье острым зубом, как в оранжевую мандариновую дольку, заденет, высмеет. И увиливала, отмалчивалась, говорила о неинтересном, снимая ложечкой пышную пенку с капучино.

А потом Эммочка родила, и всё, кроме Фуфырлика, Макушонка, Тюпы – у сына Артема было бешеное количество одинаково нелепо выглядящих на письме прозвищ, – всё, кроме Давай-ламы, Толокушки, Шмелика окончательно потеряло всякий смысл. Эммочка кружилась вокруг сына, и мир кружился вокруг Эммочки – счастливой, наполненной, продолженной, добившейся того, чего так исступленно ждали от нее разведенные тети и неудачливые племянницы. Все последующие годы казались Эммочке ровной и прямой дорогой, по обе стороны которой росло что-то вечноцветущее, и летели белые лепестки, а на горизонте – очень, очень далеко, – маячили два аккуратных надгробия, со скорбной любовью выбранные рослым успешным Фуфырликом и его хрупкой супругой, еще не воплотившейся, но уже чем-то напоминавшей Эммочку в юности.

Фуфырлик и впрямь вышел рослым. И головастым – выучился на программиста и уехал учиться дальше в до сих пор казавшуюся Эммочке недосягаемой Америку, и делал там успехи, и рапортовал о них по скайпу Эммочке, распираемой гордостью и жалостью – как же он там без ее обедов из трех блюд, без черного хлеба, без гречневой каши на завтрак…

 

Всё разрушил муж. Он бросил Эммочку самым неожиданным и малодушным образом – повесился в старом дачном сарае. Вот и пригодилась его тонкая шея. Катастрофа была настолько внезапной и непоправимой, что первые несколько месяцев после нее стерлись из Эммочкиной памяти – осталось только ощущение чугунной тяжести, непреодолимой силы, утянувшей ее далеко-далеко вниз и наконец швырнувшей даже не на землю, а на раскаленные угли, на которых она забилась и зашкворчала, как водянистая русалочка, так и не научившаяся ходить, не то что бежать, бежать от всего этого.

Эммочка так и не узнала, из-за чего покончил с собой муж. Возможно, он и сам этого не знал – возможно, им просто овладел вдруг зов смерти, как это бывает с душевно слабыми людьми, которые не подходят к краю крыши или обрыва не потому, что боятся упасть, а потому, что боятся спрыгнуть. Эммочка, если бы ее вдруг спросили, затруднилась бы сказать, был ее супруг душевно слаб или душевно силен – она вообще как-то раззнакомилась с ним за последние лет десять совместной жизни. Общение с мужем вскоре после рождения Фуфырлика перестало входить в круг Эммочкиных функций: она ночей не спала, она хранила очаг, ее задачей было сделать всем вкусно и красиво, и вовремя. Эммочка, как всякая увлеченная домом и уютом женщина, расширилась в пространстве и сузилась сознательно, округлившись в планету счастливого материнства, вокруг которой бесчисленными спутниками кружились бутылочки, ботиночки, школьные ранцы, обои с машинками в детскую и коврики в ванную, чтобы ножками сразу на мягкое – а муж тем временем безмолвно уплывал куда-то по своей орбите. Нет, они, конечно, общались, у них были тихие немногословные отношения, которые обычно зовутся гармоничными: Эммочка спрашивала, что приготовить на ужин, они вместе смотрели телевизор и грезили о солнечном американском будущем Фуфырлика – в такие моменты муж оживлялся даже больше, чем когда они совместно сотрясались под одеялом в ночь с пятницы на субботу – в субботу никому не надо было рано вставать. И все было хорошо: и звонки Фуфырлика, категорически запрещавшего его так называть, по скайпу – он даже пару раз показывал им краснеющую блондинку с незапоминающимся иностранным лицом, свою американскую подружку, – и новые шторы в кухне, и ремонт, и курица «терияки», и ребрышки в медово-горчичном соусе – Эммочка постоянно бросала сама себе кулинарные вызовы, готовя всё вкуснее, всё изощреннее, черпая идеи во всяких «Лучших поварах» дальних стран, где стейк из кенгуру с кускусом считался скучнее картошки с тушенкой. Постепенно отстраивалась дача со всеми удобствами, – чтобы грядущим внукам было где поесть клубники, – на просторной кухне пускала пар новейшая техника, ни намека на скандалы, всё вкусно и со вкусом, она была идеальной женой, и всё было идеально, чего же ему не хватало, как же он мог поступить так подло – да, подло, задыхалась Эммочка после того, как схлынула волна первого шока, жгучего осознания того, что тело, известное до последней родинки и детского шрама в паху, гниет в земле.

