Журнал «Кольцо А» № 125
Сергей НИКОЛАЕВ
Родился в С.-Петербурге (тогда – Ленинград) в 1966 г. Окончил строительный техникум. Автор книг «Свидетельство о бедности» (2000), «Непрочное небо» (2009), «Никто не виноват» (2014). Публиковался в журналах «Звезда», «Арион», «Петрополь», «Новый журнал», «Крещатик», «Аврора», «Знамя», в коллективных сборниках и в интернете. Живет в г. Гатчина.
СОЗВЕЗДИЕ ПСА
* * *
Над миром вставало созвездие Пса.
Молчали, как мёртвые зэки,
в снегах серебристых густые леса,
во льдах – неподвижные реки.
У, кровью мои наливались глаза!
Мои многотонные веки!
Шагал я и думал: «Опасная блажь –
затвор передёрнуть, и муки
закончатся. К чёрту! Сейчас бы на пляж!
А мне вот подсунули, суки,
тулуп караульный, тяжёлый калаш,
рожки с боевыми в подсумке.
Хотя бы немного поспать на ходу!
Прочесть бы хоть что! Хоть газету!»
Ещё я не знал, что за эту судьбу
и мне, оборванцу, поэту,
достанется дар, от которого нет
спасенья, и залежи боли.
Пока же гадал я по ходу планет,
чем станет, костяшками, что ли, –
а может быть, в дело пойдёт табурет –
калечить сержант-алкоголик?
* * *
Я слышал: священную суру бубнит
в мечети цветистый Восток,
где каждый немного поэт и бандит,
а кровь у него – кипяток.
Но тронулся поезд – сожжённая степь
плыла бесконечно в окне.
Колёса железный исполнили степ
троим пассажирам и мне.
Малыш-татарчонок всё спрашивал: – Дядь,
а что там, за краем земли?..
Сидел я и думал: «Нельзя же сказать:
“Там небо. Ну всё, отвали”».
И я отвечал: – Понимаешь, в конце
там тысячи, тысячи звёзд.
И где-то в галактики дальней кольце
такой же вот поезд идёт.
А в нём татарчонок на степи глядит
и хочет узнать, почему
за столиком дядя угрюм и сердит
и не отвечает ему?..
Молчали, и встречный тревожно басил.
И шпалы, верста за верстой,
считая, плацкартный меня уносил
от нежной, единственной, той.
* * *
Ты меня целовала: «Медведик, сердешный,
мы с тобой никогда… мы с тобой не умрём!..»
За окном было сказочно тихо и снежно,
и, мерцая зелёным, ночной гастроном
звездолётом казался, спешащим в погоню
за утраченным временем
(штурманом – Пруст).
На морозном узоре протаяв ладонью
ненадёжную дырочку, думал я: «Пусть,
пусть
на тёплый с цветком подоконник покатый
слёзы капают густо, и в мёрзлой земле
дремлют слабые зёрна, мы тоже когда-то
станем этой землёю, вином на столе!»
* * *
Махнуть куда-нибудь – в Тобольск ли, в Алапаевск,
и в тамбуре, дымя, мудрец какой-нибудь
мне скажет: – Да куда ж ты едешь, Николаев?
– Да к чёрту еду, вот. И ты не обессудь!
А поезд всё вперёд, и проводница Таня
в служебное купе меня затащит пить,
расскажет, как она в полях Узбекистана
Казань двенадцать лет пыталась разлюбить.
Вагон тряхнёт слегка на стыках переезда,
мелькнёт в ночном окне платформа и депо,
но сердцу в унисон пробьют колёса: «Бездна!..
Теплее, друг!.. Вперёд!.. Вперёд!.. Совсем тепло!..»
* * *
Солнце в лес опускается, точно плаксивый кулик
на болотную кочку, где красная зреет брусника,
и водитель седой ухмыляется: – Водки плесни-ка!
Что нам эта природа – её не положишь на клык!
Как чухонская прялка, над лесом стоит тишина,
где печальные сосны глядятся в зеркальную влагу.
