Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации
Союз Писателей Москвы
Кольцо А

Журнал «Кольцо А» № 123




Антон МЕЛЬНИКОВ

Foto 2

 

Родился в 1998 г. в Иркутске. Учился в воскресной музыкальной школе по классу фортепьяно. Студент Литинститута (семинар Е.Ю. Сидорова). Это первая публикация автора.

 

КОНСТРУКТОР ЗАСАХАРИВШИХСЯ РЕАЛИЙ

О творчестве Э. Лукоянова

 

Биографическая и творческая стороны личности Эдуарда Лукоянова во многом показательны и симптоматичны для того, что сегодня подразумевается под «современной русской литературой». Будучи провинциалом по происхождению (родился и вырос в городе Губкин Белгородской области), Лукоянов в 2007 году в возрасте 18 лет перебирается в Москву, где оканчивает Литературный институт им. Горького, а уже в 2011 становится лауреатом премии «Дебют» в номинации «малая проза» за подборку рассказов. Довольно стремительный путь для молодого человека, только-только начавшего осваивать литературный ландшафт. Сейчас количество заслуг и регалий Лукоянова достигло немыслимых высот – перечислять бессмысленно – диву дадитесь. Скорее всего, Лукоянов позиционирует себя как прозаика, хотя я, признаться, сначала познакомился с его поэзией, а уже потом узнал, что дебютировал он именно как рассказчик. Связано это с тем, что в независимых книжных магазинах Москвы Лукоянов представлен лишь поэтическим творчеством, а именно – новоиспеченной книжечкой «Зеленая линия». Но о книжечке, как и о поэзии, немного позже. С прозой жизни бы разобраться. Благо она проще и как бы незаметнее.

Возьмем ознакомления ради рассказ Лукоянова «Ерсин и бег», опубликованный в «Новом мире» (№ 10 – 2010). Перед нами развертывается история школьного учителя – Евгения Романовича Ерсина – которого один из персонажей рассказа воспринимает как «чужого, постороннего» (пламенный привет Камю!). Ерсин проживает в условном, будто бы заколдованном для него мире – одно несчастье следует за другим, словно по определенной схеме, работающей, как ни странно, на сюжет рассказа: такое случается от переизбытка материала и, соответственно, незнания, как этот материал упорядочить. Примитивная аллегория эта изобилует тривиальными шаблонами. Здесь пьяные ученики насмехаются над пьяным учителем, а жизнь Евгения Романовича, как это часто бывает, не удалась и перетекла в эрзац-фабулу: и живет он с мамой, и с любовью полный абзац, и проработал в школе пятнадцать лет как будто в забытьи, и вообще не адаптирован к жизни в социуме (сакральное избиение школьницы! – кошмар и ужас! – без него, впрочем, все рассыплется). Итогом всех перипетий станет живописное самоубийство Ерсина, как будто сбежавшего из этой жизни и прилегшего отдохнуть от нее на раскаленные солнцем рельсы. Вдобавок ко всему, как выяснится в конце рассказа, Ерсин был влюблен в юную школьницу, которую он «взращивал для себя». За этими и другими трюизмами невозможно найти ответы на главные вопросы рассказа, что возникают по прочтении: зачем, с какой целью и – самое главное – кому это писалось? Жестоким и несмышленым школьникам в укоризну? Одиноким и странным учителям, что потеряли себя в преподавательском «беге»? Абстрактным читателям – нам с вами – ничего не понявшим и оставшимся в недоумении? Непонятно, чего добивается Лукоянов: проговорить и диагностировать определенные явления? Как будто бы так. Но сделано это неумело, неловко, с множеством оговорок, которых не должно быть при постановке подобных задач. Не подкупает и язык рассказа – скупой, «заветренный», будто спасовавший перед тяжестью писательского замысла. Спасение рассказа в его атмосфере – удушливой, воссозданной за счет чеканки и предельной концентрированности отдельных предложений, оставляющей неприятный осадок. Финал рассказа обухом бьет по голове, но жалости, что закономерно, не испытываешь. Воистину – поделом. Кратковременный транс наступает то ли от несуразности, то ли от нескладности прочитанного. Может, такого рода чувства и были нужны Лукоянову?

Можно сказать, что Лукоянов – конструктор некоего рода засахарившихся реалий, их он и пытается облечь в литературную ф(н)орму. Вот и один из трех опубликованных на сайте журнала «Сноб» рассказов – «Плохие люди хорошей страны» (о боже! не ирония ли это?! но не спешите переставлять слова местами – останетесь в дураках) – «окунает» в неприглядную действительность в лучших традициях Достоевского, а то и Сорокина. «Плохие люди» здесь – странный молодой человек, самозабвенно заклеивающий рваные ботинки, пьяница Лаврентий Макарович, мечтающий написать книгу о многотрудной жизни своей, суровые русские женщины, сотрясающие воздух в очередях. В общем – все то, что горячо любимо радетелями за чистоту нации. Рассказ короткий – и, поверьте, длиннее стать не может в силу своей бессмысленности. Ну как, скажите, излюбленная и заезженная всеми схема «существительное плюс глагол, изредка прилагательное», бесконечное перечисление действий, ничем не мотивированное, никуда в итоге не транслируемое, могут перерасти в нечто большее – в философскую притчу об ужасном, но таком родном и непаханом русском мире? Боже сохрани, ибо примеров несть числа – читай не перечитай.