А потом началось. Впрочем, началось оно, видимо, сразу, просто оглушенная успокоительными Эммочка не сразу заметила. Какие-то кредиты, счета бог знает за что. Несколько раз звонили жуткие существа, в самом названии которых гремели трубы – не медные, а те, которыми бандиты из телевизора ломали жертвам кости. Существа звались коллекторами. Их как-то отвадили коллеги покойного мужа – те самые, которые организовывали похороны, пока Эммочка лежала практически таким же трупом – только с живыми больными глазами. Эммочка вцепилась в этих коллег, вполне резонно приняв их за посланных милосердным Господом ангелов, умоляя объяснить, рассказать, а главное – спасти ее, ведь она не может одна, она никогда не была одна, она не умеет… Коллеги терялись и мялись, про мужа сказали только, что он «запутался». В чем, как, почему – металась Эммочка, прижимаясь доверчивой брошенной кошкой то к одному, то к другому. Так умиротворяюще гудели их басовитые голоса, и так привычно пахло мужчиной от каждого. Но коллеги с виноватым видом и явным облегчением довольно быстро из Эммочкиной жизни исчезли.

 

Что-то прорвало в ванной. Перекосились шкафчики. Новейшая кухонная техника ломалась наперегонки. Счета прибывали. Охрип, а потом и вовсе умолк дверной звонок. В первые же заморозки стекла покрылись инеем изнутри. А немногочисленные деньги, оставшиеся на счетах мужа после кредитов и прочего, таяли – и было совершенно, совершенно непонятно, где их берут…

Подруг у Эммочки не было. То есть она думала, что были, но оказалось, что они тоже слишком увлечены своей счастливой семейной жизнью, а Эммочка их теперь, видимо, пугала, выпав из их круга, превратившись в одночасье в мрачное напоминание о том, что «человек предполагает, а бог…»

Фуфырлик на похороны приехать не смог – сдавал экзамен. И на сороковины не смог – ему предстояла какая-то очень важная встреча с очень важными людьми, и он, погрустневший, в темной рубашке, объяснял Эммочке с монитора, что такова уж Америка – всё тут построено на этих встречах, как у нас на клановом блате, одну пропустишь – и ты за бортом. Потом Эммочка поняла, что Фуфырлик вообще никогда приехать не сможет – слишком далеко эта Америка, и слишком там всё сложно. Он иногда высылал Эммочке деньги, немного – сколько уж мог наскрести бедный и, похоже, вечный студент.

Мечта о любящем сыне с голливудской улыбкой, ухаживающем за старушкой-матерью, чтобы сделать самые последние годы самыми безмятежными, пошла рябью и растаяла, как последние финансы. Эммочка, оглядев свою пропитавшуюся сладковатым запахом пенсионерского тлена квартиру, паутину на потолке, высохшие фиалки, пятна на стенах, батарею неизвестного предназначения пустых банок на кухне – очередной признак надвигающегося маразма, – наконец поняла с убийственной ясностью: она пропадает.