Здесь когда-то звериные шкуры дарили варягу,
мёда крепкую бочку, мешок золотого зерна.
Завтра хищные люди придут и растопчут грибы,
завизжат бензопилы, срезая упругие сучья,
и останется камень, да в небе свинцовая туча,
да в земле глубоко обездоленных предков гробы.
Опускается солнце, скрываясь в болотине той,
где топили по пьяни чумазый трелёвщик советский,
чуть обсохли и синих чертей материли по-детски,
а поля зарастали высокой, как смерть, лебедой.
На валун выползает погреться коричневый жук,
и съедается вдруг суетливой приметливой птицей.
Перегружен сосною, заплаканной клейкой живицей,
лесовоз издаёт свой густой механический звук.
* * *
Век со вкусом железа и крови. Коробка, чек
от подарков жене, и на кухне – о да! – кайфово.
Пропадает посёлок ненужный во тьме сосновой,
и под синим фонарным светом сверкает снег.
Мутный месяц в оконце меж тесных
свинцовых туч.
Воет волк? Или это собака у края поля?
Я мечтаю, контакты паяльником канифоля,
как на ёлке вот-вот загорится волшебный луч!
Загорайся скорее! Да будет судьба легка!
Да приедет Наташка с рассказами, с пирогами,
и жена улыбнётся, а там, в небесах над нами –
хоть совсем ни звезды путеводной, ни огонька.
* * *
Кажется, мрачная Атропос нить перережет, и «пазик»
перевернётся внезапно и рухнет в глубокий кювет.
Всё же трясёт на ухабах и видно в окне метастазы
свежие вырубок. Помню, знакомый сказал краевед:
– Надо бы эти места оживить скандинавским терпеньем!
Надо, но я здесь живу. А минует пресветлый Покров –
снег выпадает, и зиму встречаю брусничным вареньем,
«Сосны, тоска и туманы», – сказал бы поэт Ковалёв.
Он здесь, увы, не бывал, хоть и рядом бушует столица, –
слишком разбита дорога, и сыростью тянет с болот,
и на соседнем сиденье везёт в садоводство девица
Дарьи Донцовой роман, и буксуют колёса, и жжёт
горькая влага глаза, оттого что вот в этой пустыне
должен я скорбные песни слагать, как печальный Назон.
Впрочем, и это подарок судьбы, а не просто густыми
вихрями снега укрытый до самой весны горизонт.
* * *
Но самый камень, лишь коснётся человек,
преображается, и мне всего приятней
воображать, что этот ветер, этот снег
от нежных слов теплее стал и от объятий.
Когда рукой проводишь ты по волосам
моим седеющим, то вьюга затихает.
Она, свирепая, до месяца Нисан
уснёт, как бабочка, а снег пускай порхает
нестрашный, ласковый,
пушистый, как беляк,
и смерть не явится, пока мы в поцелуе.
Душа витийствует и ворохом бумаг
глухому времени бесстрашно крылышкует.
Споем, хорошая, о том, что не сложилось,
о том, что сложится, сурово помолчим,
и по столу солёной воблой постучим:
– Не получилось жить?
– Конечно, получилось!
* * *
Было зябко. Калгановый корень,
срезав стебель его молодой,
заварил – не возьмёт меня горе,
не убьёт! А над чёрной водой
в серых сумерках влажная хвоя,
и нодья распустила цветок
золотистого пламени… Кто я?
Для чего я живу?.. Кипяток
отхлебнул и подумал: «О, Боже,
если я ещё всё-таки жив –
это счастье! Оно так похоже
здесь на всполох огня, на порыв!»
Поднял голову – там Ариадна
уронила Корону, и вот
ночь тиха, и светла, и прохладна,
над водой осторожно плывёт
клочковатый туман. А в болоте
затрещало и ухнуло, и
замычало оттуда: – Живёте,
человеки? И ты, брат, живи!
Лес мой – космос: Плеяды, Гиады –
маяки мирозданья, а мы,
мы плывём за бессмертием, рады,
что повсюду миров мириады
и мерцание смысла
из тьмы.
