Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 131




Foto 1

Дарья ЛЕБЕДЕВА

Foto 3

 

Поэт, прозаик, литературный обозреватель. Окончила исторический факультет МГПУ и Литературный институт им. А.М. Горького. Стихи, рассказы и повести печатались в журналах «Дети Ра», «Урал», «Новая Юность» и др. Критика и рецензии публиковались в изданиях «Книжное обозрение». Вышли две книги стихов: «НетЛенки и ЕрунДашки» (2013, в соавторстве с Еленой Борок), «Девять недель до мая» (2017). Член Союза писателей Москвы.

 

 

ПУЛЯ, КОТОРАЯ МИМО...

 

 

*  *  *

 

Если я Хиросима, то после уже, когда

в скверах снова шумят густые высокие кроны,

так шумят, будто их не касалась беда,

а в полях пестреют космеи и анемоны.

 

Я уже давно – территория тишины,

надо мной – облака пуховые и небо,

будто не было никогда никакой войны

и никто не бомбил, не сжигал и врагом мне не был.

 

Невозможно поверить в то, что была мертва,

там, где кости и пепел – птиц безмятежный щебет.

И представить сложно – там, где сейчас трава,

были только пыль, обломки и щебень.

 

Если ты захочешь лучше меня узнать,

покажу тебе прежнего сердца оплавленный остов.

Не захочешь – иди в зеленых парках гулять,

я тебе улыбаться буду, как тихий остров.

 

Если я Хиросима, ты ли тому виной?

На газонах растут цветы и в разгаре лето.

Приходи любоваться мной, отдыхать со мной.

Если я Хиросима, зачем тебе знать об этом.

 

 

*  *  *

 

Я думала, самое важное было – чувство:

любовь или дружба, теперь даже сложно вспомнить.

Я ехала на электричке в такую даль!

Я ехала, чтобы страдать, оживать, быть грустной.

Но если сейчас это чувство тихонько тронуть,

оно рассыплется в пыль. И даже не жаль.

 

Я помню зеленый бок электрички, дорогу

разбитую, в лужах и грязи, вдали – лесок.

Пустая платформа, лавок кривые ноги,

закрытая вечно касса, мусор, песок.

 

И люди больше не дороги, не близки.

Но поймано сердце чем-то иным в тиски.

 

Всегда приезжали в сумерках, на закате

и шли через поле тоненькой тропкой-змейкой,

и в этот миг останавливались часы.

Шагали в травах по пояс, по шейку в вате

тумана вечернего, мягкого, как котейка,

и прятало в облако солнце свой хвост лисы.

 

Теплело в сердце, мерзли ноги и руки:

такое лето, с холодом в сердцевине.

Все было острым, как сальса: запахи, звуки, 

все было нежным, как сыр, и немного синим.

 

Все замерло, и бледнели во мгле вьюнки,

ветер клонил безымянные колоски,

и чах бесконечно у станции барбарис.

С тех пор мы рассыпались по миру, разбрелись,

забыли друг друга,

но внутри осталась навеки синяя высь

и запах вечернего луга.

 

 

ФЕДЕРИКО ГАРСИЯ ЛОРКА

 

Ты остался там, от всех отделен:

Недоспелый гранат, похожий на лук,

В солнечной тоге.

Дверь осталась запертой, словно звук

В молчаливом взгляде ушедших времен.

Ты писал: «мольбы не помогут».

Автобус, как галеон,

Величаво плыл по дороге.

Как бы мне ни хотелось попасть в твой дом,

Ты не в силах впустить – и хватит.

Я видела грусть во взгляде твоем:

Так под твердой шкурой в гранате

Алеет нежная мякоть.

Прошу, как розу, меня наколи,

Расстели, как белую скатерть.

Я видела солнце твоей земли –

Оно жгло небо яичным желтком

На рассвете и на закате.

Автобус плыл меж волнами гор,

Столбов электрических мачты

Проплывали навстречу, как корабли,

Погибшие так давно – с тех пор

Все исчезло, все стало иначе.

Постепенно темнел и синел простор,

Фонари мотыльком бились в окна, значит

Уходил тот день, где был мирт и цветы,

Где сиял гранатовый бок,

Где зеленая дверь заперта на замок,

Где остался ты.

 

 

*  *  *

 

Тебя все любят, покуда ты нем и сер,

не просишь ни у кого, ничего не ждешь,

идешь через старый, знакомый до камушка сквер

испуганно, осторожно, и в пальцах дрожь.

 

Тебя все как будто любят, пока молчишь.

Не замечают, скорее, что тоже дело.