Эммочка не принадлежала к числу долготерпеливых старух – хотя безоговорочно считала себя старухой, – способных достойно смириться с полнейшим жизненным крахом. Крах въелся в Эммочкины кости и ныл, обугливаясь, под грудиной – так сильно и упорно, что поначалу Эммочка надеялась на инфаркт. Кипучая ее деятельность вдруг вспенилась вновь – впрочем, уже угасая, спонтанными волнами, – и Эммочка стала звонить всем знакомым подряд, путаясь в функциях присланного Фуфырликом в последний раз вместо денег тонюсенького зеркального телефона, звонила самому Фуфырлику, который терпеливо слушал, утешал и всё предлагал перейти с устаревшего скайпа на какую-то другую программу, которой сейчас все пользовались и которая чуть ли не запахи передавала. Но в ней-то бы Эммочка запуталась окончательно, потеряла бы в виртуальных дебрях последние остатки человеческого достоинства. А она его и так теряла, слабеющим голосом умоляя всех прийти в гости, повидаться, не бросать ее, спасти…

И наконец Эммочка, угнездившись в прекрасном ротанговом кресле-качалке, выбранном когда-то для интерьера и для мужа, так в него ни разу и не севшего, стала ждать смерти. Скрип-скрип. Одна. Скрип-скрип. В пустой квартире. Скрип-скрип. Легкая удачница Эммочка, превратившаяся в библейского Иова, за безвинные страдания которого, вычитанные когда-то в детской Библии Фуфырлика, она так и не сумела простить Бога.

Кто-то полновесно, решительно постучал во входную дверь, звонок у которой давно не работал. Потом дверь застонала, открываясь – Эммочка опять забыла ее запереть. Это было что-то подсознательное – вечно открытая дверь как отчаянное приглашение, знак неистребимой надежды, что кто-нибудь все-таки придет.

Послышались шаги – такие же уверенные и полновесные, как стук. Сначала в прихожей, потом в коридоре. Эммочка сразу поняла, что это Смерть. Совсем не та, похожая на маму благостная утешительница в кружевном саване, которую Эммочка представляла себе прежде. Теперь Эммочка знала, что Смерть – смрадная бессмысленная тварь, которая направо и налево, безо всякого тайного плана касается людей своей иссохшей длинной лапой, и они превращаются в пустоглазые неодушевленные предметы.

Эммочка сидела спиной к дверному проему. Шаги приблизились и затихли совсем рядом. Щелкнула отошедшая половица.

– Так, – сказала Смерть знакомым, огрубевшим и съехавшим на добрую октаву вниз голосом, который давно, миллион лет назад объявил в шумном классе:

– С ней!

Это была Верка. Эммочка и ей как-то звонила, но телефон был вне зоны доступа, и Эммочка нарыдала длиннейшее голосовое сообщение. А Верка оказалась из тех мастодонтов, которые эти сообщения по-прежнему прослушивали.

Вначале Эммочке показалось, с перепугу наверное, что Верка, которую она уж сколько лет не видела, не изменилась ни на йоту. Но потом она все-таки подметила острым, дамским пока еще, а не старушечьим взглядом и морщинки, и слишком яркий блонд, в котором тонула седина, и очки в хищно прищуренной оправе, за которыми увеличенные глаза Верки казались еще более пронзительными. Одета Верка была просто, но ткань так и тянуло потрогать – очень уж мягкая на вид, и шовчики еле заметные, и видно, какое всё это недостижимо дорогое.

Эммочка о Верке в последние годы узнавала только вскользь, от редких общих знакомых – карьера, денег тьма, путешествует, семью – нет, не завела, ну так известно, что именно невостребованные бабы этой своей карьерой компенсируют, от отчаяния пашет, обычное дело. Пахала Верка в абсолютно Эммочке неведомой экономической сфере, ворочала, значит, эфемерными миллионами, и на нее финансовая пыль тоже налипала, как пыльца пчеле на «штанишки». По крайней мере, примерно так Эммочка все это себе представляла.