Но каток литературного экстаза так просто не остановить – размажет, расплющит. И он, страшно громыхая, надвигается – в лице «Владимира Михайловича, или Обещанного ужаса». Последний явлен и неотличим от первого: Лукоянов знакомит нас с душой  простого русского учителя трудов (опять учитель! – стокгольмский синдром? у русской литературы появился продолжатель традиций Чехова?), что «всегда покоилась в надежном футляре прочного тела». И вот этот самый учитель переживает неподдельный (обещанный же) ужас – выпустили заключенных, и событие сие произвело на нашего Беликова неизгладимое впечатление. Уж слишком впечатлительным оказался учитель трудов. И в этом неочевидном оксюмороне – вся соль. Почему, собственно, учитель? Почему не дворник Андрей Сергеевич? Почему не продавщица магазина Наташенька? Вопрос не в пустоту, ведь на профессии Владимира Михайловича сделан акцент – далеко не случайно после пережитого он идет в мастерскую доску стругать. Это – полбеды. Лукоянов записывается в урбанисты и поносит названный – определенно бесцельно – город: «А лучше не езжайте в Воронеж, скучный он город, неприятный…» А Байкал вот, между прочим, переживает экологическую катастрофу – где литераторы-лимнологи? А во всем мире черт знает что происходит – где литераторы-правозащитники? В общем – абсолютная бессмыслица. И зачем только трудился колумнист «Сноба» Данишевский, составлявший подборку «актуальной литературы»? Свежесть, как известно, бывает только одна – первая.

Пересказывать и анализировать остальные опусы нет смысла, поскольку количество в случае литературы далеко не всегда перетекает в качество. Намеченные ориентиры обнаружены, заполнять лакуны задыхающейся словесности – дело неблагодарное (неблагородное).

Несколько слов о занимательной публицистике Лукоянова, ибо не ведаем, что творим. Испытывать ужас – любимое занятие русских демиургов: «Пол Боулз выбил у меня почву из-под ног, когда я прочитал его рассказы танжерского периода. Пожалуй, ни один прозаик настолько убедительно не передавал глубинный ужас жизни». Конечно, можно списать излишнюю восприимчивость на неопытность, неосведомленность – Мамлеев совершенно точно обиделся бы – но слова эти обретают характер закона, дозволяющий использовать его в угоду своих художественных притязаний. Тут уж действительно не до надежд: «А если надежды нет, то искусство, в общем-то, и не нужно. Литература – тем более». Лучше и не скажешь, и не придумаешь.

В случае с поэзией у Лукоянова все не так очевидно. Но и здесь не без «Russia today»: рефлексия по поводу «побед» отечества – искусство самоокупаемое, достойное высших похвал. Говоря школьным, трафаретным языком, попробуем дать описание образа Родины в поэзии Лукоянова, ибо одна она – и боль, и любовь. Чтобы не растекаться мыслью по монитору, процитирую, цитатою избыток поправ: «Родина – это толстомордый мент посреди выжженного поля». Некрасовщиной пахнуло, господин Лукоянов, пугачевщиной.  Обличать с таким пиететом в двадцать первом-то веке – уже не комильфо. Надо бы поберечь безграничный потенциал и для других видов искусства. Местечковая хула единственной и неповторимой оказывается банальным диктатом чувств, где диковинные и странные «звонкие монеты» перекатываются от Чечни и Приднестровья до Абхазии и Дубоссар. «Дырчатое сердце» Лукоянова преисполнено боли за вскормившую и отторгнувшую Родину: вместо расписных полянок и разноцветных матрешек в подоле у нее – боевик, синтепоновые сапоги и «золотой диск, поднятый национал-социалистами». Все смешалось в Родине Лукоянова. Над нами – хаос раскаленный (в переводе на исконный русский – ясность божьего лица). От анафемы до выжженной земли – рукой подать, а это повод открыться, максимально приблизиться к недосягаемому, проговариваемому про себя:

 

имя твоего народа 

горсть земли

 

имя твоего народа превратится в пепел

в лазурь на дешевой картине

 

Лукоянов может показаться максималистом, и это недалеко от правды. Стремясь субъективировать свое мировидение, он не стесняется валить все в одно кучу, чтобы отгородиться от вещизма, избыть его или дезавуировать сравниваемое с ним: на что может быть похожа помада? Правильно! На Чечню, терзаемую снарядами. А шоколадка «Сникерс»? Еще не догадались? Ну как же! Это самый обыкновенный «ингушский мальчик, скачивающий порно». Как же здесь не лишиться гражданского долга… или рассудка. У кого что болит…