* * *
У нашей палатки в ту ночь кабаны
вскопали кругом благодатную землю
с высокой над ней раскачавшейся елью,
немую, дремотную, полную тьмы.
Нам боязно было – не в силах уснуть,
сопение слушали, шорохи, скрипы.
«Беззвучно мерцавшие в озере рыбы, –
всё думалось, – могут сюда доплеснуть!»
Два глаза – два красных ещё уголька –
очаг не закрыл, но светлы над огромным
загадочным миром, величия полным,
волшебным, таинственным,
в ночь занесённым,
сияли созвездия
издалека.
* * *
Мудрые птицы по звёздам летят домой,
и грибники, улыбаясь чему-то, режут
влажные шляпки. Деревья стоят стеной,
и на погосте ночью рыдает нежить.
Можно соседке-старушке купить «Ахмад».
Сидя за кружкой дымящейся, жаркой влаги,
пусть повествует о том, как в сельпо хамят,
как выносили когда-то на площадь флаги.
Может, расскажет: однажды она вождю
рапортовала, а после – отца, конечно,
органы взяли, да… А комары к дождю.
А человеку нужно святое Нечто.
Впрочем, я лучше пойду на болото за
клюквой – хорошая нынче и цвета крови.
И опадает листва, и слезит глаза
тихая боль небесной
Твоей любови.
* * *
Нестройный лес, колючий, дровяной,
цветными сыроежками усеян.
На ветках бородатая уснея
пропитана полночной тишиной.
Долга нодья из двух сосновых брёвен,
и огненный качается цветок.
Посмотришь в небо прямо на восток –
руно своё зажёг небесный Овен.
И кажется: звезде протянешь руку –
пожмёшь сухой, мозолистый плавник.
Заметишь: Бог к отверстию приник
и смотрит на любовь твою и муку,
на то, как ты согрет огнём и хлебом,
и прутиком рисуешь на воде
великое Ничто или Нигде
там – за гигантом тающим Денебом.
* * *
А земля здесь хорошая, только лопату воткнёшь –
то берцовая кость, то проломленный череп, то челюсть.
Урожаи даёт и картошка, и свёкла, и рожь,
а ещё тирания такая выходит, что прелесть!
Сколько их насчитаем: Иосиф, Иван, Николай,
и Петра не забудем, на полки табачные глядя.
А живём хорошо – за душой, так сказать, ни кола,
ни двора. Для философа, знаешь, подспорье, отрада.
Вот и любим застолье – по пьяному делу легко
рассуждать о ворюгах, дорогах плохих, туалетах
привокзальных (поскольку иных мы не знаем). Ого,
за отчётный период лихая цифирь в документах!
Так и видятся литры, погонные метры, кубы
на безлюдном вот этом, почти межпланетном,
пространстве.
И крапиву едим, и печём из травы лебеды
то ли хлеб, то ли повесть о нашем степном окаянстве.
Как сказал наш великий: пока не забили мне рот,
благодарность одна… Мы понять эту шутку не в силах.
А земля здесь хорошая – прутик воткнёшь и цветёт.
Хороши в сентябре урожаи на братских могилах!
* * *
Скребёт лопатой гордый человек,
не ставший ни барыгой, ни чинушей.
Ушанка растопыривает уши,
и борода растрёпана. И снег,
холодный, белый, словно сахарок,
на Лиговку ложится понемногу.
Как монументы Гогу и Магогу,
стоят билборды. Уксусом ларёк
благоухает. – Эй, прохожий, стой!
Возьми себе недорого шаверму!
Послушай эту музыку! Так, верно,
в Аду скребут по кромке ледяной.
А тут, под синеватым фонарём,
ты видишь это диво? Человека,
не ставшего среди такого века
ни подлецом, ни вором. Все умрём,
и будет чистый снег. Так много снега.
Лопатой деревянной, трудовой
скребёт неутомимый снегоборец,
а снег ложится, дьявольски напорист,
такой непобедимо деловой.