Верка оглядела захламленную, поседевшую от пыли квартиру, пятна, шкафчики, иссохшую мумию Эммочки в кресле-качалке – и немедленно принялась за дело.

Открыла окна, разобрала груды вещей и счета. Трижды наорала по телефону на какие-то коммунальные службы, от одного названия которых Эммочке делалось страшно. Принесла еды. Вызвала каких-то специальных мужиков, которые моментально выправили всё, что успело в квартире перекоситься, и даже трубы починили. Выяснилось, кстати, что горячую воду Эммочке отключили не за неуплату, а по графику, и вообще на дворе лето. Верка договорилась о генеральной уборке на завтра, заставила Эммочку съесть куриную ногу и поздно вечером ушла.

 

Эммочка не спала всю ночь. Она боялась, что Верка ей причудилась. Бегала на кухню, чтобы убедиться, что всё было взаправду – кое-как ее убеждали даже не выправленные шкафчики и продукты в холодильнике, а остатки куриной ноги в мусорном ведре.

Заснула Эммочка на рассвете. Уже через пару часов ее разбудили Верка и молчаливые азиатские феи, которые принялись драить паркет и окна, скручивать черенком швабры паутину с потолка и пылесосить мебель.

Верка сидела с Эммочкой на кухне, слушала печальную повесть о полном жизненном крахе и повторяла:

– Ой ты, Эмка, дура. Ой дура.

Эммочка не обижалась. А потом, когда Верка и ее феи-уборщицы собрались уходить, выметнулась в прихожую и схватила Верку за руку. Было очень страшно снова остаться одной, и снова всю ночь думать о том, приходила ли Верка вообще. Или о том, что она больше не придет. Вдруг она и вправду не придет?

Верка поглядела на призрак Эммочки, цеплявшийся за нее сухими пальцами, вспомнила, как Эммочка весь день ковыряла один-единственный стаканчик йогурта, и решительно поволокла бестолковую подругу за собой, прочь из обезлюдевшей и обезлюбевшей квартиры.

 

Всё необходимое забрали позже. Квартиру предприимчивая Верка уже через пару недель сдала. Эммочка, надеявшаяся лишь на абстрактное спасение, но никак не ожидавшая подобного великого переселения, безропотно обживалась в Веркиной «трешке». Хорошая была «трешка», близко к центру, зелень кругом, но никаких признаков «уймы денег» Эммочка не заметила.

Верка уходила рано, приходила поздно. Первые дни Эммочка вела жизнь растительную – просто неподвижно сидела и фотосинтезировала на балконе, потихоньку оживая. Потом начала бродить по комнатам, осматриваться. В Веркиной квартире явно не хватало женской руки. Обстановка была не то чтобы спартанская, но какая-то неуютная. Видно, что подбирали всю эту мебель, утварь без любви, из соображений одной лишь функциональности. И еда – то заказная, то полуфабрикаты, и еще овощи эти замороженные, в которых вечно попадаются белые твердые кубики неизвестно чего – не то турнепс, не то еще какая кормовая экзотика. И пахло у Верки в доме никак. Ничем, словно тут и не живут.

Постепенно Эммочка приходила в себя, розовела, отъедалась белыми кубиками. А потом не выдержала. Деятельность взбурлила в ней, очнулась от летаргического сна ипостась хранительницы очага.

Вечером Верка открыла дверь и вдохнула явно посторонний, но невыносимо соблазнительный запах. Из кухню вышла растерянно улыбающаяся Эммочка с прихваткой в руке.

– Это утка, – объявила она. – С апельсинами. Там студенты за квартиру заплатили, ну я и… – Эммочка вдруг испугалась. – Я по акции брала. Маленькая совсем уточка…

Верка смолотила утку, как викинг вепря. Потом неожиданно поцеловала Эммочку в лоб жирными губами. И молча ушла в ванную.