Но, будем объективны, есть у Лукоянова и сильные стороны. Среди них – образность, конечно, не высшего порядка, но своя, обозначенная, имеющая потенциал угадываться в будущем: человек у Лукоянова низведен до «безмолвного плода на скошенной ветке», брошен в мир, где «пузырится дождь полный песчинок». Если позволить себе некоторые обобщения, то поэзия эта похожа на бегущую строку, на нескончаемый поток мысли, перелицованный из новостных сводок в нерифмованный речитатив. Сказывается профессиональные притязания Эдуарда – между написанием рассказов и плетением словес герой нашего памфлета анализирует международные новости, переводя их на поэтический язык. Не обошлось и без нередкого в стихах полного или частичного отсутствия знаков препинания – они становятся излишними там, где говорит нечто, переходящее в ничто. Поэтому-то закономерным становится чувство глубокой безысходности, почти экзистенциального мрака, сквозящего между строк, как между листьями:

 

листья падали на мостовую,

они зажелтелись.

они падали и падали:

лист-хач, лист-пидор, лист-таджик.

 

И еще много всяких листочков. Не от мира сего.

Не покидает Лукоянова и чувство преемственности, наследования: его герой – павший повстанец, убитый подо Ржевом, зарубленный собственным отцом, обращенный не в слух – в кровь. Плоть от плоти. Кровь от крови.

И до боли странная вырисовывается у Лукоянова связь с абстрактной землей – то какие-то горсточки замелькают, то «земля, я бы хотел, чтобы ты испытала то, что чувствую я». Проникновенно. Возрождение почвенничества как оно есть. Бэкграунд по-лукояновски.

Своеобразный саспенс наступает, когда открываешь «Зеленую линию». Здесь филологический пастиш многомерен, всеяден, могуч: и «холодная струя трамвая» вам, и «лохмотья кожи», и «бумаги скользкая тварь», и «ущелье деепричастий змеиных». В общем и целом – кома словесности. Но обратимая. В этом одном надежда.

Мы обойдем широкую ниву «дейктического письма», оставив сие для «голодных» филологов и погрузимся в мир, где впору умереть «где-то на окраине бензоколонки», ибо он чрезмерно притягателен возможностями. Против чего восстает человек, родившийся на излете страны советов и проживший треть жизни? Ох уж этот конфликт поколений! Но без него никуда:

 

Мне не нравится поколение моих родителей –

неудовлетворенных потребителей,

я ненавижу поколение моих детей –

врачей, спортсменов, учителей.

 

Бога ради. Ненависть – одно из лучших чувств для творца. Но необходимо  же кого-то и любить, и пестовать. Как нельзя лучше подходит поколение, зарождение которого застал Лукоянов:

 

Люблю только ровесников,

кто вырос под сводки из теплой Чечни…

 

Ненависть и любовь вкупе – это шизофрения. Диагноз. Но здесь – ничего. Приятное соседство. О вкусах же не спорят.

Изволите предсказаний мрачных, невообразимых? Пожалуйста:

 

вы будете тащиться от наркотиков распечатанных

на принтере

от генетической модификации волос

в ваших волосах будут плавать рыбы

 

Гнозис такого толка плохо представим, но зато легко воспроизводим. Отсюда – желание пофантазировать, домыслить, – скорректировать! Грядущее свершается сейчас. Базис подобного – повсеместное впитывание, подобно губке, окружающего мира. В этом одном состоит преимущество стихов Лукоянова – он не боится прогонять весь этот ахматовский сор через себя, чтобы облечь его в слова, сделать явным, обнажив нерв свершающегося. Лукояновский голос прорывается: мне не страшно! А вот вы – смогли бы? Вам – слабо?

Лукоянов слишком умен, чтобы так запросто сдаться этому миру. И именно в этом лукавом мудрствовании кроется опасность, которую застит взор. Дорожка эта ведет к бесконечным самоповторам, к перманентной рекурсии, к топтанию на месте. И то, что выстрадано, что стало неотъемлемой частью тебя,  оказывается невостребованным, усыхает и со временем рассыпается.

Свое у Лукоянова одиночество, от которого действительно бросает в дрожь – в нем поневоле начинаешь узнавать себя, но себя – примелькавшегося, избитого повседневностью:

 

моя рука сжимает холодный камень.

у меня остался только холодный камень

Осталась, кстати, и

страна из которой хочется сбежать

страна горбатой щели

 

И две крайности – рай и ад, заканчивающиеся смертью или «афганским крестьянином». Да и к чему оно все? – вопрошает Лукоянов. За каким и вообще –

 

Кому нужно это солнце?

 

Но нет ответа.