Пусть в сердце уже скопилась такая тишь,

еще полграмма ее – и ты завопишь,

закричишь, но по привычке безмолвно, несмело.

 

Пока они любят, молчание – благодать,

привычка не знать себя, не копать поглубже.

Не узнавать того, кто глядит из лужи,

не слушать, не верить, не падать и не страдать.

 

Потом надоест, устанешь и скажешь вслух:

да что же я? я же тоже живу, я тоже

дышу, хожу, напрягаю и ум, и дух.

Молись, чтоб никто не услышал, а то – о боже –

 

разлюбят вмиг, потому что услышат голос.

Разлюбят серость твою, различат оттенки.

Разлюбят твою немоту, ведь слово – колос,

оно росло из зерна, рвалось, боролось

за собственный звук хотя бы в пустом застенке.

 

Не сразу, не завтра, однажды выйдешь из дома,

пройдешь через сквер – он покажется незнакомым.

И больше никто не полюбит тебя, но запомнят

все те, до кого успел долететь твой звук.

Шарахнутся, не протянут привычных рук.

Но ты не заметишь, иным молчаньем влекомый.

 

 

*  *  *

 

Пуля, которая мимо, пугает до смерти, но не приносит смерти:

так умираешь тысячу раз на дню.

Гриша пишет письмо Марусе. Ганс пишет далёкой Грете.

Грета с Марусей ждут весточек с фронта, тянут руки к огню.

 

Грета, Маруся, нам страшно! – пишут они на разных своих языках,

прячась в траншеях, как крысы в тёмном подвале, –

Мы пришли сюда умереть один раз и с честью, но страх

унижает, топчет, нажимает на спусковой крючок, чтобы мы, а не нас убивали.

 

– Знаешь, Грета, эти русские просто психи! – пишет молоденький Ганс.

Ему девятнадцать, аристократ, собирался стать адвокатом.

У него на щеках прыщи, он сильно краснеет, когда отдаёт приказ,

и ненавидит себя за то, что его презирают собственные солдаты.

 

Гриша пишет Марусе – вчера мы отбили у немцев окоп,

а там и сигары, и шнапс, и душистое мыло, и вволю консервов.

Я бы в таком остался жить, сидел бы там, как толстый довольный клоп.

Впрочем, это придется вычеркнуть, не пропустит цензура. Сдают потихоньку нервы.

 

Нервы – как бомба с часами, тикают там внутри, а когда рванёт,

выбегаешь под пули, плача и матерясь, в полный рост, не прячась.

Так вчера офицерик выпрыгнул из траншеи, за ним – весь взвод.

Знаешь, Маруся, мы просто психи, и никто нас не бережёт.

Забирай, война, нас всех, сколько есть, и не надо сдачи.

 

Это третье уже письмо, в котором Гриша пытается рассказать о войне,

но пока ни у него, ни у Ганса ничего не выходит.

– Знаешь, Грета, пока ты греешься у огня, мы горим и живём в огне.

– Маруся, пусть мне перестанет сниться, как от осколка опять и опять умирает Володя.

 

– Знаешь, Грета, я, похоже, самый последний трус

и, когда бегу по ничьей земле, то не слышу разрыва снарядов, так бешено сердце бьётся.

– Маруся, я очень тебя люблю, но не думаю, что вернусь.

Иногда мне кажется, что отсюда вообще никто не вернётся.

 

Гриша пишет письмо сначала – так вот, мы взяли немецкий окоп,

мне пришлось заколоть штыком офицера, он умер сразу.

У него были белые волосы, красные щеки в прыщах и высокий мальчишеский лоб.

Мы давно оттуда ушли, но он всё ещё смотрит вслед, не отводит глаз и не моргнул ни разу.

 

 

СТАРИК

 

Теперь, когда всё позади, учусь по новой любить любую погоду.

Неспешно до магазина, присесть на лавку: одно и то же от года к году.

Лишь тело слабеет, пальцы скрученные, сухие, как поздней осени листья.

Почти не вижу тонкие линии черных веток, но небо высится.

Бывают дни, когда совсем тяжело подняться, одеться, выйти из дома.

Вся жизнь как будто приснилась, и тело тоже кажется незнакомым.

Все чаще черные мутные дни без сил и надежды, а прежде бывали редко.

Скорей бы конец, чтобы больше не двигать больными ногами, не пить таблетки.

Не верю, но снова молюсь то ли богу, то ли вселенной: пусть всё сегодня закончится.

Но завтра наново просыпаюсь в истрепанном теле – и жить предательски хочется.