 

И опять закружилась Эммочка. Кулинарила во всю свою творческую мощь, наводила уют, развешивала шторки, устроила на балконе цветник с ротанговыми – куда без этого – стульчиками, постелила коврики и набросала на диван в гостиной разноцветных подушек. Верка приходила вечером в преобразившуюся, утратившую строгий деловой вид квартиру, съедала очередной кулинарный шедевр. Только вот ее Эммочка расспрашивала, наученная горьким и нелепым опытом, и о делах, и о настроении, и снова, как миллион лет назад, предлагала посмотреть вместе новый сериал, который всегда пролетал незаметно за болтовней. Они вообще много болтали, особенно в первое время, наверстывали и восстанавливали в памяти упущенные годы. Эммочка научилась вспоминать о муже без боли и обиды – без гнева и печали, как пелось в какой-то древней песне. Поначалу она по слезливой своей привычке все-таки принималась всхлипывать, но всхлипы быстро сменились всхрюкиваниями – от смеха. Они вообще очень много смеялись, и расходились спать по своим комнатам с еще вздрагивающими от хохота плечами. Верка сохранила прежнюю манеру шутить совершенно убийственно, с каменным лицом, и улыбалась лишь тогда, когда Эммочка уже скисала от смеха.

А еще Верка умела разбираться со счетами, вызывать ремонтников, зарабатывать деньги и вообще – ненавязчиво и твердо брать всё в свои руки. Она научила Эммочку пользоваться домашним 3D-принтером, и та, даже обычный лазерный не освоившая в свое время под бестолковым руководством Фуфырлика, теперь сама печатала из цветного пластика коробочки и корзиночки, в которые так любила раскладывать всякое милое мелкое барахло. И программу, которой все давно пользовались вместо скайпа и которая передавала не только звук и картинку, но и аромазаписи из наборов «цветы», «еда» и прочих, Эммочка тоже освоила. Но когда она звонила Фуфырлику, Верка коротко присвистывала носом и уходила из комнаты.

 

Осознание обрушилось на Эммочку внезапно. Она варила французский сырный суп, а в новостях шел репортаж: увесистые люди в зеркальных шлемах разгоняли немногочисленную толпу других, странных каких-то, с радужными флагами. Эммочка прислушалась к речи дикторши за кадром и вдруг застыла с половником в руке. Потом села на табурет, ошарашенно уставившись в окно.

Вот оно! Вот оно что! Бедная Верка, деликатная, понадеявшаяся на хоть какое с Эммочкиной стороны понимание Верка. Вот почему никогда у нее никого не было. Вот почему она так самоотверженно примчалась спасать Эммочку по первому зову. Вот почему ей и жених Эмммочкин с самого начала не понравился! Она, значит, все эти годы, значит… а Эммочка даже сейчас, живя у нее на правах жены – да, жены! – не догадалась. Не ответила, не отблагодарила, хотя чего ей стоит, а Верка, она же… у нее же тоже потребности! Какая деликатность, какое терпение, а Эммочка – дура неблагодарная, берет и берет, а что отдавать тоже надо – и в мыслях не было…

Эммочка попыталась представить, как будет отдавать – потому что надо, надо, она, помимо всего прочего, Верке жизнью обязана, ведь так и померла бы там, в кресле-качалке. Но то ли фантазия у Эммочки взыграла не в ту сторону, то ли заточена она была исключительно под мужчин, только получилось нечто настолько нелепое и дикое, что Эммочку затошнило. Впрочем, оказалось, что это от запаха подгоревшего сырного супа. Эммочка вылила его и попыталась представить снова. Вышло еще хуже, причем Верка в натужных Эммочкиных фантазиях упорно оставалась одетой.

Эммочка мучилась дня три. Верка даже со свойственной ей прямотой предложила подруге принять слабительное, поскольку та вздыхала и сдавленно всхлипывала, уединившись в туалете. Если б слабительное помогало в таких делах, с тоской подумала Эммочка.

И все-таки решилась. Всю жизнь она была несамостоятельной, так и осталась престарелой девочкой. Пора было проявить наконец инициативу.

Эммочка купила ароматические свечи и белое вино. Вино выбирала долго – она знала, что Верка предпочитает белое, но совершенно не разбиралась в сортах. Взяла три бутылки разного, замучив продавщицу расспросами, какое самое вкусное и какое лучше всего подойдет к морепродуктам – она задумала ризотто по-средиземноморски.

По дороге домой Эммочке, как назло, попался магазин «Интим». Она замедлила было шаги, но потом поняла, что сейчас инфаркт ее хватит точно, и прошла мимо.

Приготовила ризотто, установила режим подогрева – самый слабый. Выставила на кухонный стол весь романтический антиквариат – фарфоровые тарелки, хрустальные бокалы. И села ждать.

Через пятнадцать минут Эммочка, кряхтя, вскрыла первую бутылку. Махнула целый бокал залпом – для храбрости. Спохватилась – серебро, для такого ужина нужно столовое серебро, а не эта штамповка. Выпила второй бокал.

После третьего бокала Эммочка на нетвердых ногах отправилась в цветочный и купила три длиннейшие розовые розы. Цвет ей показался символичным. Поставила их на стол, уронив вазу – небьющуюся, к счастью, – всего один раз. Вытерла разлитую воду. Сменила скатерть.

После четвертого бокала Эммочка пошла в свою спальню, сдернула покрывало и навела в постели легкий художественный беспорядок. Как бы такой приглашающий. Подумала, не осыпать ли простыню розовыми лепестками, но сделала это только после пятого.

Посмотрела на себя, раскрасневшуюся и встрепанную, в зеркало и ужаснулась. Полезла – точнее, вломилась – в шкаф, на пол полетело легкое, струящееся, кружевное…

 

Верка пришла, как обычно, в девять. В квартире душно пахло ванилью и царила подозрительная тишина.

– Эмма! – позвала Верка и услышала какое-то шебуршание на кухне.

Там в полумраке догорали свечи, остывало ризотто, торчали в вазе ощипанные розы. У плиты стояла Эммочка в алом платье, с распущенными, по-прежнему обильными кудрями и с почти пустой бутылкой вина в руке.

– Вера… – сказала заплетающимся языком Эммочка. – Я должна тебе сказать… Верочка…

– Что у тебя? – всполошилась вдруг Верка. – Ты это брось. В Израиле сейчас даже СПИД лечат.

– Не-ет, – застонала Эммочка. – Я другое… Ты садись. Вино вот… Ты б мне сразу сказала… что ты, ну… из них. Вер, я ж тол… тол-лератная… Я ж тебе жизнью… Вер, ты бы сразу… – и, подавшись вперед, Эммочка решительно поцеловала Верку в узкие, скользкие от помады губы. После чего равновесие окончательно ее покинуло, и только молниеносная Веркина реакция спасла ее – уже во второй раз, – от падения.

Верка отнесла невесомую, вдрызг пьяную Эммочку в спальню, смахнула с простыни розовые лепестки. Стянула с Эммочки платье, под которым обнаружилось впившееся в нежную увядающую кожу кружевное белье. Подивилась в очередной раз, какая же Эммочка узенькая, ладная, легкая, с тончайшими косточками. Уложила ее и подоткнула со всех сторон одеяло.

Эммочка зажмурилась от стыда, от которого не спасал даже винный туман – опять всё не то, не так, дура, дура… А потом почувствовала, как Верка легла рядом, положила руку поверх одеяла ей на талию и чмокнула в затылок:

– Давай-ка без глупостей. Что мы, мужики, что ли?

И вдруг захихикала, щекоча Эммочкину шею теплым дыханием. И под еле слышное хихиканье несгибаемой Верки Эммочка моментально провалилась в